Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Часть вторая 12 страница
Важенки потеряют рога после отела, а сейчас они гордо несут свою корону, которая много легче, изящней, чем у самцов, время от времени низко наклоняют голову, становясь в защитную позу; самцы великодушно обходят их стороной, и только годовалые оленята и тут не прочь показать, что они теперь тоже олени и умеют бодаться. Случается, что двухгодовалый бычок, почувствовав в себе силу непонятного влечения к самке, начинает выявлять завидную прыть, и тогда неизменно показывают свой строгий нрав блюстителей высокого порядка самцы-старики: пока будет жив, ни за что во время гона не подпустит к важенке незрелого бычка, которому нет еще трех лет, а иногда и шестилетнего отгонит с позором прочь, заботясь о жизнеспособности будущего потомства. Но это будет потом, осенью, а сейчас самцы-старики лишь внимательно приглядываются к проказникам, запоминают на всякий случай. Не все еще тайны оленьего стада знал Омрыкай, но многое вошло в него с молоком матери и потому было доступно его разумению. Знал он и то, что оленята порой собираются в одно место, затевают шалости, меряются силой. Но сегодня оленята предпочитали пастись рядом со своими матерями. Вон тот, который уже успел сломать стрелочку своего рога, по-прежнему, как он это делал, когда был еще молочным теленком — кэюкаем, словно бы передразнивает мать. Опустит важенка голову в снежную яму, и олененок делает то же самое, ударит мать копытом по снегу, и сын в точности повторяет ее движения. И даже когда олениха, изогнув шею, принялась чесать бок отростком рога, олененок тоже попытался пощекотать себя. Но не было у него еще настоящих рогов, и он понуро опустил голову, широко расставив голенастые ножки, как бы горестно задумавшись о собственном несовершенстве. Омрыкай едва поборол в себе желание метнуть в него аркан. Где же все-таки Чернохвостик? Конечно, при его белоснежном цвете он тут почти невидимка. Только по черному хвостику, по копытцам, по глазам да по носику можно разглядеть его на снегу. Однако у настоящего чавчыв должно быть особое чутье на оленя, пора, давно пора уж и обнаружить Чернохвостика. Омрыкай прошел через все стадо вдоль склона горы, поднялся вверх, снова опустился и вдруг замер: у каменистого выступа лежал рядом с матерью его Чернохвостик. Да, конечно, это был он! Издали можно подумать, что это сугробик снега. Однако почему олененок лежит? Омрыкай знал, что в сильный холод слабеющие олени порой ложатся в снег, сберегая силы. Пастуху в это время необходимо быть особенно наблюдательным: если олень пережевывает жвачку — не тронь его, но бывает, что уже нечего бедняге пережевывать, а встать не может; здесь уж не зевай, пастух, помоги оленю собраться с силами, иначе голод и холод сделают свое страшное дело. Чернохвостик и его мать мечтательно пережевывали жвачку, и Омрыкай облегченно вздохнул, заулыбался. Все ближе подкрадывался мальчик к своему любимцу. Оленихе это не понравилось, она легко встала, наклонила вниз голову, подозрительно разглядывая маленького человека. Вскочил и Чернохвостик, в точности повторив все движения матери. Как он вырос! Ножки тоненькие, а колени узловатые и копыта крупные: быть ему вожаком стада. Вот только жаль, что родился он существом иного вида, таких и люди не милуют, стараясь ублажить духов, и волки почему-то режут чаще всего. Но ничего, Чернохвостик сумеет себя защитить от любого волка, а отец не заколет его, он и сам полюбил этого олененка. Важенка не выдержала опасной близости пастуха, отпрянула в сторону. Отпрянул и олененок, показав черненький хвостик. Но тут же повернулся, разглядывая маленького пастуха так, будто в его голове пробуждалось какое-то смутное воспоминание. — Что, узнаешь? — тихо, боясь вспугнуть олененка, спросил Омрыкай. Чернохвостик пошевелил оттопыренными ушами, совсем по-детски склонил голову, как бы.