Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Gt; СПРАВКА






...ЗАМЯТИН Евгений Иванович, литератор, сотрудник «Летописи» и «Литературных записок». Скрытый, заядлый белогвардеец. Автор нелегальной резолюции, которую он проводил на собраниях «Дома литераторов», которой выносилось порицание Андрею Белому за его произведения в пользу Соввласти.

Выступает в своих произведениях против Сов. власти. Подлежал высылке за границу, но высылка была временно задержана по постановлению Комиссии под председательством тов. Дзержинского...

((Григорий Файман. «И всадили его в темницу...» Новое о Замятине. Сборник материалов под редакцией Леонида Геллера. М., 1997. Стр. 85))

И, добавив несколько новых — весьма неуклюжих и маловразумительных — обвинений, завершили ее таким ЗАКЛЮЧЕНИЕМ:

>...не только не примирился... ни на один момент не прекращал своей антисоветской деятельности, причем в моменты внешних затруднений для РСФСР он свою контр-революционную деятельность усиливал. Все это подтверждается имеющимся в деле агентурным материалом... в целях пресечения разрушительной антисоветской деятельности гр-на ЗАМЯТИНА Евгения Ивановича выслать из пределов РСФСР заграницу.

((Там же. Стр. 86))

В каком-нибудь другом случае все это наверняка бы сгодилось. Но чтобы Политбюро дезавуировало прежнее свое решение и приняло новое, этих общих и ничем не подтвержденных заклинаний («свою контрреволюционную деятельность усиливал...», «ни на один момент не прекращал...», «подтверждается имеющимся в деле агентурным материалом...») было недостаточно. Тут нужна была какая-то свежатинка.

И вот — такая свежатинка нашлась: только что явившаяся на свет драма Замятина «Огни Святого Доминика».

Она была опубликована в первом номере альманаха «Литературная мысль», каковой альманах и было решено срочно разослать всем членам партийно-государственного ареопага, чтобы решить наконец этот проклятый вопрос: не обращать внимания на мелкие укусы нераскаявшегося крамольника или все-таки выслать его за пределы отечества.


* * *

В 60-е годы прошлого века советская цензура вдруг обрела новую власть и новые права, которыми вроде никогда прежде не обладала. До этого времени цензура (официальное название: «Главлит») могла настаивать лишь на изъятии из текста ставших неупоминаемыми фамилий врагов народа и названий каких-нибудь секретных военных объектов. Все остальные цензурные функции выполнял редактор или «внутренний редактор», сидящий в самых тайных глубинах сознания и подсознания понаторевшего в этих делах автора. Новые функции цензора (главлитчика) состояли в том, что он получил право запретить тот или иной рассказ (повесть, роман, пьесу), мотивируя свой запрет такими неопределенными понятиями, как «очернительство», «мрачный колорит» — или еще того мутнее: «неконтролируемый подтекст». Но чаще всего в устах цензоров (главлитчиков) стало тогда мелькать неведомое нам прежде слово «аллюзия».

Академический словарь так объясняет значение этого загадочного слова:

> Стилистический прием, заключающийся в использовании намека на реальный общеизвестный политический, исторический или литературный факт. Аллюзия в тексте. Политическая аллюзия.

((Словарь современного русского языка. Том 1.М., 1991. Стр. 138))

В 1922 году советские чекисты этого слова (во всяком случае, в таком его значении) еще не знали. Но если бы знали, могли бы свои претензии к драме Замятина «Огни Святого Доминика» объяснить множеством обнаруженных в ней недопустимых политических аллюзий.

Не без некоторых оснований они могли бы даже сказать, что вся эта драма представляет собой одну сплошную политическую аллюзию.

Аллюзия эта начиналась с первой ее страницы, с перечня Действующих лиц и обозначения места и времени действия:

> Гонсалес де-Мунебрага — инквизитор...

Секретарь инквизиции.

Первый мастер инквизиции.

Второй мастер...

Альгуасилы. Служители инквизиции. Еретики. Монахи. Народ.

Место действия: Севилья.

Время действия: вторая половина 16-го века.

((Евгений Замятин. Сочинения. Том 2. A. Neimanis buchvertrieb und verlag, 1982. Стр. 243))

Это мое утверждение может показаться весьма странным. По правде говоря, даже нелепым. Какая может таиться политическая аллюзия в том, что временем действия своей драмы автор выбрал вторую половину шестнадцатого века? Инквизиция, что ли?

Да, конечно, и инквизиция. Но — не только:

>...большевизм был уникальной верой и социальной системой, базирующейся на кровопролитии. Большевики были атеистами, но их ни в коем случае нельзя было назвать светскими политиками в том смысле этого слова, в котором его понимают во всем мире. Они обратились к массовым убийствам, самодовольно считая себя высшей моральной инстанцией. Большевизм мог и не быть религией, но он был близок к ней. Сталин говорил Берии, что большевики были чем-то вроде военно-религиозного ордена. Когда умер Феликс Дзержинский, основатель и руководитель ЧК, Иосиф Виссарионович назвал его преданным рыцарем пролетариата. Сталинский орден меченосцев был больше похож на средневековый орден тамплиеров или даже на теократию иранских аятолл, чем любая другая светская организация на земле. Большевики умирали и убивали за свою веру. Они двигались, как слепо верили, к лучшей жизни для всего человечества. Они приносили в жертву собственные семьи с таким рвением, какое можно найти лишь в периоды, когда на планете проходила та или иная массовая религиозная резня.

