Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Часть вторая 10 страница






— Да, да, мне уже докладывал Шульгин. По его мнению, больница ваша… Впрочем, не будем торопиться с выводами. Слишком многое перечеркивает этот прискорбный случай…

— Ах ты ж, господи боже мой. Как можно перечеркнуть подвижническую работу врачей по той лишь причине, что… — Медведев не договорил, отвернулся.

— Мы не в ту сторону смотрим, товарищ председатель комиссии, — сердито сказал Чугунов. — Вот если бы обнаружилась халатность врачей или там, понимаешь ли, неумение какое… А то ведь Шульгин о врачах прекрасные слова говорит…

— Да, да, все это верно, — Величко помолчал, посмотрел на часы. — Я приглашал на двенадцать ноль-ноль Журавлева.

— Будет, будет Журавлев минута в минуту, — пообещал Артем Петрович и тоже посмотрел на часы.

Александр Васильевич явился минута в минуту. Однако отвечал на вопросы Величко вяло, однозначно, хотя перед началом работы комиссии он заявил Медведеву, что разногласий своих с ним скрывать не собирается, выскажет все, что считает нужным.

— Что же вы так пассивны? — сказал Величко, разглядывая Журавлева с некоторой досадой. — Или вас не волнует, что детишек забирают из школы?

— Волнует. Так же волнует, как и всех, и прежде всего начальника культбазы… Но мы верим, что завтра дети вернутся. И вот именно те, возвращенные, нам станут еще дороже, потому что…

— Ну, ну, развивайте вашу мысль!

— Я ее разовью, когда дети вернутся.

— Вот это будет вернее, потому что желаемое не всегда становится действительным. Ну а теперь расскажите, как это было, когда чукчи перед больницей схватились за ножи…

Журавлев удивленно посмотрел на Медведева и сказал:

— Что-то я не припомню такого случая…

— Напрасно, напрасно утаиваете… — Величко не просто погасил, а раздавил окурок в пепельнице. — Ведь вы же, Александр Васильевич, проявили немалое мужество. Мне обо всем рассказала медсестра…

Журавлев засмеялся, вытащил трубку, пососал, не решаясь раскурить ее в кабинете начальника культ-базы.

— Медсестра — милая женщина, готова романтизировать здесь каждого из нас. Особенно почему-то меня. Наверное, потому, что курю трубку. Она, конечно, сильно все преувеличила…

— Ну что ж, Александр Васильевич, вы пока свободны. Занимайтесь своим делом.

Когда Журавлев ушел, Величко довольно улыбнулся:

— Как вам это нравится? Его, видите ли, излишне романтизируют. Симпатичный малый. Другой бы действительно… героем ходил, никак не меньше. Трубку-то изо рта, поди, не вынимает, полярный волк!

— Прекрасный учитель, — сдержанно сказал Медведев.

Величко сладко потянулся, нисколько не заботясь, что теряет свой начальнический вид, и промолвил мечтательно:

— Хорошо бы вечерком сыграть в преферанс. А? Как вы смотрите на эту идею, граждане северяне?

— Что ж, приходите вечером в гости, — после некоторого раздумья откликнулся Артем Петрович. — Если, разумеется, не сочтете, что я задабриваю комиссию…

— Нас не задобришь! — многозначительно сказал Величко, собирая в папку бумаги.

На пятый день работы комиссии на культбазу приехали чукчи из тундры, требуя, чтобы им отдали детей. На этот раз школа должна была расстаться сразу с тремя учениками. Встречал чукчей вместе с начальником культбазы и Величко. Зная десяток чукотских слов, он старался выказать полнейшее радушие гостям и был искренне раздосадован, когда понял, что гости отвечают ему ничем не пробиваемым бесстрастием.

Среди приехавших был и Майна-Воопка.

— Мы должны забрать своих детей, — внешне спокойно сказал он.

— Сначала надо попить чаю с дороги, — предложил Артем Петрович, вдруг почувствовав себя необычайно сиротливо на этой холодной, снежной земле. «Ах ты ж, страна Беломедведия… какие ты еще преподнесешь нам сюрпризы?»