желая еще раз услышать голос маленького человека, который, видно, сам был среди людей их кэюкаем. Хоркнув, Чернохвостик покосился на мать, верно бы спрашивая у нее разрешения поближе познакомиться с маленьким человеком, и, не в силах одолеть любопытство, пошел к нему, вытягивая заиндевелую морду. Однако олениха, которая до сих пор делала вид, что пришелец ей безразличен, сердито фыркнула, и Чернохвостик сделал стремительный скачок в сторону, отбежал на порядочное расстояние и принялся пастись, проявляя к Омрыкаю обиднейшее равнодушие. Омрыкай долго бродил вокруг олененка, намереваясь набросить на него аркан, но уж очень не хотелось ему портить отношения с Чернохвостиком: аркан есть аркан, он всегда пугает оленя. Отстегнув от ремня ачульгин из тюленьей шкуры, Омрыкай, как это делают взрослые пастухи, помочился в него, протянул в сторону олененка: он знал, как мучает оленей соляное голодание. Приходилось Омрыкаю видеть не раз, как лизали олени солончаки в тундре, как устремлялись к снежным комьям, на которые выливается по ночам моча из ачульгинов, как обгладывали скинутые рога. Случается, что олени съедают леммингов, чуя соль в их крови, а важенки обгрызают рожки собственных телят. Все ближе подходил Омрыкай к олененку, неся в вытянутой руке ачульгин, но тот еще явно не понимал, в чем суть великодушного жеста маленького пастуха; зато взрослые олени, забыв всякую осторожность, бросились к человеку. Омрыкай отгонял оленей, настойчиво пытаясь сблизиться с Чернохвостиком. В конце концов ачульгин опустошила мать олененка. Пристегнув ачульгин опять к поясу, Омрыкай пришел к выводу, что Чернохвостика надо поучить, и ничего особенного не случится, если он испытает, что такое аркан в руках настоящего чавчыв. Это было для Омрыкая удивительное мгновение, когда он чуть занес руку с арканом назад, потом взмахнул над головой. Он знал, чувствовал спиной, что за ним пристально наблюдает отец, казалось, видел затылком, как он то улыбается, то хмурится, оценивая каждый его шаг, каждый жест. Как это было бы ужасно, если бы Омрыкай промахнулся. К тому же надо было метнуть аркан так, чтобы петля не пришлась на самую шею олененка, иначе он задохнется. Однако Омрыкай превзошел самого себя — аркан обхватил только крошечные рожки Чернохвостика. Вздыбился испуганный олененок, шарахнулся в одну, в другую сторону. Забегала, тревожно хоркая, важенка. Омрыкай тянул к себе Чернохвостика, напряженно перебирая аркан. В раскрасневшемся лице его были упрямство и восторг истинного чавчыв. Вот уже совсем рядом Чернохвостик, упирается, мечется, порой падает на бок. Не обломать бы ему рожки! Наконец Чернохвостик уже совсем рядом. О, какая белая и мягкая у него шерстка! Хорошо бы осмотреть его копыта, не поранились ли под ними подушечки, но для этого Чернохвостика надо повалить на бок. Изловчился Омрыкай, обхватил олененка, повалил на бок. Дрожит олененок, хоркает жалобно, и важенка уже совсем близко, порой обдает пастушка яростным дыханием. Где же отец? Не заругает ли? Чернохвостик, лежа на боку, перебирал ножками, и не было никакой возможности заглянуть ему под копытца. — Ну что, нашел своего Чернохвостика? — послышался сверху голос отца. Омрыкай смятенно поднял лицо: не оскандалился ли, не навлек ли гнев отца? Но нет, глаза у него добрые, очень добрые — значит, не сердится. — А что бы ты делал, если бы аркан захлестнулся на шее? Задушил бы своего любимца? Как понять эти слова отца, неужели в них упрек? — Ну, ну, не