Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Сюжет второй
«ПРИГОВОРЕННЫЙ К ВЫСШЕЙ МЕРЕ...» Эта фраза — из того же письма Замятина Сталину (документ № 12), из которого была взята реплика, ставшая заглавием первого сюжета. Почему он называет себя приговоренным к высшей мере, Замятин в этом своем письме объяснил так: > Для меня как для писателя именно смертным приговором является лишение возможности писать, а обстоятельства сложились так, что продолжать свою работу я не могу, потому что никакое творчество немыслимо, если приходится работать в атмосфере систематической, год от году все усиливающейся, травли. ((Власть и художественная интеллигенция. Документы. 1917-1953. М, 2002. Стр. 153)) Виктор Борисович Шкловский однажды, когда речь зашла об отношении высокого советского начальства к писателям, выразился так: — Оценки они нам ставят не за успехи, а за поведение. У Замятина поведение было самое плохое, поэтому на успех у начальства ему рассчитывать было нечего. Какие у него могли быть успехи, если даже просто напечататься почти никогда не удавалось. Но одна его вещь все-таки принесла ему успех, и даже довольно громкий. Это была его пьеса «Блоха», написанная на сюжет лесковского «Сказа о тульском косом Левше и о стальной блохе». Это была не инсценировка знаменитого лесковского «Левши», а именно пьеса — самостоятельное художественное решение классического сюжета. Принятая к постановке и поставленная на сцене Второго МХАТа эта замятинская пьеса была обречена на успех. Не только потому, что была она блистательно талантлива. Не мог не стать ослепительной удачей театра спектакль, в создании которого участвовали — не говоря уже о Лескове — драматург Замятин, режиссер-постановщик Алексей Дикий и художник Борис Кустодиев. Это было воистину счастливое соединение художников не просто близких, но в полном смысле этого слова конгениальных: > Декорации должен был делать Н.П. Крымов, человек, оформлявший много спектаклей в МХТ, великолепный пейзажист, знаток русской природы и быта. Он работал с увлечением, тщательно, а эскизы представил довольно поздно, когда работа входила в решающую стадию. Эскизы были великолепные. С полотна глядела на нас русская уездная «натуральная» Тула: низенькие хатки, побуревшие крыши, серое осеннее небо, хмурые тучки, голые, облетевшие деревья, на одном из них — черная намокшая ворона. Повторяю, это было прекрасно, но совсем не то, что нужно было нам. Ведь мы мыслили себе «Блоху» как балаганное представление, лубок, почему-то высокомерно заброшенный в наше время. Все события этой смехотворной, шутейной истории как бы даны были через представление ее воображаемых исполнителей — неграмотных, бойких, веселых и дерзких народных потешников-скоморохов. Не случайно у нас вели спектакль так называемые халдеи (двое мужчин и женщина — последнюю великолепно играла С.Г. Бирман), перевоплощавшиеся по ходу действия то в англичан, то в лекаря-аптекаря, то в деревенскую девку Машку, то в чопорную англичанку Мерю. Весь спектакль должен был стать игровым, шутейным, пряничным, и потому мне нужны были не натуральные, а лубочная Тула, лубочная Англия и лубочный Петербург. Я заявил на Художественном совете, что бракую эскизы Крымова, несмотря на их высокое качество. Был целый переполох, и меня предупредили, что в случае неудачи второго художника все издержки будут отнесены на мой счет. Я согласился, хотя у меня не было никаких денег. Зато к тому времени я уже точно себе представлял, какой художник нужен для оформления задуманного нами спектакля «Блохи». Решено было обратиться к Б.М. Кустодиеву, тогда уже больному, наполовину парализованному, жившему постоянно в Ленинграде. Занятый по горло репетициями, я не мог вырваться ни на один день в Ленинград, и к Кустодиеву поехал Замятин. Прошло совсем немного дней (почти рекордный срок для художника), и Кустодиев прислал в Москву эскизы — полутораметровый ящик, набитый сверху донизу. Когда его вскрыли, в дирекции собрались все, кто в это время был в театре. Было известно, что коллектив «Блохи» в цейтноте, что от художника теперь зависит, быть или не быть спектаклю, а переделывать — времени нет. Попал или не попал? Затрещала крышка, открыли ящик — и все вдруг ахнули. Это было так ярко, так точно, что моя роль в качестве режиссера, принимавшего эскизы, свелась к нулю — мне нечего было исправлять или отвергать. Как будто он, Кустодиев, побывал в моем сердце, подслушал мои мысли, одними со мной глазами читал лесковский рассказ, одинаково видел его в сценической форме. Он все предусмотрел, ничего не забыл, вплоть до расписной шкатулки, где хранится «аглицкая нимфозория» — блоха, до тульской гармошки-ливенки, что вьется, как змея, как патронная лента через плечо русского умельца Левши. Никогда у меня не было такого полного, такого вдохновляющего единомыслия с художником, как при работе над спектаклем «Блоха». Я понял весь смысл этого содружества, когда на сцене встали балаганные, яркие декорации Кустодиева, появились сделанные по его эскизам бутафория и реквизит. Художник повел за собой весь спектакль, взял как бы первую партию в оркестре, послушно и чутко зазвучавшем в унисон. Приученный еще в студийные годы манкировать формой, «нейтрально» одевать спектакли, я, кажется, впервые понял, что такое принципиальное единство в театре, когда все компоненты спектакля бьют по единой цели, как безошибочно меткий стрелок. ((А.Д. Дикий. Повесть о театральной юности. В кн.: Алексей Дикий. Избранное. М., 1975. Стр. 398-399)) Зрители приняли спектакль восторженно, а критика — скорее кисло, о чем режиссер-постановщик после премьеры сообщил автору без особого огорчения: > А.Д. ДИКИЙ — Е.И. ЗАМЯТИНУ До 12 марта 1926 г. Москва Дорогой мужественный старик! «Блоха» делает сборы. Пресса, как и полагается ей, ни черта не поняла в этом спектакле и своим разнобоем только усилила интерес к спектаклю. ((Там же. Стр. 391)) Разнобой, о котором пишет в этом письме Алексей Денисович, состоял не в том, что мнения критиков о спектакле разошлись — одни хвалили, другие ругали. Это как раз было бы понятно и даже вполне нормально. Но то-то и дело, что все критики были на редкость единодушны. Спектакль они дружно хвалили. А разнобой заключался в том, что все «пироги и пышки» при этом достались режиссеру, актерам, художнику. А автору пьесы — «синяки и шишки». 14 февраля 1925 года, сразу после премьеры, в «Правде» появилась статья П.М. Маркова. Тон был задан уже с самых первых ее строк: > Как будто все обстояло благополучно в этом затейливом спектакле и даже дань «современности» была отдана. Инсценировщик и постановщик добродушно и немного запоздало подсмеивались над царем и бюрократами. Талантливый Замятин самоотверженно, с искусством большого мастера слова распространил маленький рассказ Лескова «Левша» до размеров балаганного «увеселительного военно-драматического представления в 4-х переменах» под наименованием «Блоха». Не менее талантливый Кустодиев нарисовал пышные декорации и дал остроумные костюмы. Режиссер Дикий изобретательно и темпераментно построил на основе сценария Замятина своего рода лубочную «Турандот» с многочисленными вариациями и, как гласит стилизованная афиша, «разными превращениями и танцами». Талантливые актеры смешно и затейливо исполняли в преувеличенной манере «Летучей мыши» свои роли; узкая форма лубка тесно ограничивала их возможности, и они в ряде актов были принуждены повторять вариации на тему одного и того же положения: Дикий (Платов) и Попов (Царь) были в этих пределах весьма красочны и играли с огромным юмором. Успех спектакля у так называемой «большой публики» обеспечен, и слава о затейливом искусстве МХАТ-2 широко распространяется. Однако этот веселый спектакль оставляет в конечном итоге существенную неудовлетворенность. Дело не только в том, что самонадеянная мечта расширить рассказ Лескова о Левше, подковавшем заморскую механическую блоху, до пределов большого спектакль бесплодна... Когда-то у Первой студии был один существенный вопрос при постановке пьес: «Во имя чего она ставится?» На такой вопрос спектакль «Блоха» не отвечает. Вероятно, театр интересовала тема России. Но России-то и не было, театр заблудился между стилизованной лубочной «Расеею» и сказочной «Матушкой-Русью». За стилизованной «Расеею» не было слышно крестьянской России. Театр повернул спектакль к мифической «Матушке-Руси», к тоскливому изображению «судьбы природного русского гения». Сознаемся, что и здесь Россия была слышна в малой степени. Миф остался мифом. Но сила актерского исполнения не могла оставить зрителя равнодушным... Этот гладкий, хорошо сфабрикованный, но бесплодный и в корне неверный спектакль звучит тревогой за судьбу МХАТ-2. ((Там же. Стр. 393)) Примерно так же в те же дни высказались и «Известия» статьей известного в то время театрального критика Х.