— Мы хотим видеть наших детей! — уже тоном ультиматума сказал Майна-Воопка.

— Сейчас вы их увидите. Почему вы хотите их забрать?

— Им надо учиться понимать оленей.

— А не потому, что вас кто-то пугает бедою? Доходили до меня вести, что очень уж старается черный шаман Вапыскат.

Спутник Майна-Воопки, сухой старичок, закивал головой, охотно подтверждая:

— Да, Вапыскат всегда пугает. Он предрек Омрыкаю смерть…

— Омрыкай — мой сын, — сказал Майна-Воопка, блуждая тоскливым взглядом по снежной поляне у школы, где возились ребятишки. — Я не очень верю черному шаману, больше хочется верить Пойгину… Этот человек предрек моему сыну жизнь… Но как знать, какой из шаманов окажется прав?

— О чем они толкуют? — слегка приплясывая, чтобы согреть ноги, спросил Величко.'— Если они приехали за детьми — это уже скандал. Большой скандал. Поверьте, я не хотел бы, чтобы в нашем акте… Очень прошу вас, сделайте все возможное, чтобы родители успокоились и оставили детей.

Медведев чувствовал, что Величко говорит искренне. «Что ж, его можно понять. Но кто поймет меня?»

— Идемте пить чай, — пригласил чукчей Медведев. — Там и поговорите с вашими детьми.

— У меня внук, внучек, — уточнил старичок.

За чаем в комнате для гостей Майна-Воопка разглядывал Медведева со скрытым любопытством, на вопросы отвечал осторожно, но постепенно разговорился.

— Не сказал ли Пойгин, когда приедет ко мне?

— Ты не очень жди его…

— Почему?

— Неизвестно, чем кончатся его думы о тебе к началу восхождения солнца. Берегись, если его пригонит сюда ветер ярости…

— Ты боишься за меня или за него?

— Я не хочу, чтобы такой добрый человек, как Пойгин, совершил от ярости зло. Вапыскат перестанет закрывать рот от хохота… Я не хочу, чтобы радовался черный шаман. Радость черного шамана страшнее всякой печали.

Артем Петрович слушал Майна-Воопку с подчеркнутым уважением и надеждой, что судьба, возможно, послала ему союзника.

— Твои слова достойны самого серьезного внимания. Я рад, что повстречался с человеком такого рассудка.

— Рассудок есть у него, это диво просто, какой рассудок! — закивал седовласой головой старичок. Сморщенное личико его излучало важность и гордость. — Да будет известно тебе, что этот умный человек мой племянник.

Майна-Воопка застенчиво улыбнулся, кинув смущенный взгляд на старичка, и, видимо боясь размягчиться, нарочито строго сказал:

— Мы хотим видеть наших детей.

— Я уже сказал помощникам, чтобы их послали сюда.

Майна-Воопка снова наполнил чашку чаем, покосился на Медведева и вдруг спросил:

— Не можешь ли ты показать нам свою грудь, живот и спину?

Артем Петрович медленно поставил чашку на стол.

— Могу показать. Но зачем?

— Вапыскат наслал на тебя порчу. По срокам, ты уже должен быть весь в язвах.

— Ну, ну, я так и подумал. — Медведев, стараясь скрыть улыбку, снял гимнастерку, нижнюю рубашку. — Вот, смотрите, на мне никаких болячек…

Чукчи внимательно осмотрели Рыжебородого, старичок дотронулся до волосатой груди.

— Тебе, я вижу, можно ходить совсем без одежды, — пошутил он, — никогда не видел такого волосатого человека. — И после некоторого раздумья добавил: — Что ж, Вапыскат оказался бессильным. Так и скажем всем. Я сам скажу ему об этом в лицо.

— Вапыскат оказался еще и лжецом. — Артем Петрович подлил в чашку старика чаю. — Он боится культбазы. Он боится перемен…

— Да, о переменах говорят все люди тундры, — подтвердил Майна-Воопка. — Вапыскат пугает тем, что, возможно, сдвинулась сама Элькэп-енэр. Раньше никогда со стороны моря ничего не приходило дурного, говорит он, а теперь все переменилось. Со стороны моря веет бедой..!

