Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Коллективизация
Началу коллективизации предшествовал год, в течение которого одно за другим разоряли и ликвидировали хозяйства богатых крестьян. Их в Приморско-Ахтарской насчитывалось не менее восемнадцати. Ткаченко, у которого мы снимали две комнаты (почти половину дома), был одним из них. Имел он двух сыновей и дочь. До войны он был на самом деле состоятельным: в степи у него был табун, вблизи моря — небольшой рыбный завод. Работал не покладая рук, был предприимчив, дело свое знал, ростовщичеством не занимался. После революции у него отобрали все, кроме нескольких десятин земли и молотилки, которую он сдавал в пользование. Наемным трудом (официальный признак кулачества) он пользовался: нанимал старика-дворника. В 1928 году ввели индивидуальный налог на кулацкие хозяйства, размеры которых определялись на местах, а целью было явное уничтожение трудолюбивых хозяев. Я присутствовал на заседании стансовета и представителей станичной бедноты, на котором определяли этот налог. Предстансовета спрашивает: — Ну, сколько мы на него наложим? Один говорит: — Пятьсот. Другой: — Почему пятьсот? У него, наверное, еще всего полно, он богатый, у него было и то, и это, и еще многое. Давайте тысячу! Все знают, что он и пятисот не соберет. Выслушав “глас народа”, выступает кто-нибудь из коммунистов и называет две тысячи, цифру, заранее определенную ячейкой. Мотивировка всегда политическая. Ее единогласно утверждают, назначая, разумеется, невыполнимый срок уплаты. Нашему хозяину дали несколько дней. Сначала он бегал по инстанциям и просил помощи у знакомых коммунистов, однако убедившись, что все напрасно, спрятал у нас и у друзей наиболее ценные вещи и ждал неминуемого. Пришли, распродали за несколько сот рублей его имущество стоимостью в двенадцать тысяч, а семье приказали освободить дом. Все хозяйство перешло в руки совета. Хотя вся эта трагикомедия и была полнейшим беззаконием, ее все-таки облекли в некоторые формы правопорядка. Тут был и налог, и постановление, и распродажа, и срок передачи дома стансовету. Но эти ограбленные люди могли считать себя еще счастливцами по сравнению с теми, кого вышвыривали из домов в 1929 году. Итак, мы подходим к единственным в истории цивилизованного мира событиям, которым нет равных по своеобразию, глубине действия, размаху и губительным последствиям для всего народа. Освобожденная Россия откроет “закулисье”, предшествовавшее пятилетке и коллективизации. Пока скажем о том, что знаем и чему были свидетелями. Коммунистическая власть — власть воинствующая. Ее конечная цель — всемирная революция и коммунистический интернационал. Россия — только первый плацдарм, откуда должен начаться захват мира, а русский народ — не люди, а материал для достижения конечной цели. Само слово “Россия” вычеркнуто из официальных наименований и заменено свистящим буквосочетанием. Русский народ, лишенный свободы, обязан работать за кусок хлеба, а созданные им ценности должны идти на армию коммунистического интернационала во всех странах мира. С народом перестали считаться, маска была сброшена. К цели, ни от кого в мире ее не пряча, шагали открыто, цинично, по горам трупов. Народ, хотя и поздно, но распознал сущность коммунизма и в большинстве своем мечтал, чтобы где-нибудь “пушка вдарила”, чтобы помочь ему свергнуть угнетателей. Но желанные пушки молчали, а стреляли только те, которыми коммунисты подавляли восстававших крестьян. В члены сель- или стансоветов назначали и представителей трудовой интеллигенции: врача, агронома и учителя. Благодаря моей популярности среди населения, а может быть, еще и для того, чтобы подчеркнуть свой интернационализм, поскольку я был иностранным подданным, выбрали и меня. В начале коллективизации я был этим даже доволен: видел происходившее собственными глазами, мог лучше изучить и запомнить практику коммунизма. Был дождливый осенний день. Я получил повестку явиться в обязательном порядке в совет. Когда все собрались, предсовета объявил, что в помещении клуба состоится заседание совместно с комитетом бедноты и красными партизанами. Мы пошли туда вместе с предстансовета, бывшим фельдшером. — Да, сегодня исторический день… С сегодняшнего дня только и начинается по-настоящему строительство социализма! На улице стояли большие лужи, которые приходилось