Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
А.П. Чехов. «Дама с собачкой».
У засечной черты Игорь Воеводин, фото: автора РУБРИКА: КРУГОМ 500 – Это только принято говорить, что здесь скучно. Обыватель живёт у себя где-нибудь в Белёве или Жиздре – и ему не скучно, а приедет сюда: «Ах, скучно! Ах, пыль!» Подумаешь, что он из Гренады приехал… А.П. Чехов. «Дама с собачкой». – Так, пан! – Гайдук слушал внимательно. – Как хочешь, но добейся, чтобы лично Государю моё письмо передать! Ты понял? – Гетман князь Дмитрий Иванович Вишневецкий протянул залитую сургучом грамоту гонцу. Тот козырнул и, лихо крутанувшись на каблуке через левое плечо, вышел вон. На душе у гетмана было тяжело. Всего три года назад он перешёл из польской службы в русское подданство и получил во владение город Белёв. И служил Ивану Грозному честно, сражаясь с татарами. Но Грозный стал забирать назад русские земли у польского короля, и Вишневецкий – родственник королю – смириться с этим не мог. Ныне он возвращался в Польшу. Разбитые мостовые Белёва провожали князя равнодушно. Подслеповатые окна, пыльные лабазы, строгие стены монастыря – таким запомнит город ясновельможный пан Вишневецкий в 1561 году. Таким же встретит меня Белёв в 2010-м… «Засека» – что всё-таки обозначает это слово? Зарубку на клинке? На душе? На совести? Засека – это деревья толщиной не менее пятнадцати сантиметров, поваленные кронами в сторону ожидаемого неприятеля. Засека – это преграда на пути вражеской пехоты и особенно – конницы. Засека – это русское оружие против лихих степняков. Да вот только конницы в мире почти не осталось. Как свели под корень в центре России леса. Мол, мы теперь с Ордой не воюем. Что ж, так-то так. Да вот всё же дышать-то легче воздухом сосновым. Под Белёвом, в окрестностях Жабынской пустыни, где чудотворный источник и куда тянутся и влекутся расслабленные, немощные душой и телом со всей Святой Руси, сосны высаживают. Шумит молодой бор, словно солдаты на плацу, выстроены по ранжиру деревья, и прёт гриб, как испуганный, из-под ржавых иголок. Какой же сей гриб? Да всякий. Однако ж лучше не думать тебе, путник, покупая на обочине банку солёных ли белых или груздей, или чёрных опят – то ли год такой урожайный, то ли летняя жара природу испортила. Прёт гриб, хоть косой его коси под Белёвом. Двухведёрная корзина опят – пятьсот рублей. Яблоки – румяные, как молодухи, весёлые, как юные вдовы, – пятьдесят за ведро. Заступись, святой Макарий Жабынский! Сделай так, чтобы с сего гриба, с тех яблок всё тёмное, нечистое, что они в себя из земли да с воздуха вобрали, растворилось в мареве, как не бывало. Да и как молить святого? Надобно бы совесть поначалу почистить, ибо светлое – к светлому. Какая совесть, такие и яблочки. – Тебе что, плёнку, что ли, засветить?! – грозно повысил на меня голос священник из Оптиной пустыни, что в сорока километрах от Белёва. – Монашеское ли это дело – плёнки-то засвечивать? – ответил я. – Тем более я у вас, батюшка, дважды благословения сделать кадр спросил. Может, вы не слыхали? Так я не виноват. – А доброе ли дело – монахов фотографировать? – не уступал священник. – Так монах – объект не секретный… Помолчали. Превратились в соляные столпы богомолки. Благоговейные выражения на их лицах через изумление сменились гневными. Слыханная ли дерзость?! – Ну, простите меня, – поклонился мне батюшка. – И вы меня простите. Нынешняя Оптина – совсем не пустынь. Скорее – глянцевый пасхальный кулич, столько в ней помпезности и шума. Бежит ищущий тишины из монастырей, ставших объектами религиозного туризма – что с Валаама, что из Нового Иерусалима. Благо, бежать недалеко – в том же Белёве есть обители тихие. В той же Жабыни и мерцание лампад глянулось мне теплее, и монахи – проще. – Дом хороший тебе не надо? – тихо спросили меня. – В километре от Оптиной, задёшево… – Сколько? – заинтересовался я. – Да совсем задаром, миллион четыреста… Небольшой домик-то, бери, коли надо! Триста вёрст от Москвы и миллион четыреста за деревенский домик? Это цена особнячка под столицей…
Козы и яблочная пастила Ещё в девятнадцатом веке Белёв был вторым городом Тульской губернии. Славу ему создали дивные местные кружева, яблочная пастила и пристань – отсюда по всей России-матушке несли воды Оки-реки суда с зерном да мясом, да рыбой, да иным продуктом сельскохозяйственным. Сюда же везли чаю, кофею и иного колониального товару. Нет нынче пристани. Железнодорожный вокзал скорее мёртв, чем жив. А дороги… Дороги, как при пане Вишневецком. – Как коз-то зовут? И-и-и, милай… Ента вот – Клавка. Та, рыжая – Стешка. Ента хитрая – Егоза. А вон та, та-тоть, сынок, Соломахой прозываеца… Дак ты ж не спеши, не фоткай, дай хоть платок-то поправлю! К тётке Марье за козьим жирным молоком ходят и местные, и москвичи. И пеший, и конный, всяк знает – у тётки Марьи без обману, у неё молоко – ложку держит, ага… Всяк на Руси, если совесть ещё не пропил, зенки бесстыжие зельем не залил, знает: не богоугодное дело молоко да мёд разбавлять. Чай не винище. К тётке Нине же всяк ходит за пастилой. Дак што ж за пастила-то такая, што слава-то об ей далеко ушла? А сказочная та пастила. Дивная. Кисло-сладкая. Начало ей положил местный купец Прохоров, тот самый, что сушильными заводами туточки владел. Яблок-то в окрестностях Белёва – как в райских кущах. А у Прохорова сын-то, буду говорить, в Париже учился. Прохоров-то его и спроси, а ну, мол, сынок, покажи, чему там тебя в Европах выучили? Придумай, что с тех яблок несметных делать. Сын-то его, стало быть, не водку в Париже пьянствовал, а сообразил, как сушку да яблоки совместить. Вот он и придумал пастилу ту самую. Ею теперь всякая бабка на базаре торгует. – На базаре не берите, – сказал нам Сергей Иванович Плюханов, директор самого крупного местного завода «Трансмаш». – Почему? Недобросовестный товар? – Товар-то добрый, не в этом дело. Просто на классическую пастилу только антоновка идёт. А в этом году её чего-то мало было, сильно много красных яблок уродилось. Вот их и стали к антоновке добавлять. А уж это – не тот товар. Не исторический… И мы пошли к тётке Нине. У неё и местные берут. И за те же деньги. В городе Белёве, что в летописях впервые помянут в 1147 году, как и стольный град Москва, родилось и умерло немало людей знаменитых. Родилась тут злоязычная поэтесса Зинаида Гиппиус, звезда русской революционной эмиграции. Богу душу тут отдала императрица Елизавета, вдова Александра Первого, который то ли помер в Таганроге, то ли старцем Фёдором Кузьмичом по России христарадничать пошёл. Так он вроде и не просил милостыню-то… Говорят, что шестидесяти годов от роду по копёшке сена на вилы насаживал, даром что по-французски знал да грамоте был обучен… А Елизавета-то, императрица, как раз с Таганрогу и возвращалась. Да занедужила, сердешная, и отошла. В доме купцов Дорофеевых. В этом доме сейчас милиция располагается. – А где же императрица-то похоронена? – спросил я автоматчика, что скучал аккурат под памятной доской с портретом Елизаветы. – Здесь? Или в Петербурге? – Дак под дубом же! – со смехом ответила мне коротко стриженная брюнетка в форме старшего лейтенанта милиции. Что сие значит, я выяснять не стал. И отошёл к соседнему дому, на котором тоже доска. И тоже портрет. Но генерала Каппеля. Владимира Оскаровича. Того самого. Ну, помните, в «Чапаеве» белогвардейцы в чёрной форме без выстрелов в психическую атаку идут? Ну, ещё красные им всыпали по первое число с пулемётов-то? Вспомнили, да? Так вот это те самые каппелевцы и были. Любили они в психические похаживать. А сам Каппель вроде в Белёве и родился. – Кто этот Каппель-то был? – спросил я женщину с коляской. Спросил мужика с тачкой. Спросил смешливую девчонку. Спросил женщину с авоськой. Спросил… – Дак я не местная. Не знаю, – ответила с авоськой. Другие же смотрели на меня с полуулыбкой – дескать, делать тебе нечего? Какой такой Каппель? Деньги, милай, зарабатывать надо, а не ворон по улицам считать. – Деньги-то да, – согласился и Сергей Иванович Плюханов. – Без денег туго. Ну, мы-то с Божией помощью кое-как из кризиса выбрались. По всей России-матушке товар наш знают. Производят на «Трансмаше» огнетушители и тормозные колодки. Вещи по нашей жизни важные. Потому как русский человек – он без тормозов. А почему? Да потому, что душа горит. Да вот только не от водки, как вы, небось, подумали. Не у всякого, вернее, от водки. А от чего же? А от врождённого чувства справедливости. От обиды вековой. За кого ж ему обидно-то, паря? Дак за Россию… – Каждую берёзочку призывник сажал. Ага. Кто с завода в армию уходил, тот деревце на этой аллее сажал. Смотри, какая аллея… Мы стоим с Плюхановым в заводском дворе. Шумят, шепчут берёзы, и тишь на душе от их шёпота и тревога – одновременно. – Все ли вернулись? – А, ты в этом смысле… Живы-то все, слава Богу… А вот на завод – нет, не все… по другим хорошим местам устроились… В Белёве живут четырнадцать тысяч человек. Семьсот из них работают на «Трансмаше». – Семьсот двенадцать, – поправляет меня Плюханов. Ах, кабы русский барин завсегда знал, сколько у него душ! Да о каждой бы и заботился, как о своей… Глядишь, и тормоза бы у мужика появились. Сами бы выросли. Да не повесишь на все берёзки по табличке с именем. Сколько у нас лесу – мы знаем. Сколько людей – лишь приблизительно.
Белёв – Париж. По бездорожью В местном музее, наряду с рукотворными фантазиями ихтиологов на тему «Так выглядел ихтиозавр», на втором этаже Питер Брейгель Старший. Как настоящий, изумительная копия работы Надежды Ходасевич-Леже. Жены Фернана Леже. Крестьянской девчонки, чья семья осела в годы Первой мировой в Белёве. Соседи над девочкой Надей смеялись: ишь, художница выискалась! Те, кто поумнее, задумывались: знать, не во всех Божья искра затухла, может, и выучится пацанка, в люди выйдет. Она подарила СССР тысячи своих работ, она отдала Родине немало полотен своего мужа. Она оставалась русской всю жизнь. Что такое «русский»? Странный вопрос… Спроси у ветра, спроси у реки. Вот если до душевного всхлипа, до стыдных нежданных слёз почувствуешь внезапно самую смертную, самую последнюю неразрывную связь со жнивьём, с облаками, с разбитой дорогой и глухим чернецом, что что-то бормочет, гомонит, шепчет себе под нос в сельской часовенке, с ничьей старухой, что пристально смотрит тебе вслед, с почерневшим крестом у околицы, с завалившейся избой и с невозможными, недостижимыми небесами, и с осенней стынью, и с весенней талой водой, и с горьким дымом, и с вечной жаждой, и сладкой мукой, и постылым уютом, и жирной грязью, и лёгкой пылью, и всегдашней готовностью отдать себя всего, без остатка и без наживы, бери – не хочу, и с чёрной ревностью, и с безотчётной тоской – то знай, никогда и нигде ты не будешь, путник, своим, кроме как в России. От ностальгии умирают только русские – пусть они по крови хоть татары, хоть башкиры. – Рука-то? – переспросил Плюханов. – Дак это… Дак то пилой дисковой повредил. – Тут, понимаешь, какое дело, – продолжил он погодя. – Дом у меня отцов да дедов. Ну, старый совсем… Дак я слово себе дал, что своими руками его восстановлю. Вот с 1993 года и работаю. Дак немного уже осталось… Говорят, последние нонешние деньки. Говорят, что бабье лето вот-вот и погаснет над Россией и сизые тучи навалятся на Белёв. Облака в тот день и вправду были какие-то странные, конусовидные, заострялись к земле, будто невидимые смерчи кружили воздух, тянулись к полям и никак не могли дотянуться. Ровно семь одинаковых конусов выстроились в ряд над Белёвом – точно какая-то небесная воронка всё тянула к себе, всё манила, всё звала и никак не могла оторвать никого от земли. – Да в медучилище учусь, где же ещё, – Оля пожала плечами. Оле шестнадцать. У Оли есть синтезатор, на нём она пишет музыку. Отец? Охранником в Москве. Мать – повариха. А ещё Оля пишет стихи. – Прочти. Она задумалась. – А можно, я вам лучше пришлю? Зазвонил мобильник. – Олька, ты где? – затрещала подруга. – Ну я же жду же. – Я с дядей разговариваю. – спокойно ответила та. – Да нет, с незнакомым… Здесь ещё не боятся говорить с чужаками. Здесь не по-московски приветливы. И не смотрят с тоской и подозрением – а чего тебе, собственно, надо? Так что Россия ещё жива. И в тысяче её городов далеко не везде прижилось лукавство и свила гнёзда нелюбовь. Она прислала мне свои стихи. О доме. Дом помнит те старые лица, Что в рамках разбитых хранятся. И хочет уснуть и забыться – Быть может, обиды простятся. Как тебе живётся-можется, девочка? И не крутят ли соседи пальцами у виска, курсируя фарватером от ларька до магазина? Помогай тебе Бог. Я возвращался в Москву. Россия лежала окрест. Куда ни кинь – всюду клин. Кругом пятьсот, и лишь бы это никогда не кончалось, лишь бы пылить шляхом да трактом да считать перекрёстки за кресты – как награды… В редакции ждал этого репортажа ответственный секретарь. Вишневецкий. Из тех…
|