Примерно на такие же лишения обрекали себя мученики в средневековой Европе и на Востоке...

Меченосцы должны были слепо верить в свою мессианскую миссию, они должны были действовать с необходимой безжалостностью и убеждать других в том, что имеют на это право...

Они ненавидели иудео-христианство и поэтому заменили ортодоксальную веру своих родителей еще более суровым учением, суть которого заключалась в систематическом попирании правил морали. «Эта религия или, вернее, наука, как скромно называли ее приверженцы, дает человеку богоподобную власть... В двадцатые годы многие проводили параллель с победой христианства и думали, что их новая религия просуществует тысячу лет, — писала Надежда Мандельштам. — Все соглашались с превосходством новой религии, которая обещала рай на земле вместо других земных наград».

Партия оправдывала свою диктатуру борьбой за чистоту веры... Партийность превратилась почти в мистическую категорию... Обязательные условия стали железной дисциплиной. Они тщательно соблюдались в качестве ритуалов партийной жизни. Как написал один ветеран партиец, большевиком считается не тот человек, который просто верит в марксизм. Большевик — это тот, «кто обладает безграничной верой в партию независимо от каких бы то ни было обстоятельств; тот, кто способен приспосабливать свою мораль и совесть по приказу партии и без малейших колебаний все время верить в правоту партии даже тогда, когда она все время не права».

((Симон Себаг Монтефиоре. Сталин. Двор Красного монарха. М., 2005. Стр. 99-100))

Вряд ли все это в полной мере относится к Сталину, в котором политического цинизма было куда больше, чем этого религиозного фанатизма. Но к ситуации 1922 года, когда Замятин сочинял свою «историческую драму», эта характеристика приложима вполне.

Мрачным духом Средневековья веет от стихов дебютировавших в начале 20-х молодых советских поэтов:

Пей, товарищ Орлов,
Председатель Чека.
Пусть нахмурилось небо,
Тревогу тая, —
Эти звезды разбиты
Ударом штыка,
Эта ночь беспощадна,
Как подпись твоя.

Пей, товарищ Орлов!
Пей за новый поход!
Скоро выпрыгнут кони
Отчаянных дней.
Приговор прозвучал,
Мандолина поет,
И труба, как палач,
Наклонилась над ней...

Расскажи мне, пожалуйста,
Мой дорогой,
Мой застенчивый друг,
Расскажи мне о том,
Как пылала Полтава,
Как трясся Джанкой,
Как Саратов крестился
Последним крестом.

Ты прошел сквозь огонь —
Полководец огня,
Дождь тушил воспаленные
Щеки твои...
Расскажи мне,
Как падали
Тучи, звеня
О штыки,
О колеса,
О шпоры твои...

Как мосты и заставы
Окутывал дым
Полыхающих
Красногвардейских костров,
Как без хлеба сидел,
Как страдал без воды
Разоруженный
Полк юнкеров...

Приговор прозвучал,
Мандолина поет,
И труба, как палач,
Наклонилась над ней...

((М. Светлов))

Можно ли вспомнить — или хоть представить себе — какого-нибудь старого (дореволюционного) русского поэта, который вот так, захлебываясь искренним восторгом, воспевал бы жандармские приговоры или «столыпинские галстуки»?

Добро бы еще, если бы этот юный комсомольский поэт был бездарен. Или если бы двигала им та приспособленческая «юркость», о которой Замятин в знаменитой своей статье «Я боюсь» говорил с нескрываемой брезгливостью. Но то-то и горе, что восторг, который кружит голову юного стихотворца, упоение, которое звучит в этих повторяемых им заклинаниях («Приговор прозвучал...», «И труба, как палач...»), не искусственны, не вымучены, а — искренни.

Эти молодые поэты с такой простодушной искренностью воспевали кровопролитие и палачество, потому что «орден меченосцев», к которому они примкнули, был в их глазах «высшей моральной инстанцией». И потому что цель, во имя которой проливались эти реки крови, была так величественна и свята, что для выносящего расстрельный приговор никакого значения уже не имели все их былые — дружеские или самые близкие, кровные — связи:

Ты меня вводил, Чека вводил В обман,
На Игрени брал ты взятки
У крестьян!
Сколько волка ни учи —
Он в лес опять,
К высшей мере без кассаций,
Расстрелять!

Суд идет революционный,
Правый суд,
Конвоиры провокатора
Ведут.

— Сорок бочек арестантов!..
Виноват...
Если я не ошибаюсь,
Вы — мой брат,
Ну-ка, ближе, подсудимый,
Тише, стоп!
Узнаю у вас, братуха,
Батин лоб...

Вместе спали, вместе ели,
Вышли — врозь,
Перед смертью, значит,
Свидеться пришлось.
Воля партии — закон,
А я — солдат.
В штаб к Духонину! Прямей
Держитесь, брат!

Суд идет революционный,
Правый суд.
Конвоиры песню «Яблочко»
Поют.