— Ну а как думаешь ты?

— Пока просто думаю. Жду. Хотя каждому ясно… если из стойбищ анкалит прогнали видение смерти, то, значит, со стороны моря веет не запахом смерти, а дымом живых очагов. И надо бы черному шаману как следует понюхать этот дым и прикусить язык.

— Так заставьте его прикусить язык!

— Заставим. — Майна-Воопка снова наполнил чашку чаем, покосился на Медведева. — Ты не удивляйся, что я сердито говорю о черном шамане. Его ненавидел мой отец, ненавижу и я… Вапыскат задушил шкурой черной собаки моего старшего брата…

— Да, задушил, — подтвердил старичок. — И сказал, что его задушили духи луны за непочтительное к ней отношение. Давно это было. Перед тем как уехать на праздник в долину Золотого камня. Вапыскат этой шкурой едва не задушил Пойгина…

Артем Петрович от изумления не донес блюдце с чаем до рта.

— Почему же тогда ты боишься, что ветер ярости приведет сюда Пойгина моим врагом?

— Он пережил выскэвык. Это страшно, когда такой человек переживает выскэвык. У него душа намного обширней, чем надо одному человеку. На озере волна скоро проходит, а на море, сам знаешь, как долго не утихает буря.

— Да. Я тебя понимаю. Передай Пойгину, что я хочу, чтобы мороз непонимания ушел и подул теплый ветер доверия. Хочу, чтобы мы были друзьями. Сейчас придут к вам ваши дети. Говорите с ними, сколько вам будет необходимо…

В глубокой задумчивости вошел Медведев в свой кабинет. Не слишком ли рискованно было оставлять гостей один на один с их детьми? Мало ли по какому руслу пойдет их беседа. Не захлестнет ли детские души радость встречи с родными людьми настолько, что в них не останется ничего другого, кроме желания поскорее уехать домой? Проявят ли взрослые столько терпения и мудрости, чтобы самим не утонуть в радости встречи и тоске по детям? Не лучше ли было бы присутствовать при этом свидании и осторожно, исподволь, направлять его ход?

Артем Петрович сел в глубокое кресло у стола, не включив свет; ему хотелось побыть одному, дожидаясь исхода встречи трех школьников с их отцами и дедом. Да, он понимал, что это своего рода испытание. На что он надеется? Ну, прежде всего на детскую непосредственность, на то, что славные эти детишки не смогут не высказать всего, чем они здесь удивлены, захвачены, в конце концов, по-человечески согреты. Они в состоянии объяснить куда больше встревоженным их родителям, чем кто-либо другой. Рановато надеяться на такой исход? Может быть, может быть… И все-таки, все-таки пусть будет так, как он решил; в конце концов, пусть гости из тундры почувствуют, что у него нет от них никаких тайн… В кабинет вошли Величко, Чугунов и Журавлев.

— Что это вы впотьмах? — спросил Величко, нащупывая выключатель. — Кстати замечу, движок ваш работает отменно. Мы у себя больше на керосиновые лампы надеемся.

Медведеву очень не хотелось вступать в разговор. Сидел он все в той же задумчивой позе, устало полуприкрыв веки.

— Не больны ли вы, Артем Петрович? — участливо спросил Журавлев.

— Спасибо, Саша, креплюсь.

Все ждали, что скажет Медведев еще: неужели чукчи все-таки заберут своих детей?

— Простите, Артем Петрович, но нервы мои не выдерживают, — чистосердечно признался Журавлев. — Если чукчи будут забирать детей… я лягу перед их оленями — пусть переезжают через меня…

Медведев неожиданно улыбнулся:

— Такого метода мы еще не испытывали. Величко, стараясь не нагнетать тревоги, спросил шутливо:

— Чем же все-таки закончились ваши переговоры с послами матушки-тундры?

— Они еще не кончились.

— Кто же их ведет?

— Временные поверенные этой самой матушки, аккредитованные в нашем культбазовском граде, — попытался ответить шуткой Артем Петрович.

— То есть?

— Ну, разрешил детишкам побыть один на один с родителями…

Журавлев хотел что-то сказать, но лишь махнул рукой и отвернулся к окошку.

— Что ж, пусть поговорят, — сочувственно сказал Чугунов. — Пусть отведут свою душу с детишками. Да, да, Артем Петрович знает, что делает…

— Будем надеяться, — суховато ответил Величко и добавил, явно стараясь подбодрить начальника культбазы: — Да, сложна жизнь за Полярным кругом. Впрочем, никто из нас на легкий пух вместо жесткого снега и не надеялся.

Медведев поднял голову, внимательно всмотрелся в Величко, и в уставших, воспаленных глазах его засветилась благодарность.

— Ну а если они потребуют детей… неужели и на этот раз отдадим? — спросил Журавлев с каким-то тоскливым, просительным видом: дескать, умоляю вас не делать этого.

— Как бы там ни было, разрешаю, Александр Васильевич, закурить трубку! — шутливо воскликнул Медведев.

— Да, да, закури трубку, — подыграл Медведеву Величко.

Журавлев хотел сказать что-то запальчивое, но на пороге показался Майна-Воопка; уже по его виду можно было понять, что он мало чем обрадует собравшихся.

— Мы увозим детей. Может, вернем их в первый день восхождения солнца.

Это был удар. Журавлев застонал и снова отвернулся к окошку. А Медведев даже не шевельнулся, как бы стараясь не расплескать остатки сил.

— Ты сказал «может, вернем…». Но, может, и не вернете? — спросил он гостя.

— Не знаю. Пусть попасут оленей, побудут с нами. Надо приглядеться, какими стали они. Вапыскат говорит, что вы испортили им рассудок. Я ему не верю. Но надо все-таки приглядеться. Я дал бы тебе слово, что привезем детей точно в день восхождения солнца, но хочу сначала услышать слово Пойгина. Если он согласится — дети будут снова у вас.

— Так ли уж охотно покидает твой сын школу?

— О, нет, нет. Заплакал даже. Но и обрадовался, что увидит мать, оленей. Должен сказать тебе правду… дети любят тебя. Они рады тому, что постигают тайну немо-говорящих вестей. Они говорят, что хотят жить здесь, только очень скучают по дому и по оленям…

Наконец Артем Петрович мог выпрямиться и вздохнуть полной грудью. Произошло самое главное: надежда его оправдалась — детские сердца сказали свое. Им есть, есть что сказать! И пусть едут эти детишки в тундру именно сейчас, а не в каникулы, пусть едут немедленно.

Пусть и там выскажут то, что услышал от них вот этот думающий, умный человек Майна-Воопка — то есть Большой лось. И даже если их в этом году в школу не пустят — не беда! Это лишь для формалиста может показаться, что происходит едва ли не катастрофа. Катастрофы никакой нет, есть победа. Родилось в детских душах свое доброе представление о школе, об учителях, о врачах. Доброе представление! Может, этого мало? Нет, черт побери, много, достаточно много на сегодняшний день. Интересно, поймет ли это Величко? Чугунов — тот поймет, все поймет…

Когда Медведев объяснил, что произошло, все долго молчали. Артем Петрович жестом попросил Майна-Во-опку присесть. Тот, чувствуя напряженную тишину, осторожно опустился на краешек стула.

Величко прошелся по кабинету, разглядывая в глубокой задумчивости свои роскошные, расшитые замысловатыми узорами торбаса, наконец сказал:

— Да, сложна, сложна жизнь в Заполярье. Возможно, что вы и правы… развала школы нет, есть становление советской школы за Полярным кругом. И я, кажется, на вашей стороне, Артем Петрович. Но… — Величко вскинул палец, повторил еще выразительней: — Но! Убежден, что в районе найдутся люди, которые будут думать иначе. Возможно, из наблюдений комиссии они сделают совершенно иные выводы…

Медведев тяжело подпирал большими руками кудлатую голову. Было заметно, что он в чем-то с огромным трудом одолевает себя. И все-таки не одолел.

