Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Один эпизод прорыва. Рассказ Коренькова
— Николай Ипполитович, говорите медленнее и не форсируйте голос. Ближе к микрофону… Передо мной сидит большого роста Аркадий Маркович Кореньков, корреспондент минского радио, он записывает мой рассказ о бригаде. Я стараюсь, а стараться очень не надо, надо говорить своим голосом, но это пока освоишь, пройдет время. Начинаем говорить о моих знакомых, партизанах, оказывается, он хорошо знает и Сашу Бордадына, и Мачульского, и Лобанка. Аркадий восторгается умом Мачульского: — Вот представляете, мы попали во время блокады, когда вырывались, на озеро Палик. Вокруг болота, а в лесу набито партизанами и жителями, женщинами с детьми, стариками, как кильки в консервной банке. Внизу, под ногами, болотная жижа, а сверху — негустые ольхи. Вот немцы и начали минометным огнем и бомбами с самолетов делать фарш в этом небольшом лесу. Мачульский был и Бордадын, раненный в позвоночник (у него так и остался осколок от мины), ну и я третьим, молодой парень партизан, придан им был как охрана. И решили мы по озеру, выбравшись из болота, проплыть и пробрести к острову, там на берегу стоял немецкий заслон, охранял выход к Березине, Мачульский и предложил: оставаться возле самого берега этого острова, отделяющего озеро от реки, и сидеть в камышах, там спокойнее будет, так как наши мины рвутся подальше, в глубине острова, и немецкие будут перелетать через нас. Так что мы очутились как бы в спокойном месте. Но у Бордадына болит позвоночник, да и есть нам надо. Стал я нырять и выдирать корни аира. Их мы две недели и ели, сидя в камышах по горло в воде, сверху прикрыв головы мхом, а то от солнца можно удар получить, да и надо, чтобы не видно нас и не слышно было. Вот тогда я познакомился с Бордадыном и Мачульским очень близко. Подошло время, через две недели сняли блокаду и наши соседи ушли. Вылезли мы на остров, а стоять не можем, ноги распухли и как чужие стали. Как подать о себе знать, как переправиться на ту сторону Березины? Решили жечь костер. И уже тут нашли консервные банки, начали чай кипятить, хоть с листочками, а все какой-то сугрев получается. Вдруг увидели, катер плывет! Начали кричать — а крика нет, хрип из горла идет. Нашли кусок плащ-палатки, от немцев оставшийся, начали им размахивать, и, к нашему счастью, на катере заметили. Когда подплыли, мы стояли на четвереньках и не могли ни говорить, ни встать на ноги. А все-таки живы благодаря Мачульскому и аиру остались. Да еще, на счастье, кто-то из немцев зажигалку потерял. Мы всю землю вокруг их стоянки по сантиметру обшарили. Как мало для жизни надо, и как много… Это все вкратце. А если подумать — ведь каждый день тянулся мучительно долго, каждый час имеет шестьдесят минут, и в минуте секунды, когда каждая секунда могла решить нашу жизнь. Вот наступает ночь, вода делается холодной, и мы мерзнем, хотя мы там и не раздевались, все-таки какая-то защита. Бордадын иногда не выдерживал и начинал стонать, повернется чуть — позвонок заболит, как при радикулите. А у Мачульского от холода и мокроты разыгрался ревматизм, в воде он чувствовал изменения надвигающиеся погоды. Но самое неприятное — это когда ночью дождь молотит по голове. Прикрывались лататьем{47}. Зато ночью могли отплывать подальше, чтобы оправиться, так как там, где сидели, решили держать место в чистоте. Один раз в ясную лунную ночь над всем болотом раздался голос соловья. Как он залетел в такое страшное место? Но ознаменовал своим пением лунную ночь над этим проклятым местом. Сон клонит, хоть ты и в воде сидишь. Мы устроились так, что в одном месте можно к берегу подлезть и лечь, хоть ты и мокрый, и заснуть, но опять это недолго, конечно. Счастье, что я был молодым и смог помогать им. Мачульскому было за пятьдесят, а Александру Бордадыну, с его осколком, надо было помочь двигаться, так за руку его тащил. Потом придумали из поясов сделать под руки перетяжку и за нее придерживать. Доставание аира стало моей профессией — нырять иногда, когда просто рукой не достаешь, и выковыривать корни. Досадно было: рыба в озере так прямо подплывает, тычется, а поймать рукой не удается. «Наш», мы так называли пост немцев, ясно