((Михаил Голодный))

Эта коллизия (истово верующий фанатик отправляет на смерть родного брата) в драме Замятина стала центральной. Но есть в ней и другие ситуации, сцены, эпизоды, крепко «рифмующиеся» с реалиями советской жизни 20-х годов. Есть там, например, поэт, восторженно прославляющий палача-инквизитора, у которого «руки по локоть в крови»:

> Валтасар. Неужели же тебе не ясно, Рюи, что было бы жестокостью предоставить еретикам идти их пагубным путем? Разве не милосерднее спасти их?

Рюи. Насильно? Тюрьмой? Костром?

Валтасар (опять вскакивает. Вызывающе). Да! Да! А разве Бог не посылал казни на избранный народ? Разве не Бог приказал Моисею истребить смертью четыреста поклонников Ваала? Разве не ясно, что генеральный инквизитор — вовсе не Мунебрага, а сам Господь? И мы, воины Инквизиции, в руках его — как благородный, беспощадный меч Тисон в руках Сида Кампеадора...

Гости. Браво! Браво!

Фра-Себастьяно (встает). Сеньоры, кстати, о Сиде: если разрешите, я прочту свою новую поэму, посвященную Его Преподобию, сеньору Мунебраге. Там как раз...

Гости. Просим! Просим!

Балтасар. Нет, позвольте! Я хочу, чтобы Рюи ответил мне прямо на вопрос: считает ли он, что Католическая Церковь... Что Церковь...

Ф р а-С ебастьяно (стоит с листком в руках). Сеньоры...

Гости. Да, да, фра-Себастьяно! — Конечно! — Мы ждем!

Фра-Себастьяно (читает).

Гремите, трубы и литавры,
Хвалите Бога, стар и млад:
Покорны были Сиду мавры —
Покорен Мунебраге ад.
Как Сидов меч, Тисон могучий,
У Мунебраги — крест Христов:
Взмахнет — все выше, выше, круче —
Горой тела еретиков...
Как под Валенсией, у Сида уж руки...

(Тихий стук в дверь.)

Фра-Себастьяно (сердито оглядывается и продолжает громче).

Уж руки по локоть в крови:
Господь его благослови...

((Евгений Замятин. Сочинения. Том 2. A. Neimanis buchvertrieb und verlag, 1982. Стр. 248-249))

По этим стихам трудно судить об искренности их автора. Замятин тут словно бы предоставляет это решить будущему режиссеру-постановщику его драмы — или актеру, исполняющему роль Фра-Себастьяно: изобразить ли этого явно бездарного стихотворца слепцом, простодушным болваном — или представить его одним из тех юрких приспособленцев, готовых славить любую власть, о которых Замятин с таким презрением говорил в своей уже не раз упоминавшейся мною статье «Я боюсь». Но искренность главного героя драмы — Валтасара, бестрепетно отдавшего в руки инквизиции любимого брата, никаких сомнений не вызывает:

> Кристобалдобродушной усмешкой). Ты, Рюи, не шути с ним: ведь он у нас — ревнитель веры. Три месяца уже, как он стал el santo.

Рюи. El santo?

Кристобал. Ну да. Бедный мальчик! Чему же там вас учили в Нидерландах? Ты не понимаешь?

Рюи. Нет, сеньор отец, прошу вас извинить меня, но право же...

Кристобал. Я помню — это было очень торжественно, после мессы, собор полон рыцарей и дам. Вас было десять: не так ли, Балтасар? И каждому из десяти сеньор де-Мунебрага, инквизитор севильский, вручил вот этот белый знак. (Показывает на грудь Валтасара.) Тишина в соборе такая, что слышно было, как шуршали шелковые складки фиолетовой одежды де-Мунебраги. И в тишине каждый из десяти поклялся перед алтарем — бороться с еретиками, поклялся забыть, согласно заветам Христа, об отце, о матери, о братьях, и кто бы ни были еретики — всех предавать в распоряжение Святейшей Инквизиции. Обет тяжелый, но Санта-Крусы всегда в первых рядах сражались против врагов Церкви — против турок, мавров и против...

Рюи. Прошу прощенья, сеньор отец. Но с маврами — Санта-Крусы, насколько знаю, сражались мечом, а не доносами. Я ушам не верю: испанский рыцарь — пойдет с доносом в инквизицию! И об этом так, вслух...

Балтасаршумом отодвигает кресло, берется за шпагу). Рюи, у тебя на щеке еще цел след от моей рапиры, и если ты...

Кристобал (хватает его за руку). Тише, тише! Вспомни, Балтасар, что Рюи уже три года не был в Испании и потому...

Балтасар. Там три года или не три года... Но должен же он понять, что служба инквизиции — это служба Церкви, и потому это честь для каждого из нас! (Кулаком по столу.) Неужели же не ясно, что убийство, ложь — все, что угодно, ради Церкви — благородней, чем благороднейший из подвигов ради сатаны и его слуг — еретиков?

((Там же. Стр. 247-248))

Последняя реплика («...убийство, ложь — все, что угодно ради Церкви...) почти дословно совпадает с знаменитыми строчками Багрицкого:

А век поджидает на мостовой,
Сосредоточен, как часовой...
Оглянешься — а вокруг враги;
Руки протянешь — и нет друзей;
Но если он скажет: «Солги», — солги.
Но если он скажет: «Убей», — убей.