волнуйся. Я тобой доволен, очень доволен, ты настоящий чавчыв, — приговаривает отец, опускаясь на корточки. — Давай посмотрим на его копытца. Я придержу, а ты посмотри. Едва ли был в жизни Омрыкая более счастливый миг, чем этот: отец назвал его настоящим чавчыв! Не чувствуя холода, Омрыкай ощупал под копытцами подушечки, заросшие жесткой шерстью, несмело сказал: — Кажется, нет болячек. — Кажется или в самом деле нет? — Нет, — уже твердо сказал Омрыкай. Отец сам внимательно осмотрел копытца олененка, погладил его по шее, почесал за ушами и сказал: — Здоров твой олень, хоть запрягай в нарту. Но до той поры еще далеко. Думаю, что ты сам обучишь его ходить в нарте. Конечно же, это не простые слова: значит, отец будет растить Чернохвостика, не заколет его в жертву духам. — Я буду учить его! Я лучшие награды заберу с ним на гонках! — воскликнул Омрыкай, расслабляя на рожках олененка петлю аркана, чтобы отпустить его на волю. — Забыл запрет на хвастовство? — довольно строго спросил отец, но тут же рассмеялся. И зазвенел вдруг в памяти Омрыкая школьный звонок, склонилась над его головой Надежда Сергеевна, тихо сказала: «Сегодня у тебя еще лучше получается». Омрыкай покрутил головой, прогоняя воспоминание, и едва не признался: «Отец, я очень хочу в школу». Однако мальчик промолчал, не потому, что решил утаить от отца сюю тоску по школе, а потому, что и с олененком расстаться не было сил. Как же быть в таком случае? — Ну, отпускай своего будущего бегуна, — сказал отец, поправляя на плече аркан. — И можешь знать: я ни за что его не заколю в жертву духам. Это твой олень! Омрыкай погладил олененка, почесал за ухом, как это делал отец, и снял с рожек аркан. Ох, как помчался прочь олененок, почувствовав свободу. Словно безумный рыскал по стаду, отыскивая мать, а когда нашел, потерся о ее ноги, уткнулся мордочкой в гриву под шеей; было похоже, что он хотел пожаловаться, какой ужас перенес: ведь человек впервые набросил на него аркан. Не было дня, чтобы в ярангу Майна-Воопки не являлись гости из самых дальних стойбищ: многим хотелось посмотреть на Омрыкая, которому черный шаман предрек смерть, а белый — жизнь. Однажды поздним вечером приехал Пойгин. Этому гостю хозяева яранги особенно обрадовались. Пойгин молча съел немного оленьего мяса и долго пил чай с видом угрюмым и отрешенным. На Омрыкая он, казалось, даже не смотрел, разговаривая с Майна-Воопкой о погоде, о пастбищах, о волках, повадившихся в стадо. Омрыкай, предоставленный самому себе, перелистывал тетради. Каждая страничка навевала воспоминания. Как там сейчас живут его друзья? Помнит ли о нем Надежда Сергеевна? Омрыкаю виделось в памяти, как ярко светятся окна школы, других домов культбазы; спокойные эти огни манили его, будили в нем тоску. Странно, когда был там, точно так же видел в памяти огонь костра, дымок над ярангой. Пойгин, наконец обратив на него внимание, осторожно взял из рук Омрыкая тетрадь, бережно перелистнул страницу, другую, спросил: — Не забывается ли твое умение понимать немоговорящие вестм? — Нет, я все, что постиг, запомнил навсегда! Пойгина поразило, каким тоном это сказал мальчик: так произносят клятву. — Надо ли помнить это? — задал он еще один вопрос, листая тетрадь и поглядывая искоса на Омрыкая. — Мне снится, как я читаю… — А олени снятся? — Каждую ночь снились, когда я жил в школе. — Я не буду у тебя спрашивать, что для тебя важнее… — Я сам не знаю, что важнее… Может — и то, и это, одинаково… Пойгин внимательно посмотрел на Майна-Воопку, неопределенно пожал плечами. — Вот и пойми… хорошо это или плохо… — Я знаю, что сын мой настоящий чавчыв, — спокойно ответил Майна-Воопка. — Я это понял, когда мы