слышно, то на губной гармонии там играют, то стреляют — боятся, чтобы партизаны не перебрались через Березину. А мы в пятидесяти метрах за стеной камыша, но им в голову не приходит, что партизаны тут вот. Так, с восхода до заката и вечером с восхода луны, мы изучили все варианты света и все звуки. Но соловья над лесом с убитыми и деревьями голыми забыть не могу. Чего он прилетел со своей любовью искать на это место?.. Сейчас, когда вспоминаю все, поверить не могу, что мы выдержали, выжили… А потом Бордадын стал работать директором часового завода в Москве. Но опять его жизнь бросила на работу по инспекции вооружения новейшего, ездил в Казахстан на испытания. Там и погиб он. В автомобильной катастрофе, нелепо. Неотвратимо огромный «МАЗ» врезался в лоб и раздавил его машину. Вот и пришла та секунда, которой с такой мукой избегали там, на болоте… 26 июля 1991. Угра 3. Василий и Алла {48} …Портрет Василия так и остался незаконченным{49}. На первом сеансе он потащил меня в Антуново к Маркину: рисую его портрет для «Выхода бригады», и идет у нас разговор, а я возьми и скажи: «Плохо, что у меня орудия в запряжке нет», — рисунка то есть или фотографии для работы. Василий сразу загорелся: — Счас будет! Идем счас в Антуново, попрошу Сергея, пусть выезд тебе сделает, а ты снимешь. Удержать его невозможно. И вот уже, бросив портрет, мы шагаем за пять километров в Антуново, где стоит наша бригадная артиллерия, а командует ею Сергей Маркин. В аппарате у меня отснятая немцем пленка, но упускать такой случай я не могу, решил фотографировать кадр на кадр. Уж я не хочу сказать, что мне было лестно, что Василий меня повел в Антуново и познакомил с Маркиным. Конечно, я был знаком с Сергеем, но шапочно. А тут он привел меня как к своему приятелю, другу (я сейчас думаю, что они вместе в армии были) и предложил: — Вот что, Сергей, мы приехали тут с художником, ему нужна твоя пушка для картины. Он хочет ее нарисовать и сфотографировать хочет. Да так, чтоб на полном ходу. Так что: давай команду по тревоге. И тут — пока шли разговоры, я действительно сделал наброски пушки, крестьян с подводами, они привезли продукты для партизан. Затем артиллеристы запрягли коней, мы вышли на окраину Антуново, я нашел место для съемки, и перед нами лихо промчалось орудие, запряженное по полной выкладке. Потом еще и еще гоняли передо мной запряжку, так что я успел и нащелкаться, и рисунок сделал, еще какие-то наброски и заметки относительно упряжки. И мы вернулись в штаб, в здание школы. Тут я и сел опять рисовать Васю, то есть продолжать рисунок, начатый в лагере. И опять, народу-то было много, следовательно, он все возбуждался, и вся орудийная прислуга за спиной у меня сопит, смотрит, и сам я — сделать столько набросков орудия, людей, деревни, столько наснимать, и все на морозе, да еще потом на людях рисовать… Вот это история наброска, где он в синих галифе и в шубе. Вот почему Вася, его портрет, меньше всех закончен. Так что и второй сеанс не получился. Рисунок этот так и остался незаконченным. И пришлось мне Василия в картину писать с натуры, и еще делать это при Аллочке. И опять недолго мне удалось поработать. А было так. Я заполучил Василия, усадил-таки позировать и начал вписывать в картину. Но в это время вошла Алла. Она пришла к нам, потому что ее Николай пригласил, чтобы нарисовать. Он ее и начал рисовать, а я — Василия. Но тут и мое рисование, и Колькино кончилось, потому что — они взяли и ушли. Сначала она наблюдала, как Васька позирует. Васька перед ней, конечно, чувствовал себя и героем, и ему было, безусловно, приятно, потому что в нашей обстановке — а мое отношение и Николая было к нему восторженным — и это, конечно, давало ему, как бы сказать, ореол создавало вокруг него. Но работе это не способствовало. Аллочка сидела скромненько. Она очень такая… Она с выдержкой была. И она не просто к нам пришла, в нашу землянку, ей у нас как бы спокойнее было. Потому что многие на нее заглядывались, и поползновения были. И даже среди девушек она не чувствовала к себе дружбы, скорее ревность к ее красоте. Трудно ей было. Она была замужем, у нее мужа убили в первые дни войны, следовательно, Алла была уже женщиной, и вела она себя очень сдержанно. Если в бою она шла в рост, то тут, в лагере, в поведении своем была очень сдержанной и приятной, это не выскочка какая-нибудь. Они перекинулись всего несколькими фразами. Василь спрашивал, Алла отвечала ему. Затем Василь сказал, что сегодня он позировать больше не будет: — Сильно жарко у вас в землянке. И предложил Алле ее проводить. Алла согласилась, и они вышли. На нас это все произвело впечатление, так как не ложилось в привычный ритм и нашей партизанской жизни, и обычного поведения этих двух людей. Так что вот тебе вся история, если восстанавливать, с Васей. Вот и получилось, что вписал-то я его с натуры и оно вышло, но потом, без него, я уже повторить не мог. Оставалась всегда фотография, где Василий со Звоновым и Диденко, и это единственный оказался источник для его портрета в картине. * * * Трагической оказалась и судьба Аллы, хотя она осталась жива и после войны сама рассказала мне свою историю. Жизнь исполосовала ее судьбу трагедиями, и она не щадила себя, смелость ее стала граничить с отчаянностью. Я виню Лобанка в смерти Васи Никифорова и в судьбе Аллы, хотя война есть война и они оба могли погибнуть. Лобанку нравилась Алла, он взял ее в штаб секретаршей и не смог простить ее любви к Василию. Алла была необыкновенно красивой и так же необыкновенно — смелой в бою. Если ее характеризовать, то чем она потрясала? Внешне она была очень пропорциональна. Чуть выше среднего роста, так метр шестьдесят. Длинные ноги, и это делало ее еще более стройной. Головка небольшая, отчего она казалась скорее высокой. Темно-темно-каштановые волосы, доходящие до черного, и темно-карие глаза. Она была чуть смуглая, с ярким румянцем, который создавал иллюзию белизны лица, делал кожу светящейся. Нежный овал лица, нигде не было линии очерчивающей, лицо круглилось, как у ребенка. Темные брови чуть изогнуты плавно. Фигура вся изящная, с небольшой грудью. Все это создавало образ женственности и мягкости. И потрясала она именно своей женственностью. Сквозило это. Но не подчеркнуто женскими чертами, а женственность ее была выражена через теплоту и мягкость. Когда смотрел на нее, от нее исходили какие-то чувства доброты, нежности, и это, безусловно, влекло к ней очень сильно. И беззащитность. Ее, когда я увидел, хотелось защитить, схватить и куда-то спрятать от того, что происходило. И звучало парадоксально, когда рассказывали, как она шла в рост в атаку, насколько была бесстрашной, что создавало впечатление ребенка, не понимающего, что происходит вокруг, и от этого возникало ощущение драматизма, вся обстановка совершенно не вязалась с ее обликом. Это, как видно, поражало всех. Я сразу же влюбился в нее. И был момент, когда я был в Острове и ушел с Аллой (мы договорились, что пойдем к лесу) — и вот в лесу, мы гуляли, разговаривали, и был момент, когда я мог ей сказать и о своих чувствах, и обо всем, и мне хотелось ее поцеловать. Но я совладал с собой, мне показалось святотатством о чем-то сказать, проявив свою нежность и внимание после Васи, после этой драмы с Василием, и потому что я понимал, какими глазами на нее смотрят жадными и эти командиры ее… А чувствовал я, что это настолько глубокая и богатая натура, душа ее, что нельзя как бы невзначай или походя дотрагиваться до ее чувств. Таким, как она, надо или отдавать себя всецело, или беречь как что-то святое. И потом, когда я познакомился с ее судьбой, я был поражен, насколько это верно. Господи, какие хорошие люди были. И есть они. …Вот Алла, до конца она осталась загадкой. После приказа о переходе за линию фронта ей удалось остаться в партизанском крае. Но во время блокады сорок четвертого года она попала в плен к немцам как партизанка, потому что сопровождала обоз. За бригадой двигались обозы раненых и тифозных бойцов, ей поручено было ухаживать за тифозными, сопровождать обоз. И в этом страшном аду, когда шел прорыв, Алла родила ребенка. С ребенком она находилась в одной из телег, вместе с ранеными. Надо было перевязывать, ухаживать за ними, кормить и оберегать их; и кормить и оберегать ребенка. Не стоит труда представить себе, каких нечеловеческих усилий стоило под бомбежкой, при непрерывном ожидании обстрела в любую минуту быть готовой соскочить и помочь раненому. Потеряв брезгливость и страх. Прижимая ребенка к груди, в которой не было молока, а было воспаление только. Съезжать с дороги и прятать лошадей и телеги в лесу. Бежать с ведром, чтобы дали на раненых еду из общего котла. Похудев до черноты, сидя на телеге, спустив ноги. Прижимая к себе ребенка, почувствовать его смерть. Алла почти потеряла рассудок. Она вырыла возле воронки у корневища ямку и закопала ребенка. И сама стала как бы мертвой. Но выполняющей свой долг. Она продолжала всю тяжелую работу медсестры и бойца, перевязывающего и охраняющего раненых. Кругом шли, неся на себе весь скарб и детей, женщины, еле переступая распухшими ногами, потерявшими уже давно обувь; им казалась ее доля еще способной вызвать зависть, потому что она опекает раненых, что она на телеге… Какая странная вещь. Ее положение ужасно. Но вот эти, которые бредут вокруг… Она знает, куда она везет раненых, она знает, что делает, она является сознательным звеном в общем движении; а они — потерявшие и цель, куда идут, и силы. Что Алла кормит раненых — и это вызывает зависть, несмотря на страдания ее и людей, лежащих на этих узких телегах с перебитыми ногами, с кровоточащими ранами. Но для женщин, идущих рядом с ними по корневищам дороги, с детьми за спиной и на руках, — для них эти страдания, страдания Аллы, только детский стон. Но на этом ее страдания и мучения не кончились. Немцы взяли ее в плен. Каким-то чудом ее не расстреляли, а отправили в Германию, в концлагерь. И вот в концлагере в нее влюбился русский начальник барака, бывший полицейский, и ему удалось освободить ее из лагеря. Алла говорила, что это хороший человек, а я ей верю. Не знаю, каким образом он попал в полицаи. Он спас ее, и она стала его женой. Когда освободили Германию, он за ней уехал в Казань, она татаркой была, не побоялся ни того, что его судить будут… Как это произошло, как ему удалось избежать наказания? Но, как видно, он был подпольщиком. И она уже от него приезжала на встречи партизан. После войны первый раз я увидел Аллу на встрече партизан в Минске. И не узнал, так она изменилась — как старуха, вся в морщинах. Мне на нее указали и сказали, кто это, тогда только я понял. Никто не мог бы узнать в этой седой, в морщинах, истерзанной женщине бывшую красавицу. Страшно было говорить с ней, о чем-то спрашивать, потому что это переворачивало бы ей сердце. Вообще я себе не могу простить, что я мало с ней после войны говорил, мало ее расспрашивал. Мне жалко было ее ранить, а надо было набраться выдержки и скрепить свое сердце, но все узнать. Если бы я знал, что буду писать… Сейчас я бы говорил с ней, но тогда я не знал об этом праве. Вот когда я писал в Дубровке жеребцов (это в тридцать девятом году, там на конезаводе я практику проходил от Киевского художественного института), и вот я тогда старался как можно интенсивнее, быстрее работать: мне было совестно и перед конюхами, которые держали, и перед жеребцами, которых я заставлял стоять. А потом, я очень совестился расспрашивать людей о сокровенных их чувствах, и это мне теперь повредило и не дало о многом написать. Редко на ком так ясно видна жесточайшая судьба женщины в эту войну. Потому что, помимо боев, помимо тяжести участия во всех походах, атаках наравне с мужчинами, — еще и в периоды затишья она должна была противостоять всем домогательствам окружавших ее мужчин. И не знаю, где, в какие минуты ей было легче. И вот, вспоминаю, у нее было во взгляде что-то отсутствующее…Ни на ком другом я не чувствовал такой как бы нелепости присутствия в войне, присутствия ее среди крови, грязи, жестокости. Наверно, это и сыграло роль в плену, у немцев, и, наверно, так же это поразило и охранника, который влюбился в нее и добился освобождения, сделав своей женой. За всем этим стоит и гибель Василия, и родившийся, а потом мертвый ребенок, и этот обоз с ранеными и тифозными, где она тоже переболела тифом, и в этом состоянии вместе с обозом ее забрали в плен, потом концлагерь… И конечно, любовь того человека, ее будущего мужа, — это было светлое пятно человеческого отношения. Так что хлебнула она сильно, потому он, этот человек, и захотел сделать ее женой и матерью своих детей. 1985–1992
|