Н. Херсонского: > Басню театр пересказал в форме стилизованного народного русского балагана, красочно и остроумно, объединив удачно таланты художника, режиссера и писателя, чувствующих стиль национального лубка старой «Расеи». Правда, эта стилизация лубочной «Расеи» нас теперь не захватывает за живое, и мы, по существу, остаемся равнодушными к столь далекой от сознания нашего старенькой игрушке эстетного национализма и народничества, так далеко дореволюционного!.. Отдельные места этого увеселительного представления в режиссерском отношении сделаны блестяще, с едкой и веселой сатирой. Гораздо менее мы склонны увеселяться лубочным изображением мужичков-туляков — изображением, столь чуждым нашему обращению лицом к современной деревне, но и здесь лубочное зрелище сделано также по-своему мастерски. Стилизованные декорации Кустодиева «местности около Тулы» талантливы, костюмы и мизансцены остроумны. Удачно сочетались они с музыкальными и песенными мелодиями. Но не во всем этом суть. Не в игрушках. Россия самодержавная жива в нашей памяти болью и цепями. Шутить о ней, и только шутить — будет невесело. Суть в «душе» человечьей. Ради нее и ставился спектакль. Не ради балагана. Балаган скоро перестает увеселять, и в спектакле сознательно просачивается грусть-тоска. О чем? О «судьбе-индейке» и «жизни-копейке» крестьянского пьяненького гения дореволюционной Руси. О народных талантах, погибших в безалаберности, невежестве и тьме самодержавной Расеи. Эта тоска и любовь, узывная любовь к родному народному воздуху, Расеи подсолнухов, гармошки, тоскливых горьких песен, — «она, моя любимая», — это разбивает побрякушку балагана... Театр оказался на распутье между веком нынешним и веком минувшим. С одной стороны, он вбивает осиновый кол в спину старой Расеи, введя заключительную горькую и жестокую сцену с городовыми — «фараонами», избивающими... и утопляющими в питерской мутной Неве горемыку-Левшу. А с другой стороны, окончив все увеселительные и едкие шутки, провозглашает вечное «воскресение» несчастненького, пьяненького Левши, — под звуки гармошки он выходит сухим из воды, — «он жив и будет жить, пока солнце светит, пока земля стоит!»... Идея спектакля — любовь к национальному крестьянскому гению — обернулась только печалью о его горькой судьбине! Но как все это, однако, далеко от «века нынешнего»! ((Там же. Стр. 392)) Все это было в духе того времени, когда все русское почиталось чуть ли не белогвардейщиной. Не говоря уже о том, что уже само одиозное имя Замятина обрекало спектакль, поставленный по его пьесе, на неизбежный идейный разгром. Еще слава богу, что разгром этот был не такой уж сокрушительный: не только для режиссера, актеров и художника, но даже и для автора пьесы у рецензентов нашлись какие-то — сквозь зубы — произнесенные снисходительно-добрые слова. Сам же тон и, так сказать, идейная направленность этих критических откликов ни в малой мере нас не удивляет. Удивляет другое: то, что к этой брюзгливой оценке в конце концов присоединился влюбленный в замятинскую пьесу и с наслаждением ее ставивший А.Д. Дикий. Припомнив слова рецензента о том, что театр будто бы «провозглашает вечное «воскресение» несчастненького, пьяненького Левши», он словно бы и возражал критиковавшим спектакль — и в то же время с ними соглашался: > Но это как раз не было грехом... Грех был в другом. Ведь у Лескова Левша — только иронический герой. Ведь и он предстает перед беспощадным судом писателя, вызывает его сдержанный гнев. Хотел того Лесков или не хотел, но он видел ясно: унизительна, позорна смиренность русского простого человека перед сильными мира сего; горька его безграмотность, глупо, бесцельно гибнет в условиях царской действительности его прирожденный талант. В конце концов блоху-то испортили: подкованная, она утратила точность своей конструкции, математические пропорции, разучилась прыгать, не стала играть (а играла она в спектакле «яблочко» на «аглицкий» манер). Не случайно лесковский рассказ кончается трагически: запивший Левша тонет в Неве. Мы же наивно сочли, что такой финал будет оскорбительным для нашего героя, что по всей логике комедийного зрелища он должен оставаться победителем, и потому в «Блохе» Левша возникал под занавес, как феникс из пепла, что было верно по отношению к жанру лубка, зато сомнительно в смысле идейном и уже совершенно неверно по отношению к автору, который, думается мне, не случайно разрезал ярмарочную суету балагана трагическим исходом сказа о блохе. Кое-кто из современников спектакля нащупывал эту его слабую струну. Мелькали в газетах обидные фразочки о том, что у театра «глаза оказались сзади», что он повторяет в своем спектакле буржуазный миф о мудрости «нищего духом», возрождает старую интеллигентскую мечту «о мужичке». Идеализируя своего Левшу, мы доказали тем самым, что еще не крепки, как выразились бы теперь, в социалистической идеологии, что мы пока что не все понимали в новом мире, окружавшем нас. Мы наивно думали, что гибель героя разрушит идейные начала спектакля, и в этом мы были неправы... ((Там же. Стр. 404)) Все это, правда, Алексей Денисович написал много лет спустя, вспоминая о своей театральной юности. И время тогда уже было другое. И сам он уже был другой. Не оглядываясь на разные печальные и даже драматические страницы его биографии, достаточно сказать, что к тому времени он уже сыграл в знаменитых тогда фильмах не только Кутузова и Нахимова, но и — дважды — самого Сталина, за что удостоился двух Сталинских премий. Сталина он сыграл в фильмах «Третий удар» и «Сталинградская битва». И сыграл смело, отважившись представить вождя без акцента, чем, вопреки страхам кинематографического начальства, вызвал милостивое благорасположение отца народов. Я, помню, тогда был уверен, что Дикий решил играть Сталина без грузинского акцента не по каким-нибудь там эстетическим соображениям, а потому, что ему было сказано, что ТАК НАДО. Во всяком случае, в отличие от киношного начальства, которое (об этом я узнал позже) это дерзкое решение встретило с испугом, я точно знал, что СТАЛИНУ ЭТО НРАВИТСЯ. Я не сомневался в этом, потому что хорошо помнил, как в День победы над Японией Сталин сказал: «Мы, русские люди старшего поколения, сорок лет ждали этого дня». Тогда, услышав эту фразу, я был возмущен. Меня ведь учили, что русско-японская война обнажила всю гнилость царского самодержавия, и это было хорошо. Недаром же большевики занимали в той войне пораженческую позицию. Фраза Сталина, причислившего себя к русским людям старшего поколения, которые восприняли поражение России в той войне как личную травму и сорок лет мечтали о реванше, была в моих глазах предательством. Она означала, что Сталин больше не считает себя большевиком. (Так оно, в сущности, и было.) Но теперь в этой сталинской фразе мне слышалось совсем другое: мне показалось, что, назвав себя русским человеком старшего поколения, Сталин был искренен. Им двигали, — думал я теперь, — не только