были вместе в стаде… Пойгин положил руку на шею Омрыкая, привлек его к себе: — Уж очень ты мне нравишься, Маленький силач. Не зря тебе дали такое имя. Скоро сможешь унести на шее оленя… — И вдруг, казалось без всякой связи, спросил: — Кто самый лучший человек в стойбище Рыжебородого? — Надежда Сергеевна! — Кто такая? Жена Рыжебородого? — Да, жена Артема Петровича. — Почему ты называешь Рыжебородого двумя именами? — У русских даже три имени. Артем, Петрович да еще Медведев. — Зачем же столько имен сразу? — больше обращаясь к самому себе, спросил Пойгин. — Наверно, чтобы сбить с толку злых духов, — робко высказала свое предположение Пэпэв, стараясь вовремя подливать чай дорогому гостю. Пойгин опять положил руку на шею Омрыкая: — Ты как думаешь? — Артем Петрович так объяснял, — Омрыкай с важным видом помолчал, собираясь с мыслями, — он сказал, что каждому человеку надо все время помнить, кто был его отец, и напоминать об этом другим людям. Потому «Артем Петрович» надо понимать так… Артем сын Петра. Но у родителей и детей должно быть еще одно общее имя — фамилия называется. Такой у них обычай. — Может, это и неплохой обычай. Хорошо, когда сын или дочь всегда помнят отца, — сказал Майна-Воопка. — Может быть, может быть, — вяло согласился Пойгин, уперев неподвижный взгляд в огонь светильника. — А мать… разве мать не должны все время помнить дети? — с некоторым недоумением спросила Пэпэв, заплетая кончики своих тяжелых черных кос. — Не будем думать о странных обычаях русских, — раздраженно махнул рукой Пойгин. — Мы помним и матерей, и отцов без упоминания их имен. Я и деда помню. Хороший был человек. Очень хороший. Сумел приручить волка. А это возможно лишь при самом добром сердце… — Отогнал бы ты заклинаниями волков от моего стада, — попросил Майна-Воопка, разглядывая лицо гостя с затаенной озадаченностью. Пойгин почувствовал его взгляд, досадливо изломал брови: — Я должен убить росомаху. Вчера гнался за ней, но она ушла. Отбила от стада важенку Выльпы. У него и так всего четыре оленя. И надо же было выбрать именно его важенку. Гналась, проклятая, пока важенка не выкинула плод. Сожрала плод и важенку едва не загрызла. Такая уж у росомах подлая повадка. Пэпэв закрыла руками лицо, простонала: — О, какое несчастье. В пологе долго длилось молчание: росомаха внушает отвращение и суеверный страх, потому что покровительствует земляному духу — Ивмэнтуну; своей похотливостью она превосходит даже жен земляных духов, часто вступает в сожительство с самым злым из них и потому рожает вонючих детей. Способность росомахи помечать землю отвратительными и очень устойчивыми запахами на тех просторах, где должна властвовать только она, вызывает чувство гадливости. И если надо кого-нибудь очень унизить за нечистоплотность, за злой нрав, за склонность к клевете и обману — называют его росомахой. — Несчастный Выльпа, все беды склонны настигать его, — продолжала сокрушаться Пэпэв, не отрывая рук от лица и мерно покачиваясь. — Дочь его, говорят, все так и лежит на холме… звери не тронули ее. О, горе, горе, духи недовольны… требуют новую жертву… — Рагтына уже ушла, — мрачно сказал Пойгин, по-прежнему не отрывая взгляда от пламени светильника. — Ушла к верхним людям. Звери оставили одни косточки… Это были волки… Я понял по следам. Да, волки, но не росомаха. Омрыкай горестно молчал. Пойгин, подобрев лицом, провел по его голове рукой и спросил: — Боялся ли ты русских шаманов? — У них не шаманы… врачи называются. Я их не боялся. Они очень стараются, чтобы не было больно. У Тотыка болячки вот здесь, между пальцами были… Врачи мазью мазали, белыми полосками тоненькой материи обматывали. Бинт называется. И прошли болячки. Совсем прошли. Пойгин близко наклонил лицо к Омрыкаю, глубоко заглядывая в глаза мальчика, спросил совсем тихо: — Слышал ли кто из вас, как кричала Рагтына, когда ее резали русские шаманы? Омрыкай испуганно отшатнулся, потом отрицательно покачал головой. — Нет, никто такое не слышал. Только Ятчоль болтал, будто слышал даже в своей яранге, как кричала Рагтына. — Ну, если Ятчоль болтал, значит, неправда, — глубоко передохнув, с облегчением сказал Пойгин. — Антон поклялся мне жизнью матери, что Рагтыну, когда она была живой… не резали. Так и сказал… пусть умрет моя мать… если я говорю неправду. — Сын Рыжебородого, что ли? — спросил Пойгин и тут же добавил, не дожидаясь ответа: — Что ж, может, он был просто не сведущ. А может, русским легко давать такие клятвы. — Почему говоришь, как Вапыскат? — не глядя в глаза Пойгину, спросил Майна-Воопка. Пойгин болезненно поморщился: — Да, ты прав. Точно так говорит Вапыскат. — Значит ли это, что вы теперь думаете одинаково? Пойгин промолчал. Еще раз полистав тетрадь Омрыкая, приложил ухо к его груди, долго слушал: — Хорошее у тебя сердце. Будто пешеход, ушедший в дальний путь. Ровно бьется. Будешь долго жить. Долго… Пэпэв счастливо заулыбалась, выхватила из деревянного блюда олений язык, протянула гостю: — Съешь еще. Ты очень желанный гость. Ты всегда с хорошими вестями. Мы хотели бы видеть тебя каждый День… Надеемся, заночуешь в нашем очаге. — Нет, я поеду в стойбище Эттыкая. Меня ждет Кайти. Последнее время она все дни в страхе. — Пойгин медленно повернулся к Майна-Воопке, тронул по-дружески его плечо. — Я знаю, как ты ненавидишь черного шамана. Я тоже его ненавижу. Но неясно мне, что будет со мной, когда взойдет солнце. Может, главные люди тундры назовут меня своим другом, а может, убьют, если пощажу Рыжебородого. Омрыкай со страхом и недоумением уставился на Пойгина: — Почему ты его должен не щадить? — Это не для детей разговор, — сказал Пойгин и опять болезненно поморщился. — Ты, я вижу, чтишь Рыжебородого… — Да. Его все чтят… — Все? А вот я… На меня почему-то нашло помрачение… Мне мало головой понять, Омрыкай, что ты прав. Мне в это надо душой поверить… Ты мальчик еще, и тебе… Не досказав, Пойгин умолк, настолько погружаясь в себя, что, кажется, даже забыл, где находится. — Ну, я поехал, — наконец очнулся он. — Не провожайте меня. — Повернулся к Майна-Воопке. — Я буду к тебе приезжать. Только ты можешь дать мне достойный совет… Пойгин оделся и покинул ярангу. На вторые сутки с самого утра приехали новые гости, разглядывали Омрыкая и мучили его расспросами. Мальчик удрученно спросил у матери: — Что они едут смотреть на меня, будто я существо иного вида? — Не сердись, — просила мать, стараясь скрыть, насколько сжигала ее тревога за сына. — Разговаривай с гостями, как советовал отец… Рассказывай только достоверные вести. И не будь болтуном, ничего не выдумывай… — На болтунов у нас там тоже запрет. — Нужный, очень нужный запрет. Помни о нем. Омрыкай садился на шкуры у костра в круг гостей, сначала отвечал на вопросы степенно, с важным видом, как взрослый, но детская непоседливость брала свое, и он начинал скучать, забываться, все чаще поглядывая на выход из яранги: там ждали приятели, которых он обучал грамоте. За стойбищем, на обширной горной террасе, где снег еще не был ископычен оленьим стадом, детишки учились писать свои имена. И не только дети, но и молодые парни и даже вполне солидные отцы семейств просили Омрыкая начертать таинственные знаки, обозначающие их имена, и тот старался как мог. Какая это была радость — мчаться на горную террасу, наконец вырвавшись из плена гостей. Но Омрыкая снова и снова зазывали в ярангу, задавали один вопрос нелепее другого. — Верно ли, что там пищу варят не на костре, а на каком-то странном огне, втиснутом в каменное вместилище, и потому она совершенно не пахнет дымом? Это же, наверно, в горло не лезет… — Я забыл, пахнет ли там пища дымом. Но я был всегда сыт и очень любил картошку… — Что такое картошка? — Растет в земле, как корни травы или кустов, только она круглая, будто мяч… — Ой-ой! Не вонючий ли это помет Ивмэнтуна? — Ну какой помет, что, у меня нюха нет, что ли? — Ты не сердись, не сердись, — успокаивал мальчика старик Кукэну, не пропускавший ни одного случая потолковать с дальними гостями. — Сам говорил, что там на злость наложен запрет… — Ка кумэй! Верно ли это, что на злость запрет? — Да, запрет, — терпеливо подтверждал Омрыкай, прилежно внимая совету старика. — Слыхал я, что, как только ты пришел в стадо, в оленей страшный испуг вселился. Слух пошел, что это от дурного запаха пришельцев, которым ты насквозь пропитался, — сказал Аляек, мрачный мужчина с костяными серьгами в ушах — двоюродный брат Вапыската. Омрыкай изумленно посмотрел на мать, жалея, что отец ушел в стадо: уж он-то рассказал бы, как было все на самом деле и почему он назвал сына настоящим чав-чыв. Пэпэв, кинув в сторону Аляека укоризненный взгляд, обиженно поджала губы. — Может, чьи-нибудь олени и взбесились, а наши как паслись, так и пасутся. — Ну что ж, еще взбесятся, — загадочно предрек Аляек, разглядывая хозяйку яранги сонно сощуренными глазами. Старик Кукэну снял малахай, почесал кончиком трубки лысину, весело воскликнул: — Это диво просто, какая память у тебя, Аляек! Как же ты забыл, что именно от твоего запаха подох на самой высокой горе кытэпальгин и прямо под ноги тебе свалился? Да, еще одну весть чуть было не запамятовал. Ах, какая у меня голова, все забывает, ну просто болотная кочка. Слух дошел, что от твоего запаха до смерти одурела даже вонючая росомаха! Не зря же ты так на всю жизнь и остался Аляеком… — Я не могу сидеть у очага, где меня оскорбляют! — воскликнул Аляек и, плюнув в костер, пошел прочь из яранги. У входа обернулся, ткнул пальцем в сторону Омрыкая. — Жить ему осталось недолго, совсем недолго! И олени ваши взбесятся. Еще дойдет до них мерзопакостный запах пришельцев. Омрыкай уткнулся в колени матери и заплакал. Кукэну подсел к мальчику, положил руку на его вздрагивающую спину. — Ты, кажется, хохочешь? Ну, конечно, хохот трясет тебя, как олени нарту на кочках. Послушай, о чем я хочу тебя попросить… Омрыкай поднял заплаканное лицо, заулыбался: он любил этого старика, шутки которого, как люди уверяли, могли заставить засмеяться и камень. — Я же толковал вам, что парень смеется. А мне тут нашептывали, что он плачет. Чтобы Омрыкай и вдруг заплакал?! Если и появились слезы у него на глазах, то это от смеха. Омрыкай быстро вытер кулачками слезы и вправду засмеялся. Старик, воодушевляясь, подбирался уже к новой шутке: — О, настоящий чавчыв смеется даже тогда, когда сова приносит ему весть, что из ее яиц вылупились его дети. Услышал бы кто другой такую весть, как я услышал в молодости, — рассудка лишился бы. Однако я остался при своем уме, только уж очень смеялся, челюсти едва с места не сдвинул. Гости, а за ними Омрыкай расхохотались. А Кукэну, радуясь, что прогнал тучу страха, наплывшую после гнусных слов Аляека, продолжал шутить. — Так вот, послушай, о чем попрошу. Научи мою старуху понимать немоговорящие вести. Память у нее от старости совсем оскудела, не помнит имя мое. Но не беда, внук мой нашел выход. Ты научил его чертить знаки, обозначающие мое имя, подарил ему палочку, след оставляющую. Верно ли это? — Да, верно, — охотно подтвердил Омрыкай, еще не понимая, к чему клонит старик. — Слышали, гости, что сказал Омрыкай? Так вот, имейте это в виду. Как вам известно, у меня вполне достойное имя, не какой-нибудь там Аляек — Кукэну! — Старик постучал по котлу, стоявшему у костра. — Вот от этой посудины происходит мое достойное имя. Кто может без котла обойтись? Так и без меня вы ни за что не обойдетесь. Но вот надо же, старуха забывает, как меня звать. Вчера обозвала плешивым болваном. Кто из вас слышал, чтобы когда-нибудь у меня было такое странное имя? Выходит, никто не слышал. Однако старуха моя так и старается сменить мое имя. Но у нее ничего не получится. Я надежно предостерегся. Внук помог. Настоящее мое имя теперь обозначено тайными знаками вот здесь! — Старик пошлепал себя по голове и наклонил ее к Омры-каю. — Смотри и произнеси вслух, что начертил там мой внук твоей палочкой, оставляющей след. Особенно хорошо оставляет след, если послюнишь ее… Омрыкай встал на колени, бережно прикоснулся руками к голове старика и увидел, что чуть пониже макушки было написано: «Кукэну». Набрав полную грудь воздуха, мальчик прочитал во всеобщей тишине громко и торжественно: «Кукэну». — Ка кумэй! — изумились гости. — Вот так! Что я вам говорил? — радовался старик, пошлепывая себя ладонью по лысине. — Если бы умела старуха эти знаки понимать — никогда меня плешивым болваном уже не назвала бы. Кукэну я. Вот тут так и обозначено! — и опять пошлепал себя по лысине. Гости вставали один за другим, разглядывая знаки на лысине старика, кто смеялся, а кто, не понимая шутки, высказывал мрачное предположение, что пришельцы, возможно, скоро начнут помечать подобными знаками всех оленных людей. — Будут! — сделав страшные глаза, подтвердил Кукэну. — Не всех, а кто не способен понимать шутку. У тебя нет такой способности. Зато волос на голове, как травы на кочке. Придется тут вот каленым железом выжигать, как оленя тавром клеймить. — И старик пошлепал себя, вызвав всеобщий хохот, чуть пониже спины. На следующие сутки опять прибыли гости. На этот раз заявился и Вапыскат. Молча вошел он в ярангу Май-на-Воопки, внимательно огляделся. Пэпэв, меняясь в лице, бросилась доставать шкуру белого оленя, предназначенную для самого важного гостя. Майна-Воопка дал ей знак, чтобы не вытаскивала белую шкуру. Черный шаман потоптался у костра и, не дождавшись особого приглашения сесть на почетное место, присел на корточки у самого входа. Пэпэв поставила перед ним деревянную дощечку с чашкой чая. Руки ее так дрожали, что чай расплескался. Майна-Воопка встал и сказал: — Я хочу, чтобы гости знали. Мой сын уже восемь суток живет дома. Он здоров. В стаде он все понимает, как настоящий чавчыв. Рассудок его меня восхищает. Мы уходим с сыном в стадо… Я сказал все. Вапыскат слушал хозяина яранги, часто мигая красными веками и крепко закусывая мундштук трубки. — В стадо твой сын не уйдет, — наконец изрек он. — Мне надо как следует на него посмотреть, чтобы понять… смогу ли отвратить от него то, что предрекла похоронная нарта? — Я знаю предречение Пойгина! — с вызовом сказал Майна-Воопка и, взяв сына за руку, вышел из яранги. Пэпэв было бросилась к выходу, но остановилась против шамана, медленно опустилась на корточки и тихо сказала с видом беспредельной покорности: — Отврати. Я знаю, ты можешь быть добрым. Отврати… — Я не всесилен. И ничего не смогу, если не поможете вы — его отец и мать… — Я, я помогу! Только отврати… — Попытаюсь… Я приеду через день, через два. Будешь ли поступать так, как я велю? Пэпэв некоторое время колебалась, что сказать в ответ, но тревога за сына заставила ее в знак согласия низко склонить голову. — Я не ослушаюсь, только отврати… Несколько дней гости из других стойбищ не появлялись. И Майна-Воопка совсем было уже успокоился, как вдруг кто-то обстрелял стадо. Была темная ночь, луна ныряла, как рыба, в темные рваные тучи. Стадо мирно паслось под присмотром молодого пастуха Татро. Несмотря на темноту, Татро увлеченно писал свое имя на снегу. Усвоил он от Омрыкая начертания еще нескольких слов, и для него было огромной радостью вычерчивать их походной палкой, дивясь тайному смыслу каждой буквы, которые называл он для себя магическими знаками. Да, он считал себя причастным к настоящему таинству, и потому, когда разглядывал свои письмена на снегу, в круглом лице его с заиндевелым пушком под носом был восторг и еще чуточку жути. Мерно позванивал колокольчик на шее одного из быков, стучали о твердь стылой тундры копыта оленей, сухо потрескивали рога. Все было обычно, кроме таинственных знаков, начертанных на снегу, которые в своем сочетании немо говорили, что тут имеется в виду именно Татро, а не кто-нибудь иной. И вдруг откуда-то с вершины горы раздались выстрелы. Их было всего четыре или пять. И этого было достаточно, чтобы перепуганные олени бросились в разные стороны. Стадо разбилось на несколько групп, и Татро видел, как каждая из них стремительно убегала в ночь. Одну из групп в полсотни оленей он сумел остановить и успокоить. Но где, где же остальные? Кто стрелял? Как быть? Ныряла скользкой неуловимой рыбой луна, пробивая тучи, выли где-то далеко-далеко волки, и доносился едва уловимый топот копыт разрозненного стада. Что же делать? Гнать оставшихся оленей к ярангам, оповещать людей о беде? Но пока пригонишь этих, далеко уйдут остальные. Надо немедленно поднять на ноги всех мужчин и женщин! И Татро побежал к стойбищу. Пять суток чавчыват стойбища Майна-Воопки собирали оленей. Пойгин, взбешенный тем, что кто-то метнул черный аркан над головой его друга, ездил с Майна-Во-опкой по тундре, стараясь обнаружить того, кого он пока без имени называл Скверным. Эттыкай уже привык к тому, что Пойгин почти не пас его оленей, и все удивлялись, почему он его терпит. А тот терпел его скрепя сердце. Да. Он с превеликим удовольствием дал бы волю своему гневу, но он был умный и хитрый человек, он умел управлять своими взволнованными чувствами, как управляет хороший наездник распалившимися в беге оленями. За поступками Пойгина он видел не только его непокорный характер, но и то, что придавало ему силу и смелость. Конечно же, ветер перемен, который дул с моря, наполнял паруса байдары этого дерзкого анкалина. Может, он сам пока меньше всего думал об этом ветре, однако байдара его мчалась именно туда, куда поворачивались главные события жизни, — и это надо учитывать. Кто знает, может, еще наступит время, когда именно у Пойгина придется искать защиты: «Не я ли принял тебя в свой очаг, не я ли остепенял тех, кто таил к тебе враждебность?» Ненависть ненавистью, а рассудок рассудком, нельзя его ослеплять. А Пойгин помогал Майна-Воопке собирать стадо, и снова ему казалось, что он идет по следам росомахи. Оленей нашли не всех. Нескольких важенок порвали волки, несколько десятков ушли в горы, наверное, прибились к диким оленям. Однажды, глядя с горы на стадо Рырки, Пойгин сказал загадочно: — Ты не чувствуешь запаха паленой шерсти и горелого мяса? Майна-Воопка повел носом, принюхиваясь: — Чувствую. — Я тоже чувствую. Надо спуститься в стадо Рырки. Ты же знаешь, как любит он метить своим клеймом чужих оленей. И не один он. Вести дошли… В Пильгииской тундре люди из Певека отобрали всех тайно клейменных оленей и отдали прежним хозяевам… Ты же знаешь, кто тайно клеймит чужих оленей. Вот такие, как Рырка, в стаде которого можно легко спрятать всех до одного твоих оленей.
|