Замятин этих строк поэта, разумеется, не знал. Он просто не мог их знать: они тогда еще не были написаны. Но тем примечательнее это совпадение.

А вот — еще одно, не менее примечательное:

> Мунебрага. Сын мой!.. У тебя есть еще время покаяться. И есть путь: сказать нам чистейшую, как это небо, правду.

Рюи. Ни один из Санта-Крусов не нуждается в таком щите, как ложь.

Мунебрага. Тем лучше. Тогда скажи: известен ли тебе указ нашего доброго короля — указ о том, что всякий перепечатывающий, продающий или читающий эту книгу (осторожно, двумя пальцами, как бы опасаясь запачкаться, поднимает со стола книгу) — должен быть казнен на костре, на эшафоте или в яме?

Рюи (вздрагивает). Известен.

Мунебрага. И, значит, ты признаешь, что впал в ересь сознательно, с открытыми глазами вступил на этот сатанинский путь?

Рюи (спокойно). Мой путь не сатанинский, а путь Христа.

Мунебрага (негодующе). Вы слышите? Что он говорит, что он говорит, безумный! Если твой путь есть путь Христа, то, следовательно, наш — сатанинский? Ты, следовательно, считаешь, что Святая Церковь... нет, мой язык не в состоянии произнести такую хулу!..

Рюи (все еще спокойно). Вы просто хотите придать другой смысл моим словам. Я утверждал раньше и утверждаю, что ни в чем не отступил от учения Христа.

Мунебрага. Но раз Церковь — раз мы говорим тебе, что ты впал в ересь... Ты, стало быть, хочешь сказать, что Церковь может ошибаться?..

Фра-Педро (горячо). Несчастный! Да если бы мне Церковь сказала, что у меня только один глаз, — я бы согласился и с этим, я бы уверовал и в это. Потому что хотя я и твердо знаю, что у меня два глаза, но я знаю еще тверже, что Церковь — не может ошибаться.

((Там же. Стр. 248—249))

Это — прямая аллюзия на краеугольный камень большевистского вероучения, на первую, главную заповедь каждого большевика: «Партия не может ошибаться. Партия всегда права»:

> Никто из нас не хочет и не может быть правым против своей партии. Партия в последнем счете всегда права, потому что она есть единственный исторический инструмент, данный пролетариату для разрешения его основных задач... Я знаю, что быть правым против партии нельзя. Правым можно быть с партией и через партию, ибо других путей для реализации правоты история не создала...

((Л. Троцкий. Новый курс. М., 1923. Стр. 158—159))

Что говорить, сказано красиво. И в том, что впервые это было сформулировано именно Троцким, которому партия не замедлила продемонстрировать свою правоту самым наглядным, а потом и самым зловещим образом, как нельзя ярче проявилась жуткая ирония истории.

Но Троцкий только со свойственным ему литературным блеском оформил эту идею, придав ей форму чеканного афоризма. А подлинным ее автором был, разумеется, Ленин.

«Автором» — это слишком слабо сказано. Он был тем, кто воплотил эту идею в жизнь, сделал ее, в соответствии с главной догмой учения Маркса, материальной силой. Недаром Виктор Чернов, лидер враждующей с большевиками партии правых эсеров, сравнил его с Торквемадой:

> Ленин был большим человеком, он не просто был самым большим человеком в его партии; он был некоронованным, но заслуженным королем этой партии. Он был ее голова, ее воля, я бы даже сказал, был ее сердцем, если бы оба — он и партия — не подразумевали бессердечность как долг. Интеллект Ленина был энергичен, но холоден. Это был прежде всего иронический, саркастический и циничный интеллект. Ничто не было ему так чуждо, как сентиментальность... моральные или этические соображения в политике для него были мелочью, лицемерием, поповской проповедью. Политика для него означала стратегию, чистую и простую. Только победа заслуживала внимания. Воля ко власти и осуществление политической программы без компромисса — только это было добродетелью. Колебание было единственным преступлением.

..........

Со своими друзьями он был дружелюбным, добродушным, веселым и вежливым, каким должен быть хороший товарищ... Да, Ленин был добродушным, но быть добродушным еще не значит быть добросердечным. Он посвятил всю свою жизнь рабочему классу. Любил ли он рабочих? Вероятно, любил, хотя его любовь к ним была менее сильная, чем его ненависть к их угнетателям. Его любовь к пролетариату была такой же деспотической, суровой и безжалостной любовью, с какой сотни лет назад Торквемада сжигал людей для их спасения... Просто пассивная оппозиция к его партии в критический момент была достаточной причиной для него расстрелять сотни людей без рассмотрения.

((Цит. по кн.: А. Авторханов. Происхождение партократии. Том 2. Frankfurt/Main, 1983. Стр. 147-153))

Таковы были предпосылки для превращения политической партии, какой позиционировали себя большевики, в структуру, подобную структуре средневековой католической Церкви с «великим инквизитором» во главе. (В реальности его звали Торквемадой, у Замятина он носит другое имя — Мунебрага.)