обходить. Было тяжело на душе. Что еще будет? В помещении, рассчитанном на 500 человек, собрались все члены стансовета, беднота, активисты, несколько десятков красных партизан — всего человек двести. Руководил собранием присланный из “края” коммунист, рабочий, уполномоченный по проведению коллективизации нашего района. Нам раздали брошюры, в которых был напечатан Устав сельскохозяйственной артели. Так назывались вначале колхозы. Там было сказано, что это переходная стадия между частной собственностью и конечной формой социалистического общества — коммуной, что крестьяне входят в артель со всем своим имуществом, которое оценивается и записывается в приход новому члену. Урожай поступает производителю после предварительных отчислений в указанных процентах: в инвалидный фонд, в неприкосновенный запас колхоза, в культфонд, в фонд обороны, на страхование и целый ряд других отчислений, в общей сложности 35 %. Члены сельхозартели выбирают совет, который выделяет из своей среды правление, ведающее всеми делами. Правление имеет право исключать из артели за проступки общественного характера с последующими санкциями совета. Все члены сельхозартели делятся на бригады, возглавляемые бригадиром. Все межи уничтожаются, из всей земли создается единый массив. После оглашения Устава выступил присланный из Москвы в качестве председателя правления вновь образованного колхоза-гиганта “двадцатипятитысячник” — рабочий, коммунист из Донбасса. Для проведения коллективизации на посты председателей правлений партия выбрала 25 000 испытанных коммунистов, разослав их по всему СССР. Сначала он рассказал свою биографию, подчеркнув, что с группой демобилизованных красноармейцев трижды пытался создавать небольшие показательные коммуны на Украине и в Белоруссии, но неудачно. Потом он говорил об обязательствах колхозника. Никогда не забуду жуткого, леденящего впечатления от его слов: — Кого исключат из колхоза, тот нигде не сможет найти работу, потому что другой колхоз без справки о причине ухода из колхоза не примет его. И ни один завод не примет его. Торговать он не сможет, потому что частная торговля упразднена, на железной дороге его арестуют, если у него не будет командировочной справки от колхоза. Значит, судьба колхозника в руках колхоза. Впечатление от его речи было большое. Всем, даже “авангарду” станицы, стало ясно, в чьих руках судьба колхозника. И название колхоза-гиганта было уже предрешено в райкоме: “колхоз имени Фридриха Энгельса”. Народ в недоумении. “Это что за чудило? ” — шепчут позади меня. Выступил пожилой матрос Микита, вечно больной, завсегдатай врачебных комиссий, один из множества появившихся в те годы “советских юродивых”, под видом чудаков критиковавших деятельность власти, а то и саму власть. Ему, как бывшему красному партизану, с ворохом справок от невропатологов, из которых он больше всего любил справку с диагнозом “психастения” — “псих” ни за что не отвечает — сходили с рук выступления, за которые другим пришлось бы плохо. Он спрашивает на смеси русского с украинским, бывшей в обиходе в станице: — Як вы казали? Генгельс? Чи Генцес? Хвердинанд? А хто вин такий? Председатель, снисходительно улыбаясь, в нескольких словах объясняет значение этого имени для коммуниста. — Я так и думав, шо це якись важный, зробивший дуже богато за совицку власть. Но нам буде дуже тяжко выговаривать то слово, бо хвамилия якась навроде германска, иностранная. Дайте нам шо-нибудь наше, там красное чи червоное, шоб народу понятно. Народ одобрительно смеется, многие кричат: “Правильно! ” Тут с огненной речью выступает двадцатипятитысячник: — Стыдно советскому гражданину не знать имени человека, являющегося одним из основоположников коммунизма!.. Разве вы не видели его на картинах вместе с Карлом Марксом? … Мы должны знать наших вождей! Странно слушать от красного партизана “дайте нам что-нибудь русское”!.. Мы нерусские, у нас нет отечества, мы являемся интернационалистами, мы являемся гражданами всемирной революции и всемирного Союза Советских Социалистических Республик! А товарищ Энгельс — один из вождей нашего Интернационала! Затем выступил секретарь райкома, знакомый нам по чистке. Он также отрицал отечество: — Вы должны быть благодарны судьбе, что она дала вам возможность стать организаторами колхозов, которые скоро покроют собою весь мир! Задававшиеся затем вопросы были совсем не всемирных масштабов: — А блины дома печь можно будет без разрешения правления? — А в город можно будет ездить без командировочной бумажки? — А курей дома можно будет держать? Выступил другой красный партизан: — Вот вы говорите, что мы будем получать по трудодням. Сколько дней проработал, столько и получай в натуре. Денег, значит, никаких? — Нет, конечно. — А доктора, хвелыпера, бугалтера и другие будут получать деньгами? — Пока своих колхозников не выучим, должны будем им платить. Ведь не мы платили за их учение. — Все равно, они за наши кровные народные деньги учились, если нам трудодни, то и всем трудодни! — И райкомам и обкомам тоже! — подают негромко голоса из задних рядов. — Конечно, вы правы, это все в проекте. Но пока, временно, советская власть этого еще не предусматривает. На следующий день было назначено общестаничное собрание хлеборобов. Помещение клуба было полным-полно, оттуда слышались отрывки речей ораторов. Около клуба стояла большая толпа. Я опоздал и остался снаружи. Знакомые крестьяне меня подозвали: — А, доктор, что делается? Не пойдем ни за что! В течение следующих трех дней из двух тысяч хозяев в колхоз записалось около пятидесяти человек. Характерно, что большинство из них были зажиточные крестьяне. Уже ограбленные, испытавшие на себе беззакония этой власти, они лучше других понимали, что судьбы не избежать, и вели себя тише воды, ниже травы. Больше всего волновались те, у кого была одна лошаденка и корова, многодетные, со стариками на иждивении. А часть бедняков все еще считала власть своей или как минимум надеялась, что “бедняка не тронут”. Запись в колхоз удара от зажиточных не отвела: приезжий коммунист разразился громовой речью против кулаков и контрреволюционеров, которые якобы занимаются агитацией против записи в колхоз и саботажем. Война была объявлена. Утром мы узнали, что всю ночь шли аресты и что арестованных, ожидающих высылки, охраняют местные коммунисты. Знакомые коммунисты рассказали мне, что их вечером собрали, не сообщив причины вызова. Заперли в помещении, объявили задание на ночь, огласили список подлежащих аресту и разбили на группы с ответственными членами партии во главе. Остальным приказали перекрыть выходы из станицы. У арестованных конфисковали все имущество, кроме ручного багажа. Многие, в том числе и дети, остались в одной летней одежде. Конфискация шла не по “твердому заданию”, судьба имущества зависела от руководителей групп, среди которых одни были помягче и зимнюю одежду не отбирали. Другие вели себя как закоренелые грабители. В тот же день меня вызвали к арестованной женщине, матери четырех малых детей: у нее был нервный припадок. Я увидел две деревянные кровати, расколотые коммунистами, разбитые иконы, выбитое оконное стекло, перерытые шкафы и комоды. В хате было холодно, плачущие дети пытались укутаться в единственное оставшееся после погрома одеяло. На следующий день в нашей больнице перевязывали руки бывшему красному партизану и чекисту, порезавшему их о стекла киота, который он разбил, утверждая, что там могли быть спрятаны драгоценности. Это были первые облавы на жертв коллективизации. В этот раз еще исходили из имущественного положения и арестов было не так много. В нашей станице разгромили около тридцати семей и по стольку же в соседних. Но коллективизация проводилась одновременно по всему СССР, и на узловых станциях скопились тысячи людей. Мужчин отправляли в ссылку в первую очередь, женщин и детей несколькими днями позже. Выпал снег, начались холода. В нашей станице к милиции пригнали подводы и начали усаживать в них женщин и детей. Стоявшая вокруг толпа смотрела в немом ужасе, женщины плакали. Плакали дети арестованных. Один из милиционеров крикнул: — Чего плачете? Если ихние белые придут, будет вам всем! — Нам ничего не будет, это вам будет! — крикнули из толпы. Я хотел увидеть все своими глазами и, сказав, что поеду в район, отправился в станицу Тимашевскую на узловую станцию. По дороге тянулись обозы с семьями арестованных. Я понял, что наши коммунисты были еще милосердными людьми. В одном обозе из тридцати подвод половина людей была легко одета. На некоторых детях были только платьица. Несколько тысяч людей согнали в амбары. Стоял стон и плач. Никто их не кормил, питались тем, что взяли с собой. После арестов больше