политический расчет, не только желание потрафить национальным (а также имперским) чувствам и настроениям народа. Это была, как мне показалось, подлинная, самая что ни на есть искренняя его самоидентификация. И это меня даже тронуло. Много лет спустя, прочитав книгу Светланы Аллилуевой «Двадцать писем к другу», я узнал, что не слишком тогда обманывался на этот счет. > Грузинское, — вспоминает Светлана о своем детстве, — не культивировалось у нас в доме, отец совершенно обрусел... Брат мой Василий как-то сказал мне в те дни: «А знаешь, наш отец раньше был грузином». И в другой главе той же книги: > Я не знаю ни одного грузина, который настолько бы забыл свои национальные черты и настолько сильно полюбил бы всё русское. Эту свою любовь к России и ко всему русскому он полагал взаимной. Где-то (кажется, у Авторханова) я прочел, что, когда Берия заменил всю его охрану специально вызванными для этой цели грузинами, он немедленно отменил этот приказ, озадачив Лаврентия таким раздраженным вопросом: Что же, по-твоему, русские меньше любят товарища Сталина, чем грузины? Я чувствовал, что Сталину нравится видеть и ощущать себя не грузином, а именно вот — «русским человеком старшего поколения». И не без некоторых к тому оснований подозревал, что его грузинский акцент, от которого он до последнего своего дня так и не смог избавиться, ему самому давно уже был в тягость. Поэтому-то ему и понравился (не мог не понравиться!) Дикий. Рассказывали, что Сталин не только принял, одобрил и поощрил смелое актерское решение А.Д. Дикого, но даже удостоил артиста аудиенции. Был накрыт маленький столик, на котором утвердилась бутылка хорошего коньяка и скромная закуска. Как рассказывали, совсем скромная: лимон, еще какие-то мелочи. Чокнулись, выпили, закусили. Сталин сказал: — Как вам удалось так замечательно меня сыграть? Ведь мы с вами до сегодняшнего дня ни разу не встречались. — А я играл не вас, — будто бы ответил Алексей Денисович. —??? — Я играл представление народа о вожде. И Сталину такой ответ будто бы очень понравился. История эта «пошла в народ», разумеется, со слов Дикого, и не исключено, что, рассказывая о своей встрече с вождем, Алексей Денисович кое-что и приукрасил. А может быть, это — легенда, миф. Может быть, ничего такого вовсе даже и не было. Но скорее всего — было. Уж очень это похоже на Сталина. На его отношение к «образу вождя»: > Приемный сын Сталина, Артем Сергеев, вспоминал, что вождь сердился на своего родного сына Василия, так как тот использовал его фамилию. — Но я тоже Сталин, — говорил Василий. — Нет, ты не Сталин, — гневно возразил его отец. — Ты не Сталин, и я не Сталин. Сталин — это советская власть! Сталин — это то, что пишут о нем в газетах и каким его изображают на портретах. Это не ты, и даже не я! ((Симон Себаг Монтефиоре. Сталин. Двор Красного монарха. М., 2005. Стр. 15))
Как бы то ни было, Дикого Сталин обласкал. За созданный им небанальный «образ вождя» не только наградил его двумя Сталинскими премиями, но даже на время заменил им своего любимца Геловани. Луч сталинской благосклонности, озаривший Алексея Денисовича, коснулся и Замятина: > ИЗ СТАТЬИ ОБ А.Д. ДИКОМ В «ТЕАТРАЛЬНОЙ ЭНЦИКЛОПЕДИИ»: Одна из наиболее значительных работ Дикого — постановка на сцене МХАТа 2-го спектакля «Блоха» Замятина (по Лескову, худ. Б.М. Кустодиев, 1925). Осуществленный в стиле озорной, веселой народной игры, балаганной буффонады, этот спектакль поражал смелостью решения, богатством фантазии, взволнованностью и любовью к русскому умельцу Левше, к русской земле. В «Блохе» Дикий с великолепным мастерством и размахом играл роль казака Платова. («Я ужасно люблю эту роль, — писал Дикий, — и играл ее всегда с удовольствием»). ((Театральная энциклопедия. Том 2. М., 1963. Стр. 440)) И — ни звука о том, что это был «бесплодный и в корне неверный спектакль», внушавший «тревогу за судьбу МХАТ-2», ни о том, что создатели его были «не крепки в социалистической идеологии». Нелишним тут будет отметить, что главным редактором этой «Театральной энциклопедии» был тот самый П.А. Марков, который без малого тридцать лет тому назад опубликовал в «Правде» ту кислую и отчасти даже разоблачительную рецензию на этот, как теперь выяснилось, «поражающим смелостью решения, богатством фантазии, взволнованностью и любовью к русскому умельцу Левше и к русской земле» спектакль. В том же томе той же «Театральной энциклопедии» была помещена маленькая статейка и о самом Замятине, в которой, между прочим, говорилось: > В 1925 на тему повести Н.С. Лескова «Сказ о тульском косом Левше и о стальной блохе» Замятин по заказу МХАТа 2-го, при участии руководства театра и прежде всего А.Д. Дикого, написал пьесу «Блоха». Решенная в плане народного балагана, насыщенная яркой буффонадой, пьеса высмеивает отсталость царской России и мещанскую ограниченность буржуазной Англии, прославляет народных умельцев; образы ее носят гротесковый характер. Замятину принадлежат драма «Огни святого Доминика» (1923) и трагедия «Атилла» (1928). ((Там же. Стр. 737)) О том, что являла собой драма Замятина «Огни Святого Доминика» и какую она вызвала в свое время реакцию у «советских вождей», мы уже знаем. А о печальной судьбе своего «Атиллы» Замятин писал Сталину: > Пьеса была принята к постановке театром, была разрешена Главреперткомом, а затем... затем пьеса, уже наполовину срепетированная театром, уже объявленная на афишах, — была запрещена по настоянию ленинградского Облита. Гибель моей трагедии «Атилла» была поистине трагедией для меня: после этого мне стала совершенно ясна бесполезность всяких попыток изменить мое положение. ((Власть и художественная интеллигенция. Документы. 1917-1953. М., 2002. Стр. 155)) И вот — об этих самых «Огнях Святого Доминика» и об этом самом «Атилле» говорится хоть и без реверансов и комплиментов, но и без малейшего намека на ту хулу, какая неизменно сопутствовала каждому упоминанию имени Замятина в печати: в спокойном, корректном, сдержанно академическом тоне, как о каком-нибудь Треневе или Погодине. Как, бывало, говорил мой отец, когда ему в очередной раз казалось, что советская власть слегка ослабила свою железную хватку, — «жидивьска вера полегчила». Но Евгению Ивановичу Замятину даже и до этого, еще такого робкого смягчения нашего социального климата дожить не довелось.
Идеологическая кампания, вошедшая в историю под названием «Дело Пильняка и Замятина», была первой в ряду других идеологических погромов, оставивших незаживающие кровавые рубцы на растерзанном теле замордованной российской словесности (и не только словесности). Вспомню лишь главные из них: статья «Правды» об опере Шостаковича «Катерина Измайлова» и начавшаяся после нее так называемая «дискуссия» о формализме; постановление ЦК 1946 года о Зощенко и Ахматовой; статья «Правды» 28 января 1949 года «Об одной группе театральных критиков», с которой началась прокатившаяся по всей стране кампания по борьбе с «безродными космополитами»; наконец, «дело Пастернака», словно бы прямо скопированное с «дела Пильняка и Замятина», а чуть позже — «Дело Синявского и Даниэля». Кампания 1929 года была не только первой в этом ряду. Она стала моделью, по которой создавался сценарий и разыгрывалось действо каждого из этих идеологических погромов, череда которых обозначает главные вехи всей трагической истории нашей культуры под властью большевиков. Но значение «Дела Пильняка и Замятина» выходит далеко за пределы культурного (антикультурного) события. Оно обозначило не только культурный, общественный, но, можно сказать, общеисторический поворот. Это была важная составляющая того — уже безальтернативного — выбора, который в 1929 году сделал Сталин. Недаром этот год был им назван годом великого перелома. Этот сталинский термин обычно привязывают к началу коллективизации. Да и сам Сталин как будто привязал его именно к этому событию, о котором он сказал, что по глубине и мощи, по своим последствиям для страны этот переворот даже превосходит революцию 1917 года. Начало коллективизации, обозначившее конец НЭПа и полное закрепощение (по существу, уничтожение) крестьянства, было, конечно, главным событием «года великого перелома», определившим всю будущую историю и самую природу сталинской «империи зла». Но 1929 год был отмечен и другими событиями, если и не сравнимыми с этим по значению, то, во всяком случае, не менее знаковыми. В этом году из страны выслали Троцкого. 