— «Но!» Вот это проклятое «но». Знаю, знаю, что найдутся Фомки деревянные… Им все подай на блюдечке с каемочкой, сотворенной по трафарету. «Родители заставили детей покинуть школу до каникул, — подражая кому-то нудному, скрипучим голосом произнес Артем Петрович. — Неизвестно, вернутся ли ученики вообще. Ваш риск, товарищ Медведев, неоправдан, поскольку это самое настоящее слюнтяйство, а не риск. Надо было не допустить! Надо было предотвратить! Надо воспитательную работу среди чукотских масс вести на должной высоте». Господи, и сколько еще вот таких заклинаний у Фомки деревянного…

— Вы кого, собственно, имеете в виду? — настороженно спросил Величко.

— Формалистов, Игорь Семенович, формалистов. Именно их я так величаю… Фомками деревянными. Да, я знаю, в районе кое-кто дела на культбазе увидит в самом мрачном свете… Не буду называть фамилий. Кое с кем столкнулся еще в Хабаровске, когда нас направляли сюда. Уже слышу их голоса. Не оправдал. Растерялся. Пошел на поводу. Проявил мягкотелость. Отступил от твердой линии по осуществлению всеобуча…

— А знаешь, товарищ Величко, я, пожалуй, еще раз перечитаю акт — вдруг заявил Чугунов, подвигаясь к столу. — Мне кажется, что он составлен, понимаешь ли, и так, и этак.

— То есть? — Величко оскорбленно потупился и снова вскинул глаза. — Не очень-то вы, по-моему, деликатно выразились…

— На кой черт мне эта деликатность, если я не совсем уверен в принципиальности заключения? Нам надо четко сформулировать наше мнение. Однако вот того самого, чтобы, значит, четко… я, кажется, в акте и не совсем почувствовал. Фактик, понимаешь ли, можно повернуть и туда, и сюда.

— Фактик, — иронично повторил Медведев и зачем-то вынес стул на середину кабинета, развернул его, сел, как в седло. — Фомка деревянный любой факт проглатывает с ходу, как живого поросенка. Но ждет при этом поросенка зажаренного, с гарниром, на блюде. Ну и, разумеется, раздражен — не то! И приключается у него несварение… несварение факта. Вот и в данном случае, возможно, кое у кого разболится живот. И тогда последуют заявления, что Медведев-де все пустил на самотек, что хозяева положения не работники культбазы, а местные сомнительные элементы. Вот как может завизжать этот живой поросенок, проглоченный Фомкой…

Величко все еще никак не мог прийти в себя после заявления Чугунова. Где-то в глубине души Игорь Семенович ловил себя на том, что этот грубоватый усач в чем-то прав: акт действительно составлен таким образом, что если дела повернутся для Медведева круто… Впрочем, чушь, чушь все это! Акт объективный. И он, Величко, в конце концов выскажет свою личную точку зрения… И что это Медведева потянуло на философию? Есть, есть в нем этакое… любит поумничать. Не всем это нравится. Ишь какой актер, даже стул на середину кабинета выставил, в подмостках нуждается… Стараясь ничем не обнаружить свои мысли, вслух Величко сказал:

— Ну что вы, Артем Петрович, на себя накликаете? Ну, кто-нибудь и скажет нечто подобное. Что ж, постараемся возразить, прольем соответствующий свет.

— Да я в принципе! Такой вот непереваренный поросенок, неосмысленный факт в конце концов превращается в ту злополучную свинью, которую подкладывают под настоящее дело…

Величко рассмеялся: он умел ценить острое слово!

— Бывает, бывает. Вы, оказывается, человек с перчиком. Ей-богу, здорово сказали!

Похвала Величко почему-то покоробила Артема Петровича.

— Я уж давно слежу за Фомкой деревянным. И у меня есть на этот счет весьма определенное мнение. Опасный тип. Ведь формализм… категория, в сущности, глубоко безнравственная… Во-первых, формализм — это бессовестный обман. Да, да, обман, потому как Фомка деревянный выдает свое равнодушие за кипучую деятельность. Будучи совершенно беспомощным, Фомка деревянный пытается внушить, что он страсть какой деятельный. Это, видите ли, на нем, и только на нем, все держится. Но на нем ни черта не держится! Дело, за которое он берется, потом заново переделывают другие люди. А Фомка деревянный, будучи кипучим бездельником, лишь пускает пыль в глаза. Он паразитирует на трепетной сути острейших проблем, тогда как сам никогда их не решал, а тем более… заметьте… тем более никогда не предвосхищал. Однако в этом и суть живой личности… суть в том, чтобы вовремя почувствовать, как надвигается порой штормовым валом острейшая жизненная проблема…

— Хорошо, хорошо заштормил, Артем Петрович! — воскликнул Чугунов, чувствуя, как ему передается возбуждение Медведева.