Создателем этого «ордена меченосцев», подобного средневековому монашествующему ордену тамплиеров, был, разумеется, Ленин. Но Ленин был чужд всякой мистики, «поповщину» ненавидел. А Сталин...

О Троцком Ленин говорил, что его меньшевистское прошлое не случайно. Так вот, о Сталине, — пожалуй, даже с большим основанием, — можно сказать, что не случайным было его «семинаристское» прошлое:

> Пленум ЦК поручил Сталину выступить на открывающемся 26 января 1924 года II Всесоюзном съезде Советов с речью «По поводу смерти Ленина». Произнесенная как проповедь священника с церковного амвона, речь эта была полна религиозной патетики и мистицизма, устанавливала новые каноны идолопоклонства партийных шаманов, взывающих к духу Ленина на церковном же языке. Сказывался бывший воспитанник духовной семинарии, но Сталин знал, что он делал. То была «политика дальнего прицела». Сталин сказал:

«Мы, коммунисты, — люди особого склада. Мы скроены из особого материала. Мы — те, которые составляем армию великого пролетарского стратега, армию товарища Ленина...

Уходя от нас, товарищ Ленин завещал нам держать высоко и хранить в чистоте великое звание члена партии. Клянемся тебе, товарищ Ленин, что мы с честью выполним эту твою заповедь.»... И таких «клятв» Сталин насчитал еще пять... Каждая «клятва» кончалась по одному и тому же канону: «Клянемся тебе, товарищ Ленин, что мы с честью выполним и эту твою заповедь!»...

Тот же II съезд, по предложению Сталина, подтвердил решение «тройки» не предавать труп Ленина земле, а, набальзамировав, поставить его как святыню в Мавзолей на Красной площади. Сам Сталин объяснил, почему атеиста и революционера Ленина набальзамировали, как древнеегипетского фараона: «Вы видели за эти дни паломничество к гробу товарища Ленина десятков и сотен тысяч трудящихся. Через некоторое время вы увидите паломничество представителей миллионов трудящихся... Можете не сомневаться в том, что за представителями миллионов потянутся потом представители десятков и сотен миллионов со всех концов света»... Слова, которые Сталин ввел сейчас в большевистский жаргон, означали, по изданному Академией наук СССР «Словарю современного русского литературного языка»: «заповедь» — «библейское или евангельское изречение», а по Далю: «клясться» — «давать клятву, божиться», «паломник» — «богомолец, бывший на поклонении у гроба Господня». Сталин намеренно превратил мавзолей Ленина в «гроб Господень», чтобы его именем освящать свою будущую инквизицию. Ленин, конечно, хотел, чтобы ученики продолжали его дело, но едва ли он согласился бы на создание ему культа нового бога. Слишком хорошо знавший Ленина в этом отношении, Троцкий писал: «Отношение к Ленину, как к революционному вождю, было подменено отношением к нему, как к главе церковной иерархии».

((Там же. Стр. 139-140))

На самом деле Ленин тоже уже был «главой церковной иерархии». Но Сталин, конечно, пошел дальше, гораздо дальше по этому ленинскому пути.

17 октября 1935 года, отдыхая в Сочи, Сталин решил ненадолго отправиться в Тифлис, чтобы повидаться с матерью.

Мать Сталина была совсем простая, неграмотная женщина, она весьма слабо представляла себе, кем стал ее сын, и вот какой на эту тему вышел у них разговор.

Она спросила:

> — Иосиф, а ты сейчас кто?

— Помнишь царя? Ну так вот, я что-то вроде царя.

— Было бы лучше, если бы ты стал священником, — вздохнула старушка.

Иосиф Виссарионович расхохотался.

((Симон Себаг Монтефиоре. Сталин. Двор Красного монарха. М., 2005. Стр. 198))

Надо ли объяснять, почему наивная реплика матери вызвала у Иосифа Виссарионовича взрыв веселого смеха? Был еще такой случай.

На всех съездах и конференциях борцов за мир, среди артистов, писателей, ученых и прочих представителей борющейся с поджигателями войны советской духовной элиты непременно мелькали два-три митрополита в рясах и высоких клобуках. Высшие иерархи Русской православной церкви еще во время войны были извлечены на свет и причислены Сталиным к сонму «советской общественности». В «борьбе за мир» они снова пригодились. Вид какого-нибудь такого митрополита, сидящего в президиуме очередного съезда, придавал мероприятию не только необходимую в таких случаях декоративность, но и служил как бы подтверждением широты и беспартийности развернувшегося всенародного движения.

И вот на одном таком съезде сидящий в президиуме митрополит передал председательствующему — Николаю Тихонову — записку, в которой уведомлял, что он, такой-то, учился некогда с товарищем Сталиным в духовной семинарии. И выражал робкую надежду, что, быть может, вождю будет интересно с ним встретиться.

Тихонов сильно в этом сомневался, но на всякий случай доложил. И Сталин отреагировал благосклонно. Встреча была назначена. И тут для митрополита настала пора мучительных колебаний: в каком виде предстать пред светлые очи вождя? В обыкновенном цивильном платье? Но это значило бы — унизить свой сан. В рясе и клобуке? В Кремль, к главному идеологу атеистического государства, корифею и признанному основоположнику безбожного коммунистического учения? Тоже не совсем удобно. Это может быть истолковано как некий вызов, — демонстрация нелояльности.