21 декабря этого же года страна с большой помпой отпраздновала 50-летие Сталина. Оба эти события, вроде никак меж собою не связанные, говорят о том, что именно в этом году Сталин стал единовластным вождем коммунистической партии и советского государства. Кончилась эпоха «вождей», эпоха так называемого «коллективного руководства», эпоха внутрипартийных дискуссий и оппозиций, а по существу — подковерной борьбы за власть. Отныне в стране был только один вождь: Сталин. И это было удостоверено официальным титулом, которого он был удостоен именно в этом году: «Сталин — это Ленин сегодня». Казалось бы, игра сыграна. Цель, к которой он упорно стремился все эти годы, достигнута, и больше ему уже нечего желать. Но Сталина такое положение дел не устраивало. Ленин, конечно, был признанный вождь партии, и авторитет его был велик. Но этот его авторитет не был непререкаем. Достаточно вспомнить хоть некоторые из выступлений делегатов XI съезда партии большевиков, — последнего, в котором Владимир Ильич принимал участие: Из выступления делегата Рязанова: > По Ленину выходит, что коммунистическая партия для всего того нового положения, в котором приходится работать, «абсолютно не годится»... Каков строитель, такова и обитель. ((Одиннадцатый съезд РКП(б). Стенографический отчет. М., 1961. Стр. 79)) Из речи делегата Преображенского: > Тов. Ленин больше занимался совнаркомовской вермишелью, игнорируя партийную работу. ((Там же. Стр. 85)) Из выступления делегата Ларина: > Речь т. Ленина была очень хороша тем, что сказал ее он, то есть он выздоровел и был здесь. Но если отнять от нее это главное ее достоинство, то останется немного... Порядки, которые критикует т. Ленин, он же сам и установил. ((Там же. Стр. 112)) Не такой человек был Сталин, чтобы позволить разговаривать с собой подобным образом — не только делегатам съезда, но и членам ЦК, и даже членам Политбюро. Да он и в другом тоне не хотел с ними разговаривать. Он хотел, чтобы они перед ним трепетали. Говоря проще, он хотел быть не вождем, а диктатором. В 1929 году в Политбюро были уже одни только сталинцы. Но на пути к абсолютной власти Сталину пришлось разными способами устранить — даже уничтожить физически — и этих, бесконечно преданных ему соратников: Кирова, Орджоникидзе, Куйбышева, Косиора, Постышева, Рудзутака. Потому что не соратники были ему нужны, а холопы. Путь от лидерства к диктатуре занял несколько лет и завершился лишь большим террором 37-го года. Но первые шаги на этом пути Сталиным были сделаны именно тогда, в «год великого перелома». Одним из них было начавшееся годом раньше «Шахтинское дело». Другим — не менее важным его шагом в этом направлении стало «Дело Пильняка и Замятина». Исследователи, изучавшие весь ход этого — во многом загадочного — дела, потратили много сил, чтобы установить, кто был его инициатором: > Имена «вдохновителей и организаторов» кампании уже не раз упоминались выше. Но мне не кажется лишним посвятить им еще несколько строк (тем более, что фигуры двоих из них долгое время оставались в тени). И первое, конечно, место в этом недлинном списке будет по праву занимать Б.С. Ольховый — один из главных организаторов чистки общественных объединений в 1929 году. Его именем подписано... заключение для заседания Политбюро, его статьи мы не раз встретим позднее на страницах литературной печати в разгар «дела Пильняка и Замятина»... Другой организатор «дела» — Борис Волин — фигура, несомненно, более заметная... Непосредственным исполнителем же решений на местах стал Л.Ю. Шмидт — самая, пожалуй, теневая фигура «дела Пильняка и Замятина». Однако истинная его роль современникам «дела Пильняка и Замятина» и его жертвам была очевидна. ((Александр Галушкин. «Дело Пильняка и Замятина». Предварительные итоги расследования. В кн.: Новое о Замятине. Сборник материалов под редакцией Леонида Геллера. М., 1997. Стр. 104-107)) Но далее, оговорив, что «начало кампании обычно принято связывать с публикацией статьи Бориса Волина «Недопустимые явления», в которой он резко выступил против публикации произведений советских писателей «в русскоязычных зарубежных изданиях», автор этих «предварительных итогов расследования» замечает: > Удивительная скоординированность публикаций, последовавших за статьей Волина, не оставляет сомнений в том, что их появление было заранее спланировано. ((Там же. Стр. 111)) На естественно возникающий вопрос, кем было спланировано появление всех последующих публикаций, мы ответа не получаем. Но насчет того, кто был истинным и главным «вдохновителем и организатором» самой кампании, сомнений быть не может. Разумеется, это был Сталин. Сам план кампании он, может быть, и не составлял. Может быть, даже лично и не распорядился, когда и как ее начать и какие она должна принять конкретные формы. Но он ДАЛ СИГНАЛ, ясно и недвусмысленно означающий, что необходимость в такой кампании назрела: > Нельзя считать случайностью так называемое шахтинское дело. «Шахтинцы» сидят теперь во всех отраслях нашей промышленности. Многие из них выловлены, но далеко еще не все выловлены. Вредительство буржуазной интеллигенции есть одна из самых опасных форм сопротивления против развивающегося социализма. Вредительство тем более опасно, что оно связано с международным капиталом. Буржуазное вредительство есть несомненный показатель того, что капиталистические элементы далеко еще не сложили оружия, что они накопляют силы для новых выступлений против Советской власти. Что касается капиталистических элементов деревни, то тем более нельзя считать случайностью выступление кулачества, продолжающееся вот уже второй год против советской политики цен... А что собой представляет сопротивление капиталистических элементов города и деревни наступлению социализма? Это есть перегруппировка сил классовых врагов пролетариата, имеющая своей целью отстоять старое против нового. Нетрудно понять, что эти обстоятельства не могут не вызывать обострения борьбы классов. ((И. Сталин. О правом уклоне в ВКП(б). Речь на пленуме ЦК и ЦКК ВКП(б) в апреле 1929 г. Стенограмма. В кн.: И. Сталин. Сочинения. Том 12. М., 1949. Стр. 14-15)) В том, что Сталин объединил «шахтинцев» с кулаками, налепив на тех и других общий ярлык «капиталистических элементов города и деревни», уже виден его генеральный стратегический план, суть которого, как мы теперь знаем, состояла в том, чтобы загнать в один большой колхоз не только деревню, но и город. В общем — все население страны. Разобравшись с технической интеллигенцией (во всяком случае, сделав первый шаг в этом направлении), Сталин решил заняться писателями. В том, что «Дело Пильняка и Замятина» было частью этого стратегического сталинского плана, можно убедиться по такому фрагменту из выступления В.М. Молотова на Московской областной партийной конференции 14 сентября 1929 года: > Дифференциация среди интеллигенции, в частности, в среде ее старых кадров, усиливается. За последнее время это находит отражение в ряде новых, заслуживающих внимание фактов. Так, в литературной среде завязалась борьба вокруг вопроса о допустимости для советских писателей печататься в заграничных белогвардейских изданиях, чего еще недавно не наблюдалось. Помещенная Пильняком в эмигрантском берлинском издательстве повесть «Красное дерево» вызвала в среде литераторов бурю протестов. Этот факт сослужил большую службу в деле дифференциации писательской среды. В связи с вопросом о допустимости для советского писателя издаваться в эмигрантских издательствах начинает расчищаться застойная атмосфера некоторых писательских организаций. Кажется, наконец, появилась на свет Федерация советских писателей, формально возникшая почти два года тому назад. Можно лишь пожелать, чтобы на борьбе с антисоветскими выступлениями писателей, пропитанных буржуазной идеологией, действительно по-советски стали воспитываться наши писательские кадры. ((В. Молотов. Строительство социализма и противоречия роста. Доклад о работе ЦК ВКП(б) на 1 Московской областной партийной конференции 14 сентября 1929 года. М., 1929. Стр. 57-58)) Молотов был в то время секретарем ЦК, членом Политбюро и Оргбюро ЦК, то есть вторым человеком в партии. Из чего, однако, вовсе не следует, что в таких ответственных выступлениях он мог, как теперь говорят, «озвучивать» какие-то свои, не согласованные со Сталиным, а точнее — не продиктованные ему Сталиным — мысли. Это — очевидно. Но гораздо интереснее тут другое. Одно из коренных свойств человеческого языка состоит в том, что говорящий иногда проговаривается. То есть — невольно высказывает то, что на самом деле думает, хотя это и не входило в его намерения. В какой-то мере это свойственно и тому партийному жаргону, на котором привыкли выражать свои мысли Сталин и Молотов. С этой точки зрения особый интерес представляет такая молотовская реплика: > Этот факт сослужил большую службу в деле дифференциации писательской среды. Это означает вот что. Когда начальство потребовало, чтобы «антисоветская вылазка» Пильняка и Замятина, выразившаяся в том, что они посмели опубликовать свои произведения за границей, была единодушно осуждена «писательской общественностью», эта «писательская общественность» раскололась: > В архиве ФОСП сохранился замечательный документ — протокол объединенного собрания комъячеек ФОСП и ВСП, состоявшегося 26 августа, т.е. в день публикации статьи Волина. На нем присутствовали от ФОСП: А.П. Селивановский, М. Алексеев, И.И. Катаев, М. Пасынок, Л.Л. Авербах, Ю.Н. Либединский, Б. Волин, А.А. Богданов, А.А. Сурков, А. Исбах и Л.О. Осипов, от ВСП: Я.Я. Страуян, А.Н. Новиков, П.А. Павленко и Л.Ю. Шмидт. Судя по этому протоколу, активный напор коммунистов ФОСП (большинство которых, кстати, было членами РАПП или МАПП) на этом заседании встретил неожиданное сопротивление со стороны коммунистов — членов ВСП... ...на этом собрании принять решения, осуждающие поступок Пильняка и Замятина и позицию ВСП, не удалось; многие из его участников (И.И. Катаев, П.А. Павленко, Я.Я. Страуян) заняли умеренную позицию... В результате было принято несколько решений, в некоторых случаях весьма различающихся по своим оценкам. ((Александр Галушкин. «Дело Пильняка и Замятина». Предварительные итоги расследования. В кн.: Новое о Замятине. Сборник материалов под редакцией Леонида Геллера. М., 1997. Стр. 113-114)) Такова была первая реакция писателей-коммунистов, большинство которых к тому же были рапповцами. «Попутчики», разумеется, реагировали куда более бурно. Не всегда имея возможность протестовать через свои литературные организации, выражали свое несогласие индивидуально: > Первым индивидуальным протестом такого рода было заявление о выходе из членов ВСП, поданное Б.Л. Пастернаком и Б. Пильняком 21 сентября. 2 октября аналогичное заявление поступило от М.А. Булгакова, около 8 октября — от А.А. Ахматовой. Из Правлений АО и МО ВСП вышли в знак протеста: 23 сентября — К.А. Федин, 24-го — Н.В. Баршев, около 8 октября — В.В. Вересаев и А.Г. Малышкин. Сходно — не в письменной разве что форме — реагировали и другие писатели. Так, к примеру, в письме Замятину от 9 января 1930 г. Андрей Белый вспоминал: «<...> Я настолько волновался тогдашним шумом, что вместе с Вересаевым и другими писателями (между прочим, и В.Н. Фигнер) собирался вообще переменить род профессии (писателя, например, на хоть дворника)»... Были и другие — коллективные формы протеста: так, судя по упоминанию в протоколе заседания Правления ЛО ВСП от 26 сентября 1929 г. Президиум Правления ЛО ВСП подал «коллективное заявление <...> о сложении им своих полномочий» (напомню, что в Президиум Правления ЛО ВСП тогда входили: В.Я. Шишков, К.А. Федин, М.Э. Козаков, Л.И. Раковский, А.В. Ганзен)... Общую картину настроения писательской общественности дает письмо А.С. Яковлева Замятину... «...Булгаков подал заявление о выходе из Союза. Вересаев ушел из Правления, тоже Малышкин. А Волина-то действительно убрали в Нижн. Новгород. Мы четверо — Огнев, Лидин, Леонов — сочинили длинное письмо — протест против травли писателей, будем добиваться его напечатания. Через 2 недели перевыборы Правления — конец нашим мукам. Вересаев рекомендовал уйти из Правления под предлогом болезни. Думаю, не исход. Если уйти, то с протестом. Выход из Союза — Ваш, Ахматовой, Булгакова — моральный удар для всех — вплоть до Шм< идта> — это ясно. Думаю, что все очень скоро изменится к лучшему. Не только в нашем Союзе. ((Там же. Стр. 125—129)) Картина получается — с точки зрения начальства — довольно-таки безотрадная. Похоже даже, что главной своей цели кампания не достигла. А Молотов тем не менее доволен. Причина этого его довольства с исчерпывающей ясностью выразилась в отмеченной мною выше его проговорке. Каков бы ни был конечный результат кампании, уже сейчас, на этом своем этапе едва ли не главную свою роль она выполнила: «сослужила большую службу в деле дифференциации писательской среды». То есть помогла отделить овец от козлищ. Или, выражаясь по-сталински, «выловить» в писательской среде не только открытых, но и скрытых «шахтинцев». Что касается выраженной в конце процитированного письма уверенности, что «все очень скоро изменится к лучшему», то это, конечно, были, как выразился однажды последний русский император, «беспочвенные мечтания». Но дым был не без огня. 16 октября 1929 года давший начало кампании Б. Волин решением Секретариата ЦК действительно был вдруг командирован в Нижний Новгород, якобы «по просьбе Нижегородского крайкома партии для работы редактором газеты «Нижегородская коммуна». В это же время был снят со своего поста (заместителя заведующего АППО — Отдела агитации пропаганды и печати ЦК) и другой закоперщик кампании Б.С. Ольховый: > Партия словно приносила в жертву фигуры, с которыми в общественном сознании ассоциировалась кампания против «попутчиков»... Возможно, что одной из целей этих перемещений было разрежение сгустившейся общественно-литературной атмосферы. В конце декабря в «Литературной газете» появилась статья А.В. Луначарского, в которой критиковалась упрощенная постановка вопроса «с нами ты или против нас». А спустя два дня (25 декабря) было принято постановление ЦК «О выступлении части сибирских литераторов и литературных организаций против Максима Горького», которое, мне кажется, также имело двойную цель. Им не только компенсировались нанесенные Горькому оскорбления от наиболее «неистовых ревнителей»... — этим постановлением партия демонстрировала свою заботу о писателях в целом. ((Там же. Стр. 131)) Так оно, наверное, и было. Не такой уж храбрец был Анатолий Васильевич Луначарский, чтобы противопоставить свое особое мнение идеологической кампании, спущенной с самого верха. И постановление ЦК, защищавшее Горького, тоже могло означать, что кампания захлебнулась. (В особенности, если учесть, что незадолго до этого (15 сентября) в «Известиях» и в «Красной газете» появилась статья Горького «О трате энергии», которая, в общем, осуждала развязанную кампанию.) Так что «разрежение сгустившейся общественно-литературной атмосферы» в тот момент, видимо, и в самом деле входило в намерения начальства. Но, высказав это предположение, исследователь далее резонно замечает: > Однако все эти «жертвы» и «уступки» были не более чем стратегической игрой, — какой, например, было выступление Сталина со статьей «Головокружение от успехов», критикующей «перегибы» в проведении коллективизации. ((Там же. Стр. 132)) Насчет этой знаменитой статьи Сталина высказывались разные мнения. А. Авторханов, например, полагает, что выступить с этой статьей Сталина заставили: > Сталину дали понять, что он не наделен прерогативами единоличной власти. Более того, когда начались массовые антиколхозные восстания, то ЦК заставил Сталина, во-первых, написать статью («Головокружение от успехов»), в которой он, по существу, вынужден был признать ошибочной свою установку (в речи от 27 декабря) на немедленную насильственную коллективизацию (теперь он писал: «нельзя насаждать колхозы силой»), во-вторых, в новой статье («Ответ товарищам колхозникам») открыто дисквалифицировать самого себя как претендента в диктаторы. Вот соответствующее место из второй статьи Сталина: «Иные думают, что статья «Головокружение от успехов» представляет результат личного почина Сталина. Это, конечно, пустяки. Не для того у нас существует ЦК, чтобы допускать в таком деле личный почин кого бы то ни было. Это была глубокая разведка ЦК. И когда выяснились глубина и размеры ошибок, ЦК не замедлил ударить по ошибкам всей силой своего авторитета». ((А. Авторханов. Происхождение партократии. Том 2. Frankfurt/Main, 1983. Стр. 482-483)) Не смею спорить со столь высоким авторитетом, хотя Сталин вполне мог и сам, без всякого давления извне, сообразить, что дать отбой в этом случае необходимо. Умение выжидать, лавировать, а если надо, то и отступать, — одна из главных особенностей политического стиля Сталина. Но как бы ни обстояло дело с той знаменитой его статьей, тактика обращения Сталина с писателями — это совсем другой случай.
9 мая 1924 года в Отделе печати ЦК ПКП(б) состоялось совещание, стенограмма которого была потом выпущена отдельной брошюрой. Называлась эта брошюра так: «К вопросу о политике РКП(б) в художественной литературе». Несмотря на это скучное канцелярское заглавие, читается эта брошюра, как острый приключенческий роман. Вернее, как остроконфликтная драма. Но прежде чем приступить к изложению основного конфликта этой драмы, надо рассказать по порядку, что это было за совещание и чем оно было вызвано. Группа писателей-попутчиков, как их тогда называли, обратилась в ЦК партии с жалобой на литераторов, группировавшихся вокруг журнала «На посту». Те буквально не давали этим самым попутчикам житья. Они ретиво и въедливо разоблачали их как чуждых пролетариату и новой революционной действительности. При этом свое мнение они выдавали за мнение Коммунистической партии. Имена писателей, подписавших это письмо, сегодня известны каждому. Большинство из них составляет ныне славу и гордость нашей литературы. Достаточно сказать, что среди них были Сергей Есенин, Алексей Толстой, Михаил Зощенко, Осип Мандельштам, Максимилиан Волошин, Исаак Бабель, Михаил Пришвин, Борис Пильняк, Валентин Катаев, Николай Тихонов, Вениамин Каверин, Всеволод Иванов, Вячеслав Шишков. Имена даже самых видных «напостовцев» современному читателю решительно ничего не скажут, они давно и прочно забыты: Г. Лелевич, И. Вардин, С. Родов... Но в то время это были люди известные. Какую цель ставили перед собой эти «отважные бойцы», занимаясь травлей лучших русских писателей, которых они презрительно именовали попутчиками, объяснять не надо. И вспомнил я про эту брошюрку не для того, чтобы уяснить смысл главного конфликта отраженной в ней драмы. Смысл этот ясен и так. Но тут интересен не столько даже сам конфликт, сколько царившая на том совещании атмосфера. Для начала — небольшой фрагмент из выступления С. Родова: > Если бы мы здесь решили подходить к литературе только с той точки зрения, насколько то или иное произведение талантливо или неталантливо, нужно было бы собираться не здесь... Может быть, в Академии Художественных Наук[...] Вопрос стоит совсем по-другому. Здесь дело идет о литературном движении класса. О литературном движении, которое уже началось. В целом ряде городов есть организации пролетарских писателей... Я могу также перечислить целый ряд организаций... (Бухарин: «Организаций, а произведений нет»). Организация есть, а произведений нет... И я говорю, что для того, чтобы этих произведений было больше, мы должны организовать пролетарских писателей (смех), должны организовать, потому что только тогда отпадут УСЛОВИЯ, которые препятствуют творчеству пролетарских писателей... Литературное движение рабочего класса нуждается в руководстве партии... (Бухарин: «Какое дворянское Политбюро давало директивы Пушкину, когда он писал стихи?»). Мы настаиваем и говорим, что должен быть классовый подход к той или иной литературе. Поэтому мы считаем, что задача сегодняшнего совещания хотя бы в первую очередь поставить вопрос о том, что партия во что бы то ни стало должна овладеть литературным движением рабочего класса... ((К вопросу о политике РКП(б) в художественной литературе. М., 1994. Стр. 71 — 73)) Даже из этого короткого отрывка видно, что сочувствие участников совещания в той схватке было не на стороне рапповцев. Николай Иванович Бухарин со своими ироническими репликами там был не одинок. Примерно таким же было настроение и других выступавших на том совещании «вождей» и «руководящих товарищей» (Л. Троцкого, А. Луначарского, К. Радека, А. Воронского, Вяч. Полонского). В результате последовавших за этим совещанием других — не только публичных, но и закрытых, закулисных — споров и дискуссий, была в конце концов выработана и определена официальная «политика партии в области художественной литературы», нашедшая свое выражение в соответствующем партийном документе: > Отсеивая антипролетарские и антиреволюционные элементы (теперь крайне незначительные), борясь с формирующейся идеологией новой буржуазии среди части «попутчиков» сменовеховского толка, партия должна терпимо относиться к промежуточным идеологическим формам, терпеливо помогая эти неизбежно драматические формы изживать в процессе все более тесного товарищеского сотрудничества с культурными силами коммунизма. Совершенно очевидно, что эта резолюция, принятая в 1925 году и официально и сейчас, в 1929-м, остающаяся «руководством к действию», в новую политическую ситуацию уже не вписывалась. Ни Троцкого, ни Бухарина и никаких других «вождей» теперь уже не было. Был один вождь: Сталин. И он ясно сказал, что «вредительство буржуазной интеллигенции есть одна из самых опасных форм сопротивления против развивающегося социализма» и что «капиталистические элементы далеко еще не сложили оружия, что они накопляют силы для новых выступлений против Советской власти». Можно ли было при таких — новых — политических установках «терпимо относиться к промежуточным идеологическим формам», «терпеливо помогая изживать» идеологические разногласия «в процессе все более тесного товарищеского сотрудничества»? Неизбежность замены резолюции 1925 года другой, новой, была очевидна. И работа над этой новой резолюцией, которая должна была заменить прежнюю, устаревшую, даже началась. Но дело вдруг застопорилось, и эта новая резолюция в конце концов почему-то принята так и не была: > История подготовки этой резолюции и причины отказа от ее принятия остаются еще «белым пятном» в истории советской культуры. К сожалению, архив Отдела агитации, пропаганды и печати (далее — АППО) ЦК за 1928—1929 гг. практически не сохранился, и представление о ходе подготовки этого (так и не принятого) решения можно составить только на основе печатных источников. Насколько мне известно, вопрос о пересмотре резолюции публично стал обсуждаться с конца 1928 г. Хронологически первым (19 октября 1928 г.) было выступление одного из лидеров РАПП В.А. Сутырина, требовавшего на Пленуме Закавказского крайкома партии пересмотра партийной линии по отношению к «попутчикам»: «На чем было сделано ударение в 1925 году? — На терпимости, на терпеливой помощи изживать промежуточные идеологические формы. На чем мы должны сделать ударение теперь? — На нетерпимости, на непримиримости к антипролетарским и антиреволюционным элементам. <...> Помимо этого, в 25 году мы не имели еще такого усиления антиреволюционной, антикоммунистической идеологии, какую мы имеем сейчас». (Александр Галушкин. «Дело Пильняка и Замятина». Предварительные итоги расследования. В кн.: Новое о Замятине. Сборник материалов под редакцией Леонида Геллера. М., 1997. Стр. 94) Далее автор этого исследования внимательно и подробно рассматривает все сложные перипетии подготовки этой новой, более жесткой партийной резолюции, пытаясь все-таки установить причины ее неприятия. Но в конце концов — разводит руками: > Вопрос о причинах отказа партийной верхушки от принятия новой резолюции — отдельный и не до конца проясненный вопрос, ответ на который будет со временем найден. ((Там же. Стр. 99)) Не исключено, что конкретный, фактический, может быть, даже документальный ответ на этот вопрос со временем действительно будет найден. Но в общей форме, я думаю, ответить на него можно уже сейчас. Главной — если не единственной — причиной отказа от принятия этой новой резолюции была, я думаю, ставшая несколько неожиданной для поднявших голову рапповцев позиция Сталина. Сталин, конечно, хотел загнать всех писателей в «колхоз» и создать управляемую литературу. И как мы знаем, много в этом преуспел. Но уже тогда, в 1929 году, он ясно понимал, что дело это непростое. Даже пятнадцать лет спустя, когда эта поставленная им некогда задача была уже более или менее выполнена, он исходил из того, что ему легче найти для писателей «другого товарища Поликарпова», чем подыскать для «товарища Поликарпова» других писателей. А уж тогда, в 1929 году, он точно знал, что других писателей для «товарища Поликарпова» у него нет. Хочешь не хочешь — приходится иметь дело с этими. Эту свою позицию он обозначил, отвечая «неистовым ревнителям», требующим запретить пьесы контрреволюционера Булгакова. В главе «Сталин и Булгаков» я рассматривал эту коллизию подробно, а здесь напомню только одно его высказывание на эту тему, хоть и осторожное, но все-таки достаточно внятное: > ИЗ НЕПРАВЛЕНОЙ СТЕНОГРАММЫ ВЫСТУПЛЕНИЯ И.В. СТАЛИНА НА ВСТРЕЧЕ С УКРАИНСКИМИ ЛИТЕРАТОРАМИ 12 февраля 1929 г. Я не могу требовать от литератора, чтобы он обязательно был коммунистом и обязательно проводил партийную точку зрения. Для беллетристической литературы нужны другие меры... Требовать, чтобы и литература была коммунистической, — нельзя. Говорят часто: правая пьеса или левая... Например, «Турбины» составляют правую опасность в литературе. Или, например, «Бег», его запретили, — это правая опасность. Это неправильно, товарищи. Правая и левая опасность — это чисто партийное. Правая опасность — это, значит, люди несколько отходят от линии партии, правая опасность внутри партии. Левая опасность — это отход от линии партии влево. Разве литература партийная? Это же не партийная, конечно, это гораздо шире литература, чем партия, и там мерки должны быть другие, более общие... Требовать, чтобы беллетристическая литература и автор проводили партийную точку зрения, — тогда всех беспартийных надо изгонять... С этой точки зрения, с точки зрения большего масштаба, и с точки зрения других методов подхода к литературе я и говорю, что даже и пьеса «Дни Турбиных» сыграла большую роль. Рабочие ходят смотреть эту пьесу и видят: ага, а большевиков никакая сила не может взять! Вот вам общий осадок впечатлений от этой пьесы, которую никак нельзя назвать советской... Но даже у таких людей, как Булгаков, можно взять кое-что полезное. Я говорю в данном случае о пьесе «Дни Турбиных». Даже в такой пьесе, даже у такого человека можно взять кое-что для нас полезное. Еще раз подчеркну, что, объясняясь с оголтелыми блюстителями чистоты партийных и пролетарских риз, Сталин высказывался достаточно осторожно. В других случаях он бывал откровеннее: > П. Марков в свое время передавал гулявшую по Москве фразу Сталина в связи с запретом «Бега»: — В «Беге» я должен был сделать уступку комсомолу. ((М.А. Булгаков. Собрание сочинений в пяти томах. Том 3. М., 1990. Стр. 595)) Рассматривая эту коллизию в главе «Сталин и Булгаков», я поневоле делал акцент на особом отношении вождя именно к этому писателю, к которому — во всяком случае, к его пьесе «Дни Турбиных», — он питал некоторую слабость. Здесь же хочу подчеркнуть, что это была общая его установка, — впрямую нигде не сформулированная, но достаточно ясно обозначенная. Сталин не только писателей, он всех граждан СССР хотел бы сделать если не коммунистами, так «беспартийными большевиками», и в конце концов этого добился. (На официальном советском политическом жаргоне это называлось «Блок коммунистов и беспартийных», «Морально-политическое единство советского народа».) Чтобы добиться этого «морально-политического единства», многих, конечно, пришлось расстрелять или загнать в лагеря. С писателями тоже не миндальничали: процент расстрелянных и репрессированных из их числа был, может быть, даже выше, чем из числа рядовых граждан. Но от писателей — во всяком случае, поначалу — не требовали, чтобы все они — сплошь — были коммунистами. Сталин прекрасно понимал даже некоторое преимущество положения, при котором его будут поддерживать не только партийные и беспартийные большевики, но и интеллигенты более широкого политического спектра. Он сразу понял все преимущества проекта Эренбурга, предложившего заменить сектантскую, узко коммунистическую международную писательскую организацию (МОРП) более широкой, состоящей из «антифашистов», или «борцов за мир». Это, конечно, была тактика, ориентированная в основном «на экспорт». Но и создавая Союз писателей и распределяя места в будущих его руководящих органах (это он не доверял никому, всегда делал сам), придерживался той же тактики: > ИЗ ПИСЬМА СТАЛИНА КАГАНОВИЧУ И ЖДАНОВУ 30 августа 1934 г. Состав президиума нужно пополнить Каменевым, Демьяном, Юдиным, Эренбургом. Состав правления нужно пополнить Пильняком, дагестанцем, немцем Поволжья. ((Сталин и Каганович. Переписка. 1931—1936 гг. М., 2001. Стр. 467-468)) В этой подчеркнутой демонстрации своей политической широты он дошел даже до того, что всерьез подумывал, не сделать ли председателем Союза советских писателей Пастернака: > Могу вам рассказать о таких случаях, но вы мне не поверите. Но это был факт. Сталин был против того, чтобы Горький стал председателем Оргкомитета по организации союза писателей. Когда я тяжело заболел, Сталин предложил мне, чтобы я хотя бы номинально числился председателем. Я ответил ему отказом и заявил, что не могу обманывать. Сталин даже подумывал о Пастернаке как руководителе Союза писателей, но все же пришлось ему утвердить председателем Горького. (Вячеслав Нечаев. Ненаписанные воспоминания. Беседы с И.М. Гронским. Минувшее. Исторический альманах. 16. М.-СПб., 1994. Стр. 103) Председателем Союза писателей Пастернак не стал, но в президиуме съезда — рядом с Горьким — сидел. Эта сталинская тактика дала свои плоды. Не сразу, конечно. Но Сталин, как уже не раз говорилось, умел ждать. Кто, например, из тех, кому довелось наблюдать К.А. Федина в последний период его писательской и общественной деятельности, когда он стал председателем Союза писателей СССР, снискав себе на этом поприще прозвища «Чучело орла» и «Комиссар собственной безопасности», — кто тогда помнил, что 23 сентября 1929 года этот самый Федин в знак протеста против оголтелой травли Пильняка и Замятина демонстративно вышел из ВСП (Всероссийского союза писателей), а двумя днями позже сделал в своем дневнике такую запись: > Три дня назад — общее собрание Союза писателей, перед тем — заседание Правления с москвичами: новым председателем Правления Леоновым, Кирилловым, Шмидтом, который проводит всю работу по «оживлению» Союза, и лысым мальчиком Кином, присланным в роли комиссара 18-го года. Все было сделано, как надлежало... Правление высекло себя, дало себя высечь. Поступить как-нибудь иначе, т.е. сохранить свое достоинство, было невозможно. Все считают, что в утрате достоинства состоит «стиль ЭПОХИ», что «надо слушаться», надо понять бесплодность попыток вести какую-то особую линию, линию писательской добропорядочности. Смысл кампании против Союза — в подчинении его директивам руководителей пролетарских писателей — лысым мальчикам; в лишении его иллюзии внутрисоюзной демократии; в лишении его «права молчания». За все писательство будут решать лысые мальчики. Решать, говорить. Писательство же должно будет выдавать чужие слова за свои. Мы должны окончательно перестать думать. За нас подумают. Стиль эпохи! Сейчас нужны люди вроде «историка литературы» Евгеньева-Максимова, который в Правлении Союза писателей открыто признался, что ему «приходится писать о романе Замятина «Мы», между тем до сего времени он не имел возможности прочитать этого романа»... Я был раздавлен происходившей 22 сентября поркой писателей. Никогда личность моя не была так унижена. ((Русская литература, 1992, № 4. Стр. 169)) Чтобы так думающий и так чувствующий К.А. Федин превратился в «Чучело орла» и «Комиссара собственной безопасности», плотно закрытыми шторами отгородившегося от толпы, провожающей в последний путь бывшего близкого его друга Б.Л. Пастернака, должно было пройти — ни много ни мало — тридцать лет. Целая эпоха. Другой близкий друг Бориса Леонидовича — тот, кому он посвятил знаменитое свое стихотворение («Но как мне быть с моей грудною клеткой...»), — Борис Андреевич Пильняк, как мы знаем, проделал этот путь гораздо быстрее. В этом случае сталинская политика кнута и пряника дала свои плоды сразу. Замятин оказался упрямее.
На протяжении всей кампании имена Пильняка и Замятина неизменно стояли рядом. Этот лексический тандем превратился тогда в некое слитное словосочетание, как в 40-е «Зощенко и Ахматова», а в 60-е «Синявский и Даниэль». Но разница между двумя фигурантами этого «Дела» была обозначена уже на самой ранней стадии развернувшейся травли. Одним из первых эту разницу отметил Александр Фадеев в своем выступлении на том самом собрании ВСП (Всероссийского союза писателей), гнетущая атмосфера которого вогнала в депрессию К.А. Федина: > Товарищи, совершенно ясно, что мы должны в нашем деле проводить в дальнейшем чрезвычайно упорно систематическую работу-разоблачение этих идейных отцов интеллигенции, поскольку они этим фактом уже получили в значительной степени очень сокрушительный удар. Но, товарищи, они еще держатся в таком виде, на который никто не обращает внимание. Замятин в этом отношении гораздо более определенная фигура, чем Пильняк. Он во всех своих выступлениях, во всем свое творчестве, не скрывая, не принимает наше дело. Сейчас они Пильняка отдали довольно быстро. Посмотрите, сейчас Ленинград пользуется всеми моментами, а этого, давно уже выяснившегося как реакционного руководителя Замятина, до сих пор держат у себя, стараются оттянуть разбор и т.д. Это подтверждает мой анализ. Они его очень берегут. Это одна из тех фигур, на которых держится в значительной степени демократическая интеллигенция, которая сейчас смыкается через Замятина. Они не решаются отказаться от него до сих пор, потому что он для них является выполнением тех выспренних вещей, которые они о себе говорят. ((Александр Галушкин. «Лело Пильняка и Замятина». Предварительные итоги расследования. В кн.: Новое о Замятине. Сборник материалов под редакцией Леонида Геллера. Стр. 124-125)) Этим своим выступлением Фадеев, в сущности, уже в самом начале развернувшейся кампании предсказал, как по-разному она завершится для «однодельцев», которым были предъявлены одни и те же обвинения. Пильняк, как мы знаем, был прощен и на него даже излился поток августейшего благоволения в виде почетной заграничной командировки, о чем Замятин не без иронии упомянул в своем письме Сталину: > Как и я, амплуа чёрта он разделял со мной в полной мере, он был главной мишенью для критики, и для отдыха от этой травли ему разрешена поездка за границу. Для Замятина вся эта история кончилась иначе. Совсем иначе. Тому было множество причин, о главной из которых речь впереди. Но предвидеть такой исход на самой ранней стадии кампании можно было уже по тому, как по-разному повели себя эти два писателя, когда им выпало — сперва вроде как на равных — «разделить амплуа чёрта». Поначалу оба решили объясниться. И оба сделали это в форме «открытого письма» в редакцию «Литературной газеты». Сперва напомню самую суть объяснений БА. Пильняка: > 1) Повесть «Красное дерево» была закончена 15 января 1929, — 14 февраля я сел за роман (ныне заканчиваемый), «Красное дерево» в котором перерабатывается в главы, — в моем письменном столе хранится рукопись «Красного дерева» с пометкой одного из редакторов «Красной Нови»: «За печатание в № 3. 23.11.1928»... Повесть «Красное дерево» не появилась в РСФСР не потому, что она была запрещена, но потому, что я решил ее переделать. 2)...О том, что «Красное дерево» появилось в «Петрополисе», я узнал только тогда, когда получил книгу, — причем в проспекте «Петрополиса», этого издательства берлинских белогвардейцев, как определяет Волин, я прочитал, что там изданы книги моих товарищей по советской литературе, а именно — Вас. Андреева, Веры Инбер, В. Каверина, Н. Никитина, Пант. Романова, А. Толстого, К. Федина, Ю. Тынянова, А. Сытина и др. — и не нашел ни одного имени беллетристов-эмигрантов. Позднее «Красного дерева» в этом же издательстве появился «Тихий Дон» Шолохова. Список приведенных авторов не родил во мне мысли, что я попал «в контакт с организацией, злобно-враждебной стране Советов». 3)...Я протестовал... когда в белой прессе появились отзывы о «Красном дереве». «Красное дерево» русскому читателю неизвестно, — поэтому я находил нужным выразить мой протест не в СССР, а за границей... В заключение позвольте сказать следующее. Статья Волина вызвала уже реакцию «Комсомольской Правды». Я чувствую себя в атмосфере травли. В таких обстоятельствах оправдываться трудно и работать еще трудней, но тем не менее: будучи одним из зачинателей советской литературы, издав первую в РСФСР книгу рассказов о советской революции, — я хочу и буду работать только для советской литературы, ибо это есть долг каждого честного писателя и человека. Ямское Поле 28 авг. 1929 Бор. Пильняк Пока он еще не кается, не признает ошибок. (Это все — впереди.) Но завершает эти свои объяснения клятвой в верности, а начинает их с того, что оправдывается. Защищается от обвинений, которые — не без оснований — представляются ему несправедливыми. Объяснения Замятина совсем иного рода. Он не защищается. Он — нападает: > Когда я, после летней поездки, вернулся в Москву, все дело с моим романом «Мы» уже было закончено: было уже установлено, что появление отрывков из «Мы» в пражской «Воле России» — это мой поступок, и относительно «поступка» уже вынесены были все надлежащие резолюции. Но факты — упрямы, они упрямее резолюций, каждый из них может быть подтвержден документами или людьми, и я хочу, чтобы они стали известны моим читателям... Начало литературной кампании по моему адресу положено было статьей Волина в номере 19 «Литературной газеты». В своей статье Волин забыл сказать о том, что о моем романе «Мы» он вспомнил с запозданием на девять лет (ибо роман, как говорилось, написан в 1920 году). В своей статье Волин забыл сказать о том, что о напечатании отрывков из романа «Мы» в «Воле России» он вспомнил с запозданием на два с половиной года (ибо эти отрывки, как говорилось, были напечатаны весной 1927 года). И, наконец, Волин забыл сказать о редакционном предисловии «Воли России», из которого явствует, что отрывки из романа печатаются без моего ведома и согласия. Это — поступок Волина. Сознательны или случайн
|