— Да, да, Фомка деревянный — нахальнейший иждивенец. Он живет чужим умом. Он не терпит истинного ума, но плоды его, плоды успешно решенного дела, он приписывает себе, и только себе. А у самого-то умишко инертный, ленивый, ни одной собственной мысли. Он никогда не размышляет, он не хочет и не может разобраться ни в одном деле, не в состоянии докопаться до истинной сути вещей. Многозначный взгляд он называет вредной путаницей и подозрительным туманом. Ему подай ясность одномерности, простой и плоской, как крышка табуретки.

Артем Петрович поднялся со стула, яростно постучал по его сиденью. Вытер платком разгоряченное свирепое лицо, снова оседлал стул.

— Но какая же это, к черту, ясность? Это слепота! При такой, с позволения сказать, ясности все сводится к полному непониманию реальной жизненной обстановки. Фомка деревянный не в состоянии постигнуть вещи такими, какие они есть. Ему подай эти вещи такими, какими он хотел бы их видеть. Да и сам… сам рисует обстановку, информируя верха по этому же подлому правилу, как в той веселенькой песенке: «Все хорошо, прекрасная маркиза…» Он не способен осмыслить истоки ошибок, недочетов, бед. Попробуй при такой ясности увидеть завтрашний день! Далеко ли увидишь? Дальше собственного носа не увидишь ни бельмеса! Но жизнь есть жизнь. Она полна неожиданностей. Особенно наша жизнь, где все ново, где все — величайший исторический эксперимент. Да, жизнь наша порой задает такие задачи — черепа трещат! Высшей математики мало, чтобы решить иные задачи— свои математические законы открывай. А тут подступаются с простейшим арифметическим правилом и радуются, что все совпадает: дважды два — четыре. Ответ сходится. Дудки! Ни черта не сходится! Но попробуй скажи Фомке деревянному, что ответ не сходится, что дважды два не всегда четыре, — всех дохлых кошек на тебя навешает. Он тебе ни за что не простит, что ты не желаешь… не можешь сбиваться на примитив. Но когда, когда, я вас спрашиваю, истинный ум мирился с примитивом? А совесть, а честь? Это же не чижик-пыжик, где ты был, это симфония. Твой ум, твоя честь, твоя совесть не могут себя проявить, если ты не способен оценить вещи многозначно. Не могут! Иначе, к примеру, тот же Пойгин, честнейший человек, вдруг может показаться вредным и даже преступным элементом. Какой уж тут, к черту, ум!..

— Ну, положим, Пойгин — это не тот пример, чтобы им подкреплять такие глубокие обобщения, — как бы мимоходом, вскользь, кинул Величко.

Медведев на какое-то мгновение сбился с мысли, словно споткнулся, и продолжил еще злее, не отозвавшись на реплику Величко:

— Фомка деревянный любит демагогически обвинять других в демагогии. В этом он, шельмец, непревзойден. Так осадит, особенно подчиненного! Так пристукнет по столу своей, как он полагает, твердой рукой! А рука-то у него деревянная, а не твердая. Это огромная разница…

— Да, это, конечно, разница, — согласился Величко, как бы стараясь внушить, что уж он-то к такого рода людям, у которых рука деревянная, не имеет никакого отношения.

— У Фомки деревянного никогда не было и не может быть истинных убеждений, истинной веры. У него лишь игра в убеждения, в глубокую веру. Истинная убежденность делает человека бесстрашным, самозабвенным. Для него превыше всего забота о государственных интересах. Он никогда не втягивает голову в плечи. А у пресловутого Фомки деревянного… у него не отвага, нет, у него карьеристская прыть! У него главное не голова, а его, извините, задница, вельможно восседающая в кресле. Для него именно служебное кресло дороже всего. Вот почему он никогда и ни за что не отступит от трафарета. А почему? По-че-му? Да потому, что, как только он выйдет из этих рамок… тут же обнаружит свое ничтожество. Формализм — это торжество дешевого, казенного оптимизма. Но зачем, зачем нам… вот ответь ты, Степан Степанович, зачем нам этот проклятый казенный оптимизм, если за нами сама душа истории, или, как говорят, ис-то-ри-чес-кий оптимизм?

— Да уж нам щекотать самих себя под мышками для бодрого смеха вроде бы незачем, — сказал Чугунов, явно польщенный тем, что Медведев обратился именно к нему. — Однако Фомка этот… ну и прозвище дал… Фомка так себя щекочет — аж щепки летят.

— Именно сам себя щекочет. Вот почему Фомка деревянный с его казенным оптимизмом не заряжает людей энергией, а наоборот… расхолаживает. Он даже способен породить разочарование, неверие… Выходит, этот Фомка далеко не безобидный еще и потому, что он способен компрометировать наше святое дело… И вспомните, вспомните, еще Ильич предупреждал, насколько формализм противопоказан нашему делу. Почитайте как следует! — Медведев как-то сразу обмяк, расслабился, будто после тяжкой работы. — Все! Черт знает, прорвало почему-то… Хотелось, видно, на ком-то зло сорвать, вот и набросился на несчастного Фомку. Вы уж меня извините…

— Помилуйте, Артем Петрович, за что же вас извинять! — воскликнул Величко великодушно, как бы желая показать: он вполне одобряет завидную трепку, устроенную Фомке деревянному. И было в этом проявлении великодушия чуть-чуть чего-то лишку, что почувствовал и сам Игорь Семенович и потому в глубине души подумал неприязненно: «И что я под него подлаживаюсь? Ну, есть в его рассуждениях кое-какие мысли, все это не просто краснобайство, однако зачем уж так перед ним заискивать?»

— Конечно, не надо себе представлять, что Фомка деревянный народился только-только что, — продолжал Медведев уже спокойно, — э, не-е-ет, это далеко не младенец. У него обомшелая борода. Его, наверное, знали еще во времена Римской империи. Но истина в том, что мы, и только мы, способны пустить его на дрова, больше некому.

Чугунов в знак подтверждения важности вывода, сделанного Медведевым, поднял обе руки и резко опустил с придыханием, будто раскалывая чурбан.

— Расколошматим! Даже такого, что весь в сучках. Аж смола брызнет!

Величко рассмеялся и опять в душе разозлился, что никак не может найти нужную меру в общении с этими двумя полярными медведями. И как бы стараясь все-таки достигнуть желаемого, строго прокашлялся и сказал:

— Завтра я уезжаю. Надо, Артем Петрович, собрать учителей. Я хочу потолковать уже по сугубо нашим профессиональным делам. — Посмотрел на часы. — Хорошо бы в шестнадцать ноль-ноль.

— Я соберу, Игорь Семенович, — не столько с почтением, сколько с подчеркнутой корректностью ответил Медведев.

— Ну а что касается актика, то я его почитаю еще раз, иначе не подпишу, — упрямо повторил Чугунов.

— Ну, ну, пожалуйста, — с легким отчуждением и с чувством подчеркнутого достоинства согласился Величко. — Вот он, читайте…

Стойбище Майна-Воопки состояло всего из пяти яранг таких же небогатых чавчыват, как и он сам. Каждой семье принадлежало не больше шестидесяти голов оленей. Это было очень дружное стойбище, которое старалось никому не давать себя в обиду.

Подъезжал Майна-Воопка с сынишкой к собственному очагу на третьи сутки; спутники его, с которыми он выехал из культбазы, свернули на свои кочевые тракты сутками раньше.

— Ну, не совсем еще замерз? — спросил Майна-Воопка, чувствуя, что сынишка у него за спиной начинает клевать носом.

Омрыкай стряхнул с себя оцепенение сна и стужи, вгляделся в мерцающий зелеными искрами подлунный мир тундры и хотел было сказать, что путь их, наверное, не имеет конца, как вдруг возбужденно воскликнул:

— Я чувствую дым! Я чувствую запах стойбища.

— То-то же! — усмешливо ответил отец. — Я думал, что ты разучился понимать запахи. Вы там, говорят, все перепутали… глазами слышите, ушами видите, а что с носом вашим происходит — не знаю…

— Неправда это, отец! — веселю выкрикнул Омрыкай и, соскочив с нарты, побежал рядом.

Чуя близкое стойбище, прибавили бегу и собаки. Однако Майна-Воопка вдруг остановил упряжку, принялся неторопливо раскуривать трубку. Омрыкай в душе подосадовал: зачем отец медлит, когда так не терпится поскорее увидеть маму? Но вот мальчишка насторожился, потом нетерпеливо развязал ремешки малахая, обнажил ухо и закричал:

— Стадо! Я слышу стадо! Вон в той стороне пасутся олени!

— То-то же! — опять воскликнул Майна-Воопка, радуясь, что сын выдержал еще одно испытание. — Значит, уши у тебя как уши…

Отец улыбался, сладко затягиваясь из трубки, а Омрыкай все слушал и слушал, как шумит оленье стадо. Оно было далеко, скрытое густой мглой подлунной изморози; мгла образовывалась от дыхания оленей и пыли взбитого снега. Оттуда доносилось оленье хорканье, сухой перестук рогов, перезвон колокольчиков, подвешенных к шеям вожаков. Мальчику казалось, что он различает звон колокольчика, который сам когда-то подвешивал к шее огромного быка-чимнэ. О, это диво просто — слушать в морозной ночи далекий-далекий колокольчик. Омрыкаю чудится, что это звенят копытца его любимого кэюкая Чернохвостика, о котором он очень тосковал там, в школе.

Однажды Надежда Сергеевна сказала ему на уроке: «Ты, кажется, в мыслях не здесь, ушел куда-то». —«Ушел в свое стойбище». — «Тоскуешь?» — «Как не тосковать, стадо оставил совсем без присмотра, боюсь, не напали бы волки на моего кэюкая». Класс рассмеялся. Заулыбалась и Надежда Сергеевна. «Расскажи нам про своего кэюкая», — попросила она, прерывая урок арифметики. Омрыкай долго смотрел в потолок и наконец сказал: «Родился он существом иного вида. Весь-весь, как снег, белый, а хвост черный. Я и назвал его Чернохвостиком. Очень быстрый кэюкай. Когда вырастет, я буду брать все самые главные призы на гонках. Только, наверное, не доживет он до той поры. Оленей иного вида чаще всего приносят в жертву духам…» Да, то была неутолимая тоска маленького оленного человека, который «оставил стадо без присмотра», по привычной жизни.

И вот Омрыкай наконец едет домой. Завтра он увидит своего Чернохвостика. Вон там, где клубится мгла, пасется олененок. Это же близко, совсем близко! Пасется Чернохвостик и не подозревает, что хозяин его где-то уже совсем рядом. Плывет и плывет в морозном воздухе звон колокольчика, подвешенного к шее вожака стада. Может, и Чернохвостик станет когда-нибудь вожаком, если не принесут его в жертву злым духам. А что, если его уже закололи? Об этом жутко подумать. Не один раз просыпался Омрыкай в интернате в холодном поту от мысли, что Чернохвостика уже нет. Звенит вдали колокольчик! И странно, Омрыкаю отчетливо представляется и этот колокольчик, и школьный звонок. И то и другое уже для него неразделимо. Все громче звенят колокольчик и школьный звонок. Звенят рога оленей, звенит снежный наст под их копытами, копытца Чернохвостика тоже звенят. Даже стылые звезды сверху отвечают тихим звоном. И далеко-далеко едва заметно проглядывает в морозной мгле улыбающееся лицо Надежды Сергеевны; высоко подняла над головой учительница серебряный звоночек и зовет, зовет Омрыкая неумолчным звоном к себе, улыбается, беззвучно шевелит губами.


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.017 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал