Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
VI. Мир и человек в культурологических представлениях 2 страница
Возникновению в миросозерцании личности концепций мира как хаоса и бессмыслицы способствуют такие эмоционально-ценностные ориентации, как гипертрофированный трагизм (Иван Карамазов у Достоевского), декомпенсированный цинизм («парадоксалист» в его «Записках из подполья») и особенно ирония с присущим ей скептицизмом (Свидригайлов и Ставрогин). Исторически концепции и представления, отрицающие закономерность и осмысленность в жизни, возникают довольно поздно; как нечто более или менее цельное они появляются лишь во второй половине XIX в. и особенно в XX в. Однако зачатки этого мироощущения можно обнаружить даже в древних культурах: у Экклезиаста, Сократа, Лукиана. Зато в последующем развитии культуры — в эпохи Средневековья, Возрождения, Просвещения — эти концепции практически не наблюдаются: слишком сильны и авторитетны были противоположные представления о мире. Лишь в эпоху романтизма идеи хаотической неупорядоченности мира начинают заявлять о себе, но и то довольно робко и непоследовательно. В зарубежной культуре сильнее всего этот мотив звучит у Гейне, в русской — у позднего Батюшкова (например, одно из последних его стихотворений «Знаешь ли ты, что изрек...») и у скептика Чаадаева. Очень интересную модель хаотического и алогичного мира мы находим в самой ироничной повести Гоголя «Нос», хотя из этого совершенно не следует, что сам Гоголь придерживался представления о мире как о бессмысленном беспорядке. На протяжении второй половины XIX — начала XX в. мы наблюдаем активизацию этих тенденций, о чем было сказано выше. В XX в. в силу не вполне ясных пока причин идеи хаоса становятся особенно популярными, получая разнообразные воплощения и основном в сфере искусства. Они прослеживаются в творчестве раннего Хемингуэя и его литературной наставницы Г. Стайн (стремление лишь фиксировать факты бытия, отказываясь видеть какую бы то ни было связь между ними), у классиков модернизма Джойса и Кафки, впоследствии в литературе абсурда, берущей начало в экзистенциализме (А. Камю, Ж.-П. Сартр) и достигающей кульминации в пьесах Э. Ионеско и С. Беккета', а также в творчестве таких выдающихся мастеров кинематографии, как Ф. Феллини («Репетиция оркестра») и Ф. Копполы («Апокалипсис сегодня»). ' Здесь необходимы два примечания. Первое: литература абсурда не была сколько-нибудь единой культурной группой; здесь, по пословице, каждый сходил с ума по-своему. Второе: творчество таких писателей, как Камю и Сартр несводимо только к утверждению абсурда. Так, Камю, дав образ-символ абсурдного бытия в «Мифе о Сизифе», утверждал там же, что человек, противопоставляя абсурду жизни абсурд собственного поведения, в конечном итоге выигрывает схватку с «богами» и придает бытию смысл.
Теоретическую модель, освещенную, правда, авторской иронией, до конца последовательной концепции мира как хаоса, в котором ничто не обязательно и ничто не исключено и который более чем успешно сопротивляется попыткам его познать, дал философ-фантаст Р. Шекли в романе «Обмен Разумов», назвав ее Искаженным Миром, который на самом деле есть лишь проекция идеи хаоса на мир реальный: «Помни, что в Искаженном Мире все правила ложны, в том числе и правило, перечисляющее исключения, в том числе и наше определение, подтверждающее правило. Но помни также, что не всякое правило обязательно ложно, что любое правило может быть истинным, в том числе данное правило и исключение из него <...> Некоторые считают высшим достижением интеллекта открытие, что решительно все можно вывернуть наизнанку и превратить в собственную противоположность. Исходя из этого допущения, можно поиграть во многие занятные игры; но мы не призываем вводить его в Искаженном Мире. Там все догмы одинаково произвольны, включая догму о произвольности догм. Не надейся перехитрить Искаженный Мир. Он больше, меньше, длиннее и короче, чем ты. Он недоказуем. Он просто есть <...> То, что есть, невероятно, ибо все отчуждено, ненужно и грозит рассудку». Таковы основные концепции миропорядка, наблюдаемые в различных культурах. Рассмотрим теперь представления и концепции, выявляющие место человека в мире. Они должны отвечать на два основных вопроса: во-первых, может ли человек постигнуть закономерности миропорядка и нужно ли ему это, и, во-вторых, какова должна быть его поведенческая стратегия в мире в соответствии с объективными законами и своими познавательными возможностями (или без такового соответствия). Первый вопрос носит гносеологический характер, второй — практический и этический. Наиболее распространенная и практичная концепция утверждает, что человек может в необходимой и достаточной степени познать законы мира и действовать в соответствии с ними. Эта концепция вырастает прежде всего из повседневной практики человека и, следовательно, берет начало в сфере быта, в представлениях, присущих обыденному сознанию. Любой человек ежедневно и даже ежечасно видит подтверждение причинно-следственных связей между явлениями и действиями — а это важнейшая и определяющая закономерность бытия, — учится строить свое поведение, исходя не только из своих желаний, но и из объективных возможностей (это между прочим главный путь взросления человека: дети в разном возрасте по-своему «хотят луну», не видя никаких объективных ограничений своим желаниям; впрочем, остатки такого мышления вполне могут сохраняться у некоторых людей и в зрелом возрасте). На основе этого общего, присущего обыденному сознанию представления о месте человека в мире создавались теоретические концепции в философии, этике, религии и т.д., которые утверждали, что «свобода есть осознанная необходимость», а это, собственно, и значит, что человек должен действовать на основе познанных закономерностей объективного мира и что действовать наперекор им — глупо и ни к чему хорошему привести не может, — в этом состоит ограничение субъективной воли. Этой точки зрения придерживались, например, Б. Спиноза, Б. Паскаль, Р. Декарт; сложное преломление она нашла в философии Канта, Гегеля и Фейербаха; более прямолинейное — в марксистской философии; в значительной степени на ней базируются некоторые религиозные системы — от буддизма до ислама, — в которых рассматриваемая концепция выступает в форме безусловного требования подчинения божьим заповедям. Здесь, кстати, интересно рассмотреть очень сложный вопрос о свободе воли, как он решается, например, в христианстве. Хотя вся власть у Бога, но человек все-таки наделяется свободной волей, то есть он может действовать как в соответствии с божьими заповедями, так и вопреки им. Постулат о свободной воле человека необходим религиозным концепциям прежде всего затем, что позволяет судить человека, поэтому церковь всячески обходит и затушевывает парадоксальность этого постулата. Впрочем, религии вообще свойственны эклектичность и непоследовательность в решении этого вопроса, что мы увидим ниже. В согласии с миром и существующими в нем закономерностями, разумно ограничивая свой субъективизм, живут и многие герои художественной литературы, от персонажей Рабле до Василия Теркина Твардовского. Еще раз заметим, что рассмотренные представления и концепции места человека в мире являются наиболее распространенными, наиболее естественными и наиболее практически действенными, поэтому в дальнейшем мы будем называть их «Основной концепцией». Вторая группа концепций и представлений о месте человека в мире предполагает, что закономерности в жизни существуют, но человек не способен их постичь, и его знания о мире неизбежно крайне неполны, а потому и неверны, ненадежны; на них нельзя опереться в практической деятельности, так что человеку суждено брести по жизни наугад. Из этого вытекает, что от человека и его действий в мире ничего не зависит, даже его собственная судьба. Очень ясную и выразительную модель таких представлений мы находим в античном мифе об Эдипе и в его дальнейших обработках в древнегреческой трагедии. Узнав, что ему суждено убить отца и жениться на собственной матери, он всячески старается избежать этой участи, но объективно все его действия, наоборот, приближают ее; уйти от веления Рока не удается. Неспособность человека что-либо сделать вопреки высшей силе, высшему закону, господствующему в мире, утверждается, например, в книге Экклезиаста: человек оказывается слишком ничтожен перед общими законами бытия, чтобы их познать, поэтому вся его деятельность — «суета сует». В Евангелиях утверждается господство в мире божественной воли, например, в словах Христа о том, что человек не может даже волоска на своей голове сделать черным или белым. Интересно, что, возлагая на человека нравственную ответственность за его действия, Новый Завет в то же время подчеркивает, что даже спасение человека зависит не от него, а от Бога: «...