половины хлеборобов записалось в колхоз. Единоличников — такой кличкой теперь наградили крестьян-неколхозников — осталось около 30 %. Началась сдача крестьянского имущества в колхоз. Конфискованные у сосланных крестьян дома и дворы были превращены в колхозные конюшни, коровники, свинарники. Обобрав миллион крестьянских хозяйств, власти ничего не подготовили, впрочем, это было бы сверх человеческих сил. Кони стояли под навесами или в тесноте в конюшнях. Крестьяне были как потерянные. В первые дни они приходили к своим лошадям, поили их, кормили, чистили. Вскоре им и это запретили, “чтобы не потакать собственническим инстинктам”. Конюхами назначили не хозяев, а преимущественно бывших батраков. Посещая больных, я всюду видел крестьян, выглядывавших из-за заборов на улицу: — Вон, доктор, новые хозяйва катаются… И действительно, на подводе, запряженной четвериком, проезжали какие-то парни. Местным коммунистам теперь стало раздолье: все кони — общественные, пиши в колхоз требование для поездки по делу и катайся. А дел сколько угодно. И не проверишь, у них все засекречено, потому что “враг не дремлет”. После первой высылки было собрание, на котором около ста “социально близких” назначили на двухмесячные курсы бригадиров. Двадцать — крестьяне, остальные батраки и рабочие. Было и несколько комсомолок. Колхоз разделили на бригады по военному образцу. Бригадиром был всегда член партии, красный партизан или батрак. Если женщина, то из активисток, комсомолок или коммунисток. Вскоре начался падеж “обобществленного” скота, и крестьяне стали насильно разбирать своих лошадей и коров. Разграбление имущества высланных крестьян вызывало всеобщее возмущение. Коллективизация прошла повсюду против воли крестьян. У нас в Приморско-Ахтарской до бунта не дошло, но в Кубанской области, на Украине, в России были бунты, восстания, народные возмущения. В станице Троицкой, например, толпа женщин разгромила квартиры предстансовета и секретаря ячейки, накравших несколько сундуков крестьянского добра. Разгром разросся до открытого бунта всей станицы, вооружившейся вилами, топорами и охотничьими ружьями, против хорошо вооруженной милиции, отряда коммунистов и подоспевших частей ГПУ. Волна бунтов прокатилась и по центральным губерниям, где крестьяне и раньше жили небогато. Летом 1930 года крестьяне из Тамбовской и Рязанской губерний рассказывали мне, что коллективизацию у них проводили так же насильно, как на юге, и что бунтов и бесконечного числа одиночных сопротивлений было там не меньше, чем у нас. На Кавказе поднялось большое восстание. Кисловодск, где в те дни лечился знакомый врач, в течение двух часов был занят повстанцами. Бунты подавлялись со всей жестокостью, на которую способна советская власть. Против крестьян в Западной Сибири, на Кавказе, на границе Кубанской и Донской областей применяли даже полевую артиллерию и самолеты. Причина неуспеха крестьянских восстаний — в отсутствии единения крестьян и, конечно, в усовершенствованных методах порабощения, не только технических. Большевики использовали неприязнь бедных к богатым, а в казачьих областях — вражду казаков и иногородних. Насилие применяли сначала к зажиточному крестьянству, утверждая, что действуют в интересах бедняков. Часть бедняков злорадствовала, участвовала в присвоении награбленного. Очень многие верили, что новая власть их не тронет, и насилия их не коснутся. Сломив сопротивление самых крепких слоев крестьянства, большевики принялись истреблять менее зажиточных, придумав для них кличку “подкулачники”. Подкулачником мог оказаться и рабочий, и батрак, если только он был против коллективизации. Многие пытались отсидеться в своих норах по принципу “моя хата с краю”. Но большевики придерживались ленинского принципа “кто не с нами, тот против нас”, из чего следовало, что тот, кто в “хате с краю” — тоже враг. Крестьяне разгадали большевицкие методы лишь к 1932 году, когда о бунтах думать было трудно. Можно было лишь мечтать, чтобы где-то “пушка вдарила”. За эволюцией крестьянской психологии я наблюдал на моих пациентах и знакомых. Так, один небогатый крестьянин в начале коллективизации собрался было с рыбаками на Каспий. Потом передумал: “Я тут родился, тут вырос, я бедняк. Советская власть меня не тронет”. Между тем в станице шли аресты и грабежи, именуемые “раскулачиванием”. Имущественный ценз, определявший кулака, угрожающе падал и подошел уже к уровню малоимущих середняков. Тут мой пациент задумался: — Неужели советская власть может и нас тронуть? Доктор, а может, поступить мне в колхоз? — Поздно, теперь и колхоз не спасет. — Но куда же мне жену и двоих детей девать? Куда стариков девать? Так я знаю: корова у меня, мы за ней смотрим лучше, чем за собою, и детям молоко. А в колхозе она сразу пропадет. Вскоре пришла лечиться его жена: сердечные припадки. — Забрали корову… Через день я проходил мимо их хаты и спросил: — Ну, теперь вы на Каспий? — Куда теперь ехать? Тут домишко, хоть плохонький, да свой. Через месяц его домишко и двор соединили с соседними и превратили в бригадный двор, а их переселили. В эти “бригадные дворы” было собрано все имущество крестьян, ставших теперь колхозниками, работниками сельскохозяйственной фабрики. Здесь стояли телеги, молотилки, бороны, была бригадная конюшня, как в казарме, с той только разницей, что здесь все мокло под дождем, и то, что у хозяина оберегалось и находило применение, здесь пропадало и растаскивалось. Наша станица была разделена на шесть бригад. У каждой бригады был свой штаб, по возможности при бригадном дворе. Там была канцелярия с бухгалтерией, клуб или “красный уголок” для собраний и чтения вслух газет, с портретами вождей, лозунгами, громкоговорителем, с утра до вечера агитировавшим за колхоз. Дом Ткаченко, где мы жили, тоже был занят под бригаду. После того как выгнали и выслали хозяев, уже на следующий день, в шесть часов вечера, было назначено собрание. За два часа до его начала во дворе появились мальчишки. Сначала они робели, но видя, что никого нет, стали виснуть на ветках абрикосового дерева и их ломать, тащили все, что попадало под руку, завладели кольцами, на которых мы с сыном занимались гимнастикой. Я вышел и сказал: — Слезайте, кольца мои. Они ответили: “Теперь все общее, все колхозное”. Однако слезли. Как только я ушел, они снова начали валять дурака на кольцах. Пришлось их снять. Во дворе у Ткаченко был бассейн с чистой дождевой водой. В первые же дни вода была загрязнена и стала пригодной разве что для тушения пожара. В пристройке дома поселили семью рабочих. Забор возле пристройки тут же пошел на дрова. Через две недели на дрова одно за другим пошли абрикосовое и другие фруктовые деревья, которые распиливали во дворе, а кололи в квартире. Собрание бригады происходило в соседней комнате за тонкой стенкой. Выступали больше коммунисты и их приближенные. Постановили открыть красный уголок в нашей комнате. — Так там же доктор, — сказал кто-то. — Доктора выкинем, какие могут быть разговоры! Эти слова точно выражали их отношение к человеческой личности. Говорить о ее значении, ее правах, ее положении, когда у власти коммунистическая партия, бессмысленно: человеческая личность для них не существует, есть безликие массы, над которыми партия производит свои операции. Нас выкинули не так бесцеремонно, как выбрасывали крестьян: я был врачом и был им нужен. Стансовет подыскал мне квартиру, похожую на голубятню и для жилья непригодную. Вскоре моя пациентка, коммунистка Буряк, одинокая женщина с ребенком, выхлопотала для нас квартиру с видом на базарную площадь в бывшем доме Чернявских. Ее Игорек дружил с нашим сыном, жена нередко кормила его ужином и укладывала у нас спать. Партийные собрания часто длились до ночи, и мать, унося спящего мальчика, как-то сказала: — Мы, коммунистки, плохие матери. Квартира была довольно просторная, и мы взяли к себе семидесятилетнего Василия Елисеевича Литьевского, лишенца, бывшего сенатора из Витебска. Он распродал все свои вещи и голодал. (Потом, когда я вечерами играл на скрипке, он все жалел, что незадолго до знакомства с нами отдал за мешок муки свою Гварнери). Его жена, итальянка, оперная певица, жила в Генуе, и я при поездке в Москву сообщил о нем в итальянском посольстве. У жены были влиятельные родственники, начавшие готовить вызов его в Италию. .
Кампании, кампании…
Посевов больше не было, были посевные кампании. Понятие “кампания”, почти что равнозначное понятию “война”, стало ужасом как для рабов, так и для рабовладельцев и погонщиков. До этого многие горожане и не знали, что крестьянин вышел в поле сеять. Это было нормально, тихо, спокойно, продуктивно, и никто не вопил о трудовых победах, когда осенью появлялась новая мука. Крестьяне говорили: “Бог дал”, другие — “природа дала”. Но как бы то ни было, кто-то давал и всего было, за редкими исключениями, вдоволь. Теперь же волновались буквально все: от Москвы до ученика третьей группы. Погонщиков, чиновников и сыщиков нередко бывало больше, чем хлеборобов. Даже вид природы изменился. Во-первых, перетаскали в поле со всех базаров деревянные ларьки, с крестьянских дворов — амбары. Каждая бригада образовала на поле свой табор, состоявший из нескольких амбаров и ларьков, в которых разместились канцелярия, артельщики с продуктами, санитарка с бригадной аптекой, бригадная кухня и бригадные детские ясли. Во-вторых, поля исчезли. Многоцветный ковер русского чернозема превратился в однообразные массивы. Три-четыре версты в длину и столько же в ширину шла пшеница, потом, сколько видел глаз, желтели подсолнухи. Тоже красиво. Приверженец искусства для искусства с этой точки зрения мог защищать колхозы. Когда я ездил по бригадам, то иногда встречал знакомого коммуниста, который в защиту колхоза всегда призывал эстетику: — Вот, доктор, это я понимаю, красота!.. Гиганты какие! Не то что раньше — латки одни. — Это тебе крестьяне говорили? — А ну их к черту! Они все свое трубят. Натрубятся и отстанут. Крестьяне теперь уже не жили своим умом, трудились в поле не самостоятельно, а по приказу, за пустые “трудодни”. Задачей новоявленного колхозника было утром встать и явиться в бригадный двор на перекличку. По команде “айда! ” или “пошли! ” зашагать за бригадиром в поле и коллективно двигаться по массиву, вокруг которого колесят надсмотрщики и начальники. Крестьянин перестал быть хлеборобом, не он решал, что, когда и где сеять и сажать. Распоряжения отдавали “агроуполномоченные”, бригадиры, правление колхоза, колхозный агроном, получивший “задание” из исполкома, где районный агроном, которому “спустили” общий план из области или края, разрабатывал планы для района, а после санкции райкома и исполкома передавал их каждому колхозу. Правления колхоза с партячейкой и своим агрономом разрабатывали задания для каждой бригады. Генеральный план на весь СССР придумывали в Москве. Вначале крестьяне должны были брать с собой еду на весь день. Как будто выгода и экономия для начальства? Однако нет, это в план большевиков не входило. Им нужна была полная зависимость человека от куска хлеба, которым, кроме них, никто не мог бы распоряжаться и который они могли дать, а могли и не дать. План этот начали осуществлять в 1930 и почти полностью провели в 1931 году. Недели через три после организации колхоза у всех рабочих и служащих начали отбирать (с обысками, естественно) “излишки” для бригадных кухонь. Что большевики подразумевали под “излишками”, никому не было и не будет известно. Я знаю только, что у жившего рядом с нами мастерового Калашникова, которого мы лечили, отняли пять фунтов “излишков сала”. Хотели дать расписку. “Я отказался ее брать, чтобы воробьи надо мной не смеялись”, — сказал он нам с женой. Первый год после коллективизации прошел под знаком скрытого сопротивления. Крестьяне под разными предлогами старались не выходить на работу или опаздывать, или же искали помощи у медиков, переполняя амбулатории и больницы. Большевики забили тревогу, и началась кампания “за стопроцентный выход в поле”. Мобилизовали членов союзов, то есть всех служащих и часть рабочих. И вот мы вставали в пять, а то и в четыре часа утра, являлись в свой участок, а затем ходили по станице, стучали в заборы и ворота и кричали: “Выходите на работу! Все на сборный пункт! ” или “Все на бригадный двор! ” На нас натравливали собак. У нас в больнице лечилась пожилая учительница с искусанным собакой лицом. В конце концов большинство крестьян решило работать, надеясь прокормить семью и себя. Но и тут возникли препятствия. Агрономы ускоренных советских выпусков часто понимали в земледелии меньше крестьян, и те их срамили, где только могли: — Никак не разберемся, товарищ агроном, что это за зерно? Бедный агроном отвечает невпопад. — Это, может, так по-вашему, по-научному. По-нашему — это овес. Между крестьянами и новыми начальниками создалась напряженная атмосфера недоверия. Крестьяне были уверены, что начальники ничего не понимают или сознательно ведут к катастрофе. Начальники же во всех крестьянах видели лентяев, саботажников и врагов.
|