Промаявшись в этих сомнениях долгую бессонную ночь, митрополит решил все-таки идти на встречу с бывшим соучеником в штатском.

И вот, трепеща, он входит в кремлевский кабинет вождя. Тот поднимается ему навстречу.

Оглядев гостя, Сталин понимающе усмехнулся и, ткнув указательным пальцем в потолок, удовлетворенно произнес:

— Его не боишься? Меня боишься!

Веселый смех вождя в ответ на наивную реплику матери, что лучше бы ему стать священником, и эта его ухмылка по поводу того, что бывший его соученик, ставший священником, своего земного владыку боится больше, чем Отца Небесного, говорят как будто только о том, что Сталин ничуть не жалеет, что несостоявшуюся свою духовную карьеру променял на светскую, что он полностью этим удовлетворен.

Но это «чувство глубокого удовлетворения», которого он не мог скрыть ни в первом случае, ни во втором, было рождено не только тем, что должность «красного монарха», конечно же, несопоставима с жалкой участью священника, хотя бы и самого высокого ранга. Да, Сталин безусловно был доволен тем, что, вопреки желанию своей наивной, неграмотной матери, стал не священником, а «царем». Но это его самодовольство питалось еще и тем, что, будучи царем, он в то же время был и священником. И не просто священником, а первосвященником Церкви, стократ более могущественной и страшной, чем та, которую некогда возглавлял Торквемада.

В сравнении со Сталиным Торквемада (как и изображенный Замятиным Мунебрага) был великий гуманист. Но кое-что у этого своего предшественника Сталин (как, впрочем, до него еще Ленин) перенял.

Главой католической Церкви, как известно, почитался Иисус, который сказал:

> Да не смущается сердце ваше; веруйте в Бога, и в Меня веруйте. В доме Отца Моего обителей много.

((Иоанн. 14: 2))

В полном соответствии с этой заповедью герой драмы Замятина говорит, что его путь — это путь Христа, что он ни в чем не отступил от учения Христа.

Но у инквизитора на этот счет другая, своя логика. Для него — вопреки тому, чему учил Иисус, — существует только одна обитель, в которой надлежит молиться Христу и веровать в него. И каждый, кто только помыслит найти для себя другую обитель, другой путь к Христу, — подлежит казни.

Точно так же обстоит дело и в той «Церкви», первосвященником которой был сперва Ленин, а потом Сталин:

> Имелся в репрессиях и... религиозный подтекст. По указанию Сталина Вышинский на январском процессе 1937 года упрекнул обвиняемых: «Вы потеряли веру». Они потеряли веру и должны были за это умереть. Иосиф Виссарионович как-то сказал Берии: «Врагом народа является не только тот, кто устраивает акты саботажа, но и тот, кто сомневается в правильности партийной линии. Таких очень много, и мы должны их ликвидировать»...

На ужине после ноябрьских праздников вождь объявил, что любой человек, который посмеет ослабить мощь Советского государства «даже в своих мыслях, да, даже в своих мыслях», должен считаться врагом, и «мы уничтожим их, как клан».

((Симон Себаг Монтефиоре. Сталин. Двор Красного монарха. М, 2005. Стр. 259-260))

Вот эту преемственность, это кровное родство Церкви, первосвященником которой стал Иосиф Сталин, с Церковью, первосвященником которой был Торквемада, провидел и обнажил Замятин в своей «исторической драме».


* * *

Что говорить, основания для того, чтобы объявить эту вещь Замятина крамольной, заслуживающей осуждения, может быть, даже запрета, были серьезные. Но не настолько же, чтобы разбирательством этого пустякового дела занимался — в полном составе — весь синклит высших сановников государства!

Пьеса была напечатана в малотиражном альманахе «Литературная мысль», а чуть позже (в начале 1923 года) издательством «Мысль» еще раз — на правах рукописи (!!!). Советская власть от появления в печати этой крамольной пьесы не рухнула, и, учитывая, сколько у членов Политбюро было тогда реальных, куда более важных государственных забот, дело вообще-то не стоило и выеденного яйца.

Но члены Политбюро отнеслись к нему с поразительной серьезностью.

Решение Политбюро («поручить Секретариату разослать [членам Политбюро] № 1 альманаха «Литературная мысль», в котором напечатана драма Замятина») было принято 14 декабря. А уже на следующий день — 15-го — секретарь Агитпропотдела ЦК РКП(б) В. Лядова сообщила В.В. Куйбышеву, что еще 8 декабря № 1 альманаха «Литературная мысль» был разослан В.И. Ленину, Л.Д. Троцкому, И.В. Сталину, Г.Е. Зиновьеву, М.П. Томскому, К.Б. Радеку, Л.Б. Каменеву. И из-за нахождения А.И. Рыкова в командировке за границей ему он был отправлен неделей позже — 15 декабря.

Как я уже сказал, у членов Политбюро было тогда немало других государственных забот. Все эти их заботы нам тут не объять, но на главной стоит остановиться подробнее.