ученики Его весьма изумились и сказали: так кто же может спастись? А Иисус воззрев сказал им: человекам это невозможно, Богу же все возможно» (Мф. 19, 25—26). В истории культуры рассматриваемая группа представлений о месте человека в мире представлена в основном тремя разновидностями. Во-первых, это абсолютный фатализм, утверждающий полную беспомощность человека перед миром и, как следствие, бесполезность всякого действия, преследующего определенные цели. Согласно этим представлениям человек по возможности вообще не должен ничего делать, полностью положившись на судьбу. Такой фатализм в высшей степени свойствен культурам Востока (особенно Ближнего и Среднего). Суть этого миросозерцания как нельзя лучше выражает восточная пословица: «Лучше сидеть, чем стоять, лучше лежать, чем сидеть, лучше умереть, чем жить». Эти миросозерцательные установки иногда переходят в религиозное мировоззрение — например, весьма фаталистичен по своей сути ислам. Однако концепции абсолютного фатализма указывают в основном на идеал, к которому человек должен стремиться (полный покой, «нирвана»), а на практике человеку все-таки приходится так или иначе считаться с насущными требованиями жизни, так что в чистом виде абсолютный фатализм встречается нечасто. Гораздо чаще встречается вторая, более практичная концепция, которую можно назвать умеренным фатализмом. Здесь человек не устраняется от более или менее активного поведения, но и не абсолютизирует его, не считает, что от его действий жизнь может существенно измениться. Кредо такого миросозерцания можно выразить так: «Я делаю то, что считаю нужным, а дальше будь, что будет». Оно часто встречается в практической деятельности людей (и, заметим, ею порождается: в жизни часто успех или неудача того или иного замысла зависит отчасти от целенаправленных усилий человека, а отчасти от факторов, ему неподвластных — примеры этому каждый легко может найти в своей собственной практике), во многих религиозных и этических концепциях — например, в христианстве, конфуцианстве, учении стоиков, этике Л.Толстого, в мировоззрении экзистенциализма и т.п. В экзистенциализме, кстати, есть очень ясная и образная модель подобного мировоззрения: в романе А. Камю «Чума» люди борются с чумой, даже прекрасно понимая, что от их усилий практически ничего не зависит, что чуму победить нельзя. Однако герои не впадают в абсолютный фатализм (хотя, казалось бы, это так логично: ведь делай, не делай — все равно от этого нет толка), а продолжают делать то, что от них зависит, чтобы победить чуму. Заметим еще, что умеренный фатализм часто сближается с Основной концепцией. Третью разновидность означенных концепций можно назвать интуитивизмом, который предполагает, что законы мира понять рационально нельзя, но можно интуитивно, «нутром» или «душой» почувствовать и действовать на основании этого чувства вполне правильно. Идейно-эмоциональный «разброс» здесь достаточно широк — от этических систем просветителей (Руссо, Карамзин) до мистической философии Вл. Соловьева. Приведем для наглядности несколько примеров. Внелогическому, интуитивному познанию жизни очень большую роль отводил Л. Толстой. Многие его любимые герои (Николай Ростов, княжна Марья, Кити, Левин и др.) в решающие моменты действуют не рассуждая и полагаясь только на чутье, на инстинкт. Ярче всего это проявляется в поведении Наташи Ростовой, которой вообще чужда всякая рассудочность. Толстой подчеркивает, что Наташа интуитивно безошибочно понимает, что надо сделать в той или иной ситуации: не рассуждая и не рассчитывая, она отдает подводы раненым, сбрасывая с них домашний скарб; так же интуитивно она делает именно то, что надо, ухаживая за больной матерью и раненым князем Андреем; инстинкт жены и матери полностью определяет ее поведение в эпилоге и т.п. (При этом герои, подходящие к жизни рассудочно, очень часто ошибаются и делают как раз не то, что надо: таковы Вера Ростова, Берг и даже князь Андрей.) Философское обоснование интуитивизма и отрицание чисто рационального подхода к жизни мы находим в стихотворении Е.Баратынского «Приметы»:
Пока человек естества не пытал Горнилом, весами и мерой, Но детски вещаньям природы внимал, Ловил ее знаменья с верой;
Покуда природу любил он, она Любовью ему отвечала, О нем дружелюбной заботы полна, Язык для него обретала. …………………………………. …………………………………. Но чувство презрев, он доверил уму; Вдался в суету изысканий … И сердце природы закрылось ему, И нет на земле прорицаний.
Интересная концепция интуитивизма сложилась в поэтической практике русского символизма. Символисты видели в фактах бытия лишь «отзвуки иных миров» и считали возможным приблизиться к их пониманию через поэзию, музыку, искусство. Естественно, такое познание по необходимости должно быть иррациональным — отсюда мистические мотивы и сложная символическая образность в произведениях И. Анненского, Блока, Мережковского, Гиппиус и др. Рассмотрим теперь концепции, согласно которым миром (и своей судьбой, естественно) управляет сам человек. При этом в одном случае он действует на основе познания существующих объективных законов. Однако на этой основе он может дать миру новые, высшие законы именно потому, что он человек, то есть существо разумное, принципиально отличное от природы, как мертвой, так и живой. Хорошую иллюстрацию этой концепции дает Р. Киплинг (который вообще был склонен подчеркивать творческую волю человека) в одном из рассказов о Маугли: Багира говорит медведю Балу, учителю Закона Джунглей, что с приходом Маугли «в Джунглях уже не один Закон». Подобная позиция свойственна, как правило, теории и практике социальной революции (Марат, Робеспьер, Ленин, Мао и др.). Часто с такими представлениями мы сталкиваемся в художественной литературе, как в авантюрно-приключенческой, где герой сам определяет свою собственную судьбу (Д. Лондон, А. Дюма, В. Скотт, современные «боевики» и т.п.), так и в философской, где герой считает возможным силой собственной воли дать новый закон всему мирозданию (например, герои Достоевского: Раскольников в «Преступлении и наказании», Кириллов в «Бесах»). В другом случае проявления этой концепции законы мира представляются либо вовсе не существующими, либо абсолютно несущественными, так что мир движется только по прихоти человека. Наиболее подробное и аргументированное изложение этой концепции мы находим в труде А. Шопенгауэра под характерным названием «Мир как воля и представление», а затем — у его продолжателя Ф. Ницше, который сделал из субъективно-идеалистической философии своего предшественника практические выводы и разработал стратегию поведения «сверхчеловека». Вообще надо заметить, что в рассматриваемых концепциях управлять миром дано далеко не всякому, но лишь исключительной личности, которая противопоставляется, как правило, косной массе, «толпе», «стаду» и т.п. Именно поэтому представления этого рода так характерны для романтиков: Байрона, Лермонтова, впоследствии раннего Горького, Н. Гумилева, упоминавшегося уже Киплинга и др. Нам осталось теперь рассмотреть группу концепций, согласно которым жизнью управляет случай. Группа эта очень неоднородна, до полного противоречия входящих в нее концепций все зависит от того, как понимается сложная сама по себе категория случайности. В тех концепциях, которые утверждают достаточно жесткий и определенный порядок мира, объясняемый объективно присущими ему законами, случайность рассматривается как форма проявления закономерности. В классическом виде этот постулат был сформулирован в диалектике Гегеля и затем усилен в философии диалектического и исторического материализма. В этих и им подобных учениях (например, в философии истории Л.Толстого, в этике буддизма) категорию случая можно, собственно, не принимать в расчет, ибо сумма случайностей всегда образует закономерность. В связи с соотношением закономерности и случайности интересно посмотреть, какие философские последствия имеет понимание случайности в современном естествознании. С одной стороны, выяснилось, что многие процессы и явления, считавшиеся абсолютно случайными (например, выпадение орла или решки при бросании монеты), все-таки образуют некоторую закономерность, названную статистической, подчиняются так называемому «закону больших чисел» — основному закону теории вероятностей. С другой стороны, после работ А. Эйнштейна, Н. Бора и особенно В. Гейзенберга оказалось, что некоторые законы, которые считались абсолютными, носят вероятностный характер, то есть содержат в себе элемент случайности (например, второй принцип термодинамики, определение пространственно-временных координат элементарных частиц и др.), а значит, и саму картину мира следует воспринимать не как жестко детерминированную, а как всего лишь вероятностную, в известном смысле случайную. Все это создает весьма сложные философские проблемы, которые мы здесь рассматривать не будем, потому что к культурологии они не имеют прямого отношения. Концепция случайности как частного проявления закономерности возникла в сфере высокой философии и поэтому мало что дает человеку для построения конкретной поведенческой стратегии. Да и вообще в обыденном сознании случай все-таки воспринимался и воспринимается не как форма закономерности, а как ее антипод. На этой основе также могут возникать отличные друг от друга жизненные ориентации. Если случай воспринимается как проявление неподвластных человеку высших сил (судьбы, рока, непостижимой воли верховного существа и т.п.), это ведет в конечном счете к абсолютному фатализму, рассмотренному выше. Однако гораздо чаще случаи воспринимается применительно к человеку как удачное или неудачное стечение обстоятельств. При этом складывается непоследовательное и даже беспринципное, но очень удобное миросозерцание, согласно которому судьба человека определяется как равнодействующая двух сил: удачи (случая) и собственной воли человека. Счастливый случай надо ловить, надо уметь его использовать, а из неудачного стечения обстоятельств (неблагоприятного случая) надо тоже уметь выйти с наименьшими потерями. Такой подход к жизни во многом соприкасается с Основной концепцией. Типичной формой проявления этой концепции является психология азартного, но в то же время расчетливого игрока, который в нужный момент «пасует», а в другой идет на разумный риск, полагаясь более на свои силы, но обязательно рассчитывая и на удачу. (Разумеется, такая психология свойственна не только игрокам в карты или рулетку, но и вообще людям, которые в большей или меньшей степени разделяют девиз «Что наша жизнь? — Игра!». Типичным проявлением такой поведенческой стратегии могут служить действия лермонтовского Печорина в повестях «Княжна Мери» и «Фаталист».) Не менее типичной для данной концепции является и психология крайней беспечности, расчета на «авось», на счастливый случай и неожиданную удачу, на везение — здесь собственные усилия человека минимальны, но все же такую поведенческую стратегию не сведешь к фатализму. Такого рода представления о жизни весьма свойственны традиционному русскому менталитету, примеров чему немало в нашей литературе. Так, один из героев Лескова говорит: «Научитесь от меня, как вот я уповаю: ведь я уже четырнадцатый год со службы изгнан, а все водку пью. Совсем порой изнемогу — и вот-вот уже возроптать готов, а тут и случай, и опять выпью и восхвалю». Вероятно, читатель уже заметил, что в разных представлениях о месте человека в мире значение человека понимается по-разному: он видится то великим, то ничтожным, то «средним». Эти представления о человеке восходят ко временам складывания, формирования культуры. С одной стороны, человек не мог не осознавать свою беззащитность и «малость» перед силами природы, которые неизмеримо превышали его собственные силы. С другой стороны, человек, побеждая природу в тех или иных случаях (например, на охоте, или овладевая огнем, или приручая животных), постепенно воспитывал в себе самоуважение. В дальнейшем развитии культуры наблюдаются все три тенденции. Так, тип, который можно обозначить словами Горького «человек — это звучит гордо», впервые возник в античности, в философии и литературе Древней Греции. Именно там впервые прозвучали фразы: «Много на свете чудных сил, но сильнее человека нет» (Софокл), «Человек есть мера всех вещей» (Протагор) и т.п. Представления о величии человека воплотились в создании художественных образов героев, бросающих вызов богам и побеждающих чудовищ (подвиги Геракла, Эдип, разгадавший загадку Сфинкса, герои «Илиады» и т.п.). Впоследствии этот тип получил полное развитие в культуре европейского Возрождения (Рабле, Сервантес, Шекспир, Леонардо да Винчи и др.) и Просвещения (Руссо, Дидро, Вольтер и др.). В дальнейшем эта тенденция в понимании человека не прерывалась, становясь в тех или иных культурах преобладающей. Например, в начале XX в. в связи с качественным скачком в развитии науки и особенно разного рода технологий, позволявших побеждать природу, человек прославлялся как властелин мира, которому все подвластно — особенно сильна эта тенденция была в культуре США и России, где к «технологическому» превосходству человека над природой присоединялось еще представление о человеке как о свободной личности. Именно поэтому здесь проявлялся своего рода гиперболизм: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью», «Мы смиряем и горы, и реки, время сказок пришло наяву», «Как человек стал великаном» (последнее — название книги М. Ильина и Е. Сегал, которая повествует о расширении технологических возможностей человека и его победах над силами природы и которую очень тепло принял Горький). Но вообще-то в XX в. в разных культурах были разные основания уважать человека и ставить его чрезвычайно высоко: и социальные достижения (культура СССР), и его нравственный потенциал (Камю, Фолкнер, Булгаков), и его «суперменство» (культура США), и многое другое. Противоположные представления о человеке как о ничтожестве также возникли в античности, в теориях киников (самый известный и последовательный из них — Диоген); Платон же вообще давал человеку издевательское определение «Двуногое животное без перьев». Далее европейское Средневековье представляет нам данную тенденцию в полном ее развитии, что связано с безусловным господством в идеологическом мире христианства с его бесспорным тезисом о ничтожестве человека перед Богом. (Заметим между прочим, что подобные представления о человеке вообще свойственны всем монотеистическим религиям.) В дальнейшем представления о человеке как о ничтожестве периодически возникали в разных культурных системах, например в русском романтизме. Так, Батюшков очень хорошо осознавал ничтожество человека перед вечностью:
Шуми же ты, шуми, огромный океан! Развалины на прахе строит Минутный человек, сей суетный тиран, Но море чем себе присвоит?
Тенденция видеть человека «малым» очень сильно проявилась в литературе зарубежного и особенно русского декадентства на рубежеXIX—XX вв. Ей отдали дань и Л. Андреев, и Саша Черный, и З. Гиппиус, и даже Блок, который вообще-то не склонен был видеть человека ничтожеством. Настроения такого понимания человека очень точно выразил Ф. Сологуб:
В поле не видно ни зги. Кто-то зовет: «Помоги!» Что я могу? Сам я и беден и мал, Сам я смертельно устал, Как помогу?
В культуре XX в. эти представления еще не раз отзовутся в разных культурных системах — от безнадежного пессимизма Ж.-П. Сартра (сборник «Стена») до иронического осмысления этой проблемы у Вен. Ерофеева, которому принадлежит между прочим, следующее примечательное рассуждение: «О, если бы весь мир, если бы каждый в мире был бы, как я сейчас, тих и боязлив и был бы так же ни в чем не уверен: ни в себе, ни в серьезности своего места под небом — как хорошо бы! Никаких энтузиастов, никаких подвигов, никакой одержимости! — всеобщее малодушие. Я согласился бы жить на земле целую вечность, если бы прежде мне показали уголок, где не всегда есть место подвигам. «Всеобщее малодушие» — да ведь это спасение от всех бед, это панацея, это предикат величайшего совершенства!» («Москва — Петушки»). Рассматривая вопрос о величии и ничтожестве человека в разных культурологических представлениях, следует учитывать и то, что нередко решение этого вопроса находится в связи с тем, какой именно человек имеется в виду. Великим или соответственно ничтожным может представляться не человек вообще, а человек, наделенный определенными качествами: например, пролетарий (в противовес «буржую»), аристократ (по отношению к плебею), белый человек (в отличие от «цветных») и т.п. Все это несколько осложняет анализ указанной проблемы. Так как на практике человеку свойственны как величие, так и ничтожество, то нередки представления и концепции, отражающие эту диалектику. Приведем два примера из русской классической литературы. Пушкин, скажем, мог написать о человеке так: «Кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей» или: «На всех стихиях человек — тиран, предатель или узник». Но именно ему принадлежат и такие строки: «Самостоянье человека — залог величия его». Другой пример — из Чехова. Этот писатель очень хорошо знал и не раз показывал в своих рассказах и пьесах, как низок и подл может быть человек, но он знал и высокую цену человеку, что проявилось, например, в его некрологе Н.М. Пржевальскому. О людях этого типа он писал: «Их идейность, их благородное честолюбие, имеющее в основе честь родины и науки, их упорство, никакими лишениями, опасностями и искушениями личного счастья непобедимое стремление к раз намеченной цели, богатство их знаний и трудолюбие, привычка к зною, к голоду, к тоске по родине, к изнурительным лихорадкам, их фанатическая вера в христианскую цивилизацию и в науку делают их в глазах народа подвижниками, олицетворяющими высшую нравственную силу». При этом интересно, что не только подвижники и люди подвига были для Чехова достойными уважения, но и люди простые, обыкновенные, коль скоро в них проявлялись порядочность, трудолюбие, чувство собственного достоинства: «Не нравится мне одно, — писал Чехов брату, — зачем ты величаешь особу свою «ничтожным и незаметным братишкой»... Ведь ты не мошенник, честный человек? Ну и уважай в себе честного малого и знай, что честный малый не ничтожность». Описанные в этой главе разновидности представлений и концепций мира и человека представляют собой наиболее общие типы. В каждом отдельном случае необходимо не только определить культурологический тип, но и проанализировать конкретные особенности понимания мира и человека в данной культуре. VII. ОБРАЗ ЖИЗНИ КАК КУЛЬТУРОЛОГИЧЕСКАЯ КАТЕГОРИЯ*
* Автор выражает благодарность И.А. Есину за помощь в работе над этой главой.
Образ жизни — это культурно-бытовой уклад, свойственный той или иной социально-культурной группе. Он включает в себя, как правило, устойчивые черты жизни людей, освященные определенной культурной традицией, и характеризует культурную среду. Конечно, отдельная личность может вести сколь угодно оригинальный и даже экстравагантный образ жизни, однако в основном он так или иначе вписывается в некоторую традицию (в частном случае — сознательно противостоит ей). В образе жизни опредмечиваются наиболее устойчивые характеристики бытия той или иной культурной группы: верования, приметы, традиции, организация повседневной жизни, хозяйственный уклад и т.п. В формировании образа жизни чрезвычайно важную роль играет социальный и особенно национальный менталитет, что между прочим способствует обособленности культур и мешает контакту между ними. (Приведем здесь маленький пример: если в менталитете европейца улыбка воспринимается как знак доброжелательности и мирных намерений, то в культуре дикарей Африки она означает совершенно противоположное: человек, улыбаясь, показывает зубы в знак агрессивности.) Образ жизни описывается рядом категорий; мы рассмотрим здесь важнейшие. Сущностью любого человеческого бытия, как личного, так и общественного, является деятельность (разумеется, понимая эту категорию широко, так что то, что мы в обиходе называем «бездеятельностью», тоже есть разновидность деятельности). Поэтому в первую очередь следует рассмотреть соотношение в образе жизни таких категорий, как «труд», «отдых», «хобби», «развлечение», «досуг». Понятия труда, работы, дела являются важнейшими для понимания специфики образа жизни: без них человек перестает быть человеком в культурологическим смысле. Но сразу же надо оговориться, что сам характер труда может быть весьма различным в разных культурных системах: естественно, что труд ученого и труд землепашца — это очень разные явления, объединяемые только тем, что эти занятия равно необходимы тому и другому, потому что приносят жизненно важные результаты. Без труда жизнь человека теряет смысл, и даже Емеле из русской народной сказки случалось ходить по воду. В иных случаях отсутствие жизненно необходимого труда может иметь очень серьезные последствия: так, «хандра» Евгения Онегина в романе Пушкина не в последнюю очередь вызвана тем, что «труд упорный ему был тошен». И наоборот, когда у человека есть в руках дело, работа, мастерство, он легче переносит всякого рода жизненные невзгоды — хорошим примером может служить главный герой рассказа А. Солженицина «Один день Ивана Денисовича». Шерлок Холмс очень верно заметил доктору Ватсону, пережившему смерть жены: «Работа — лучшее противоядие от горя». Еще более чеканный и образный афоризм на эту тему принадлежит лирическому герою поэмы К. Симонова «Пять страниц»: «Человек выживает, когда он умеет трудиться — так умелых пловцов на поверхности держит вода».
|