Именно в эти самые дни разыгралась, вернее, приняла особенно острый характер подковерная борьба больного Ленина со Сталиным. Незадолго до этого Ленин предложил Троцкому создать некий оборонительный и наступательный союз против Сталина. По существу, решался вопрос о власти, — о том, кому быть преемником Ленина после его смерти, которая, — это было тогда уже очевидно, — была не за горами. Но, как это всегда бывало во всех их внутрипартийных разборках, борьба за власть и на сей раз приняла форму идейных, политических разногласий.

15 декабря 1922 года, помимо того, что в этот день альманах с пьесой Замятина дошел наконец до вернувшегося из заграничной командировки Рыкова, в высшем эшелоне партийно-государственной власти Страны Советов произошло еще одно, куда более важное событие:

>...Ленин сообщил Сталину 15 декабря 1922 г., что он заключил «соглашение с Троцким о защите моих взглядов на монополию внешней торговли... и уверен, что Троцкий защитит мои взгляды нисколько не хуже, чем я»... Сталин решил предупредить образование блока Ленин—Троцкий. Поэтому в письме к членам ЦК в тот же день Сталин пишет: «Ввиду накопившихся за последние два месяца новых материалов... говорящих в пользу сохранения монополии, считаю своим долгом сообщить, что снимаю свои возражения против монополии внешней торговли»... Разумеется, «новые» материалы были те же самые старые материалы, но новым во всем политическом развитии партии был этот явно обозначившийся, для дела Сталина очень опасный блок Ленина и Троцкого. Его надо было любой ценой предупредить. Для Сталина, как для «тройки» вообще, Троцкий, действующий по мандату Ленина, был хуже, чем сам Ленин. Партия наглядно увидела бы, кого Ленин метит в свои преемники...

Троцкий пишет, что «Ленин чуял, что в связи с его болезнью, за его и за моей спиной плетутся пока что почти неуловимые нити заговора. Он готовился дать «тройке» отпор» (Л. Троцкий. Моя жизнь, ч. II. Стр. 212). Последние недели перед вторым ударом Ленин беседует с Троцким, предлагая Троцкому стать заместителем. Троцкий отказывается (это подтверждают и официальные партийные документы)...

Ленин настаивал, во время новой встречи, на своем предложении, говоря, что «нам нужна радикальная личная перегруппировка» — и что новое положение помогло бы Троцкому «перетряхнуть» аппарат. Когда в ответ Троцкий сказал, что все зло заключается не столько в государственном бюрократизме, сколько в партийном и во взаимном укрывательстве влиятельных групп, собирающихся вокруг иерархии партийных секретарей, то, «чуть подумав, Ленин поставил вопрос ребром: «Вы, значит, предлагаете открыть борьбу не только против государственного бюрократизма, но и против Оргбюро ЦК»... Оргбюро ЦК означало самое средоточие сталинского аппарата. «Пожалуй, выходит так». — «Ну, что ж, — продолжал Ленин, явно довольный тем, что мы назвали существо вопроса, — я предлагаю вам блок...» — «С хорошим человеком лестно заключить хороший блок», — сказал я. Мы условились встретиться снова через некоторое время... Он намечал создание комиссии ЦК... Мы оба должны были войти туда. По существу эта комиссия должна была стать рычагом разрушения сталинской фракции» (Л. Троцкий. Там же. Стр. 216—217). Троцкий даже не подозревает, какой это великий комплимент по адресу Сталина, что признанные вожди октябрьского переворота — Ленин и Троцкий — должны заключить блок, чтобы свергнуть одного Сталина!

((А. Авторханов. Происхождение партократии. Том 2. Frankfurt/Main, 1983. Стр. 13—15))

В результате этих ленинских маневров по вопросу о монополии внешней торговли «тройка» (Сталин, Каменев, Зиновьев) капитулировала, о чем Ленин с удовлетворением писал Троцкому:

> Как будто удалось взять позиции без единого выстрела простым маневренным движением. Я предлагаю не останавливаться и продолжать наступление.

(В.И. Ленин. ПСС, т. 54. Стр. 327-328)

Но 13 декабря в состоянии здоровья Ленина произошло ухудшение. В этот день у него было два тяжелых приступа, 15—16 декабря наступило еще более резкое ухудшение, а в ночь с 22 на 23 декабря его хватил второй удар с параличом правой руки и ноги.

23 декабря Ленин просит врачей разрешить ему в течение пяти минут продиктовать стенографистке нечто важное. Меня, — говорит он, — «волнует один вопрос». Но врачи (и, разумеется, Сталин, на которого ЦК возложил персональную ответственность за соблюдение режима, установленного для Ленина врачами) ему в этом отказывают. И тогда он предъявляет ультиматум: если ему не разрешат несколько минут в день диктовать свой «дневник», он перестает лечиться.

Ультиматум подействовал: разрешение было получено, и в тот же день — 23 декабря — он начал диктовать свое знаменитое «Завещание».

Все эти события происходили в те самые дни, когда, выполняя постановление Политбюро от 14 декабря, «вожди» должны были ознакомиться с напечатанной в разосланном им альманахе «Литературная мысль» исторической драмой «Огни Святого Доминика» и окончательно решить судьбу ее автора.

Вряд ли им было тогда до Замятина.

Но постановление 14 декабря не предполагало вторичного рассмотрения вопроса. Вопрос, в сущности, был уже решен:

> Если никто из членов Политбюро не потребует пересмотра вопроса к следующему заседанию Политбюро, Замятина выслать.

Никто из членов Политбюро пересмотра вопроса, как видно, не потребовал. Об этом мы можем судить по нескольким выразительным документам.

Документ первый: выписанная 15 января 1923 года ПОВЕСТКА, предписывающая гр-ну Замятину 17 января явиться «в Контр-Разведывательный Отдел ГПУ».

Документ второй: сохранившаяся его расписка за заграничные паспорта. На ней та же дата: 17 января 1923 года.

Вопрос о высылке, следовательно, уже решен.

Но из следующего документа, — заявления Замятина в соответствующую инстанцию, — следует, что после этого ему была дана отсрочка на два месяца — до 1 апреля. На этом заявлении — резолюция:

> Ввиду неполучения распоряжения из Москвы ГПУ — записка носит частный характер. 6-го февраля должен выехать.

((Григорий Файман. «И всадили его в темницу...» Новое о Замятине. Сборник материалов под редакцией Леонида Геллера. М., 1997. Стр. 86))

Москва подтвердила, что двухмесячная отсрочка была ему действительно дана.

О том, как развивались события дальше, можно судить по еще двум сохранившимся документам.

Один из них, — письмо, адресованное небезызвестному «Янечке Агранову», — носит не совсем официальный, скорее даже частный характер:

> Уважаемый т. Агранов.

Когда в конце января тек. г. я, при Вашем содействии, обратился в Г.П.У. с просьбой отсрочить мой выезд за границу, я просил отсрочки до начала навигации, чтобы ехать пароходом и избежать трудностей международного пути. В качестве вероятного срока открытия навигации — я указывал первую половину апреля; прошлые годы так это и было, но в этом году совершенно необычно затянувшиеся морозы делают возможным открытие навигации только в первой половине мая, может быть даже 10—15 мая.

Ввиду этого я очень просил бы Вас помочь мне продлить полученную отсрочку — до времени отхода первых пароходов линии Петроград — Штеттин, т. е. примерно до 10 мая.

От того, что я пробыл зиму не заграницей, а в России — никакого худа для России не было, а может быть, даже и кое-какая польза — от моей работы во «Всемирной Литературе» и в Политехническом Институте. Никакого худа, разумеется, не выйдет и от того, что я пробуду здесь и еще короткое время. А для меня это продление отсрочки очень важно, так как, помимо всего прочего, мне приходится везти с собой за границу больную (туберкулезом) жену, которую мне нужно было бы обставить в пути возможно более сносно.

Любезно оказанное Вами мне в январе с. г. содействие в исходатайствовании отсрочки — позволяет мне рассчитывать на Вашу помощь и теперь. Ввиду срочности вопроса ответ, если возможно, просил бы протелеграфировать по адресу: Петроград, Моховая, 36, кв. 4, мне.

При этом письме прилагаю официальное заявление о продлении отсрочки.

Евг. Замятин

14 — III —1923

((Там же. Стр. 85—87))

А вот приложенное к этому письму официальное заявление:

> В Г.П.У.

В конце января с. г. я обращался в Г.П.У. с просьбой об отсрочке моего выезда за границу до открытия навигации, причем на основании примеров прошлых лет вероятным сроком открытия таковой я указывал первую половину апреля. Необычно затянувшиеся морозы делают возможным открытие навигации — по наведенным справкам — только около 10—15 мая.

Ввиду этого прошу не отказать в продлении до указанного срока предоставленной мне ранее отсрочки — чтобы дать возможность выехать с одним из первых пароходов линии Петроград — Штеттин. Это избавило бы меня от лишних расходов по оплате добавочных (при сухом пути) виз, стоимости железнодорожных билетов и провоза багажа; расходы эти — для меня вопрос существенный, так как живу я только на то, что заработано моим трудом. Кроме того, возможность ехать на пароходе, а не по железной дороге, важна для меня еще и потому, что меня сопровождает за границу моя жена — больная (туберкулезом), для которой мне нужно было бы обставить поездку возможно более благоприятно.

О решении прошу не отказать уведомить меня по адресу: Петроград, Моховая, 36, кв. 4.

Евг. Замятин

14 — III —1923

((Там же. Стр. 87—88))

Судя по этим двум идентичным обращениям, Евгений Иванович не сомневался, что его высылка из страны — дело решенное. И хлопотал только о том, чтобы отъезд состоялся в наиболее предпочтительной для него форме и в удобные ему сроки. Знал бы, что дело еще может обернуться и по-другому, наверно, не стал бы медлить с отъездом и добиваться все новых и новых отсрочек.

Но тут действовал все тот же, уже знакомый нам закон подлости: если «клиент» хочет быть высланным, надо в этом ему отказать, а если он почему-либо в указанные ему сроки выезжать не хочет, значит, надо его выслать как можно скорее, лучше всего — немедленно.

В полном соответствии с этой садистской логикой на официальном обращении Замятина в ГПУ появилось —


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.039 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал