Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






XIV. Идеология и террор






В предыдущей главе я показал расхождение между конституционными фикциями и действительностью в Советском государстве и в коммунистической партии. Лозунг диктатуры пролетариата служит оправданием для монопольного обладания властью, на которое претендует партия; лозунг демократического цен­трализма служит оправданием и прикрытием всемогу­ществу нескольких, а то и одного внутри самой пар­тии. Таким образом, если воспользоваться терминами, которыми я описывал конституционно-плюралисти­ческие режимы, советский режим по сути своей олигархичен даже когда уже или еще не является тира­ническим.

Олигархической сущностью советского режима в какой-то степени объясняется назойливость, с кото­рой коммунистическая пропаганда обличает монопо­листов. Те, кто живут в СССР, с трудом могут пове­рить, что за хаотическим фасадом конституционно-плюралистических режимов не скрывается всемогуще­ство маленькой группы людей. Точно так же многие западные демократы убеждены, что Советскому Сою­зу присущи конфликты, которые составляют суть конституционно-плюралистических режимов. Иными словами, советские люди считают конституционно-плюралистические режимы «монополистическими олигархиями», поскольку хотят найти на Западе то же, что и дома. А сторонники конституционно-плюра­листических режимов полагают, будто за фасадом партийной олигархии непременно есть свободное вза­имодействие сил и группировок.

Есть еще одна причина, по которой коммунисти­ческие правительства твердят о своей привержен­ности учению, провозглашающему примат эконо­мики. История коммунистической партии и совет­ского режима — прекрасная иллюстрация успешного воздействия нескольких людей на так называемые объективные силы. По этому учению, захват больше­виками власти стал символом победы мирового про­летариата. На деле же взятие власти коммунисти­ческой партией в 1917 году, изменения, которые пре­терпел мир под воздействием этой революции, служат подтверждением и официальным признанием роли малочисленных группировок в истории человеческих обществ.

Суть конституционно-плюралистических режи­мов — перевод на язык государственных институтов идеи народовластия, выражением которого становят­ся выборы. Избиратели более или менее свободно делегируют своих представителей, которые подчи­няются парламентским правилам. При коммунистиче­ской олигархии верховная власть передается партии, передовому отряду пролетариата или всего народа. Оба типа режимов одновременно близки и противо­положны друг другу. Символ первого — предвыбор­ное соперничество, а второго — мнимые выборы и приветственные возгласы, закрепляющие согласие между подлинной (или мистической) волей масс и правителей. Соперничество режимов — это еще и соперничество одних и тех же идеологических тезисов на языке различных государственных институтов. Нам всем известно, что подлинное различие между конституционно-плюралистическими режимами и те­ми, где господствует монополизировавшая власть партия, носит основополагающий, а не второстепен­ный характер. Оно затрагивает образ жизни, методы правления, форму, которую принимает существова­ние сообщества.

Чем же обусловлено это основополагающее раз­личие?

Первое, что приходит на ум, — это ответ в духе марксизма: коренное различие вызвано экономиче­ским укладом.

Я не стану повторять своего прежнего анализа экономических режимов[33]. Один способ производства похож на другой: на определенном уровне техниче­ского развития изменение режима едва ли может означать перемены в организации заводов. Не может не возрождаться какая-то правовая самостоятель­ность предприятий. За один только год советским судебным органам пришлось рассматривать около 330 тысяч конфликтов между предприятиями. Совет­ское государство хочет сохранить видимость закон­ности, хотя законы регулируют отношения между предприятиями, в равной степени являющимися го­сударственной собственностью.

Дошло до того, что другая страна — Израиль — предъявила иск советскому объединению по экспорту нефти за то, что оно по приказу правительства прекра­тило договорные поставки после вторжения Израиля на Синайский полуостров.

Конечно, многие из решений, принимаемых на предприятиях, — всего лишь детализация администра­тивных распоряжений Госплана. Но некоторые реше­ния принимают сами директора, а некоторые — результат договоров с другими заводами или фаб­риками.

С политической точки зрения (и это в моих гла­зах играет решающую роль) в западных государствах есть множество организаций, независимых от госу­дарства, тогда как советские предприятия или тресты хоть и обладают определенной степенью админи­стративной и правовой автономии, но обязательно связаны с государством, а значит, подчинены его идеологии.

Разбирая классовые отношения[34], я показал, что по образу жизни и уровню потребления советское об­щество не более однородно, чем западное. Но все профсоюзные или политические организации в СССР зависят от государства. Любая из них пропитана официальной идеологией государства и партии.

Действительно, государство неотделимо от партии, как партия — от своей идеологии, которая, в свою очередь, не может быть оторвана от определенных исторических воззрений. Но эти воззрения отражают не только эволюцию обществ, но и беспощадную борьбу между классами, между добром и злом. Госу­дарство, поглощающее все профессиональные и поли­тические организации, по сути своей в непрерывном становлении. Для исторического движения, в которое втянуты одновременно общество и государство, ха­рактерны две на первый взгляд противоречащие друг другу черты: в теории оно подчиняется исто­рической необходимости, на деле же является лишь следствием решений, принимаемых малочисленной группой людей, а то и единолично лидером госу­дарства.

Как же сочетается учение об исторической необ­ходимости с исключительной ролью отдельных лич­ностей? Марксистское учение ставит во главу угла примат экономики и сил социума и придерживается такой схемы истории, по которой история, преодо­левая любые преграды, идет от капиталистического режима к социалистическому по мере того, как раз­виваются производительные силы и обостряются про­тиворечия в производственных отношениях.

Подобный взгляд на историю характерен для П Интернационала, и в особенности для немецких социал-демократов, занимавших там господствующую позицию. Этот взгляд был настолько детерминист­ским, что некоторые социал-демократы испытывали искушение отдаться на волю объективной диалек­тики и пассивно дожидаться неизбежной революции. Помнится, еще в 1932 году я слышал в Германии, как один оратор воскликнул: «Мы, социал-демокра­ты, можем ждать, так как мы представляем целый класс, мы однородная партия, диалектика истории на нашей стороне». Несколько дней спустя Гитлер был у власти, и, несмотря на диалектику истории, оратор попал в концлагерь.

III Интернационал порвал с этим объективист­ским взглядом на ход истории. Ленин и большевики отвергли пассивное смирение перед лицом историче­ского детерминизма, встав на позицию утверждения своей воли. Когда Ленину приходилось выбирать между буквой учения и необходимыми действиями, он никогда не колебался, принося в жертву учение или, во всяком случае, приспосабливая его к потребностям данного момента и находя оправдание тем поступкам, которые несколькими годами ранее осуждал в теоре­тических работах. До 1917 года Ленин резко высту­пал против тех, кто верил в социалистическую рево­люцию в России, — стране, не прошедшей капитали­стического пути развития. В 1917 году Ленин захва­тил власть в России. Отправной точкой революции была идея исторической миссии пролетариата, став­шей отныне исторической миссией партии, которая, в свою очередь, стала воплощением пролетариата. Следовательно, что бы ни делала партия, это соот­ветствует миссии пролетариата и законам истории. Объективно же партия в Советском Союзе главным образом творит произвол. Марксистская теория не уточняла, каким будет государство в переходный пе­риод от капитализма к социализму. Идеи «Капитала» еще оказывали влияние на руководство экономикой, но военный коммунизм, нэп, пятилетние планы ста­ли ответами большевиков на неожиданные обстоя­тельства. Так возникло основное противоречие: уче­ние ссылается на исторический детерминизм, а прак­тика оставляет право на решение кучке людей или даже одному человеку. Следствием такого волюнта­ризма стало преображение самой марксистской идео­логии.

Марксистское учение допускает много толкова­ний. В советском марксизме содержатся элементы, о которых Маркс никогда не помышлял. Учение интерпретируется шире или уже в зависимости от обстоятельств.

Шире — когда провозглашается ортодоксальность в области живописи, музыки, гуманитарных наук, ис­тории и, в конце концов, даже биологии. Идеологи­ческие указы о живописи или о музыке не имеют ничего общего с высказываниями Маркса и Энгельса, которые выражали свои личные пристрастия, а не точку зрения пророков социализма. Маркс и Энгельс настаивали на том, что существует связь между об­щественной средой и искусством (с чем согласится каждый, марксист он или нет), но никогда не гово­рили, какими должны быть музыка или живопись при социализме. Формализм в музыке объявлен буржуаз­ным и реакционным пережитком в силу различных обстоятельств, подробно разбирать которые у меня нет времени. Абстрактную живопись тоже долго счи­тали выражением буржуазного декаданса. Кстати, негативно относились к абстрактной живописи и на­ционал-социалисты.

Ортодоксальность в области гуманитарных наук необходима Советскому государству. Оно положило в основу идеологии определенную трактовку истории и общества, и мы, социологи, могли бы гордиться тем, что отныне социология стала религией для трети человечества. Но надо помнить, что важнейшая характерная черта режима, при котором социология сливается с официальной государственной идео­логией, — подчинение государству и его идеологии. Но и здесь остается какая-то возможность манев­рировать — то больше, то меньше.

В XIX веке царская Россия осуществила ряд за­воеваний. В рамках официального учения эти заво­евания могли получить двоякое истолкование. Либо захват Средней Азии был проявлением царского им­периализма, который так же достоин осуждения, как и империализм западный (такая оценка была принята в первые годы большевистского режима), либо же завоевание Средней Азии, даже если это было импе­риалистической политикой, имело и прогрессивное значение, раз уж армия оказалась проводником более развитой цивилизации, а великорусскому народу было суждено стать творцом спасительной револю­ции. Все, что способствовало включению какого-то народа в состав социалистического государства, объ­являлось прогрессивным. Между осуждением цар­ского империализма и восхвалением его прогрессив­ных действий находится целый спектр полутонов. Официальная трактовка постоянно колебалась между этими двумя крайностями. Для отдельного человека единственной постоянной обязанностью было не оши­биться, не отстать от официальной трактовки и не опередить ее.

Крайней формой такого расширительного толко­вания марксизма стал ортодоксальный подход к любой естественнонаучной дисциплине. Впрочем, здравый смысл подсказывает, что в этой области заходить слишком далеко не следует: ведь ортодоксальность неблагоприятно сказывается на развитии науки. Естествознание слишком полезно для государства, для его могущества, чтобы осмелиться тормозить его развитие. Однако на последней стадии сталинского режима началось осуждение менделизма, который был объявлен противоречащим социалистической истине. Нашлись хитроумные толкователи, сумевшие обо­сновать это, ведь теория однородного общества вся­чески преуменьшает значение врожденных различий между отдельными людьми. Цель нападок, обрушив­шихся на генетику при Сталине, — отрицание наслед­ственной передачи приобретенных признаков и ут­верждение относительной устойчивости генофонда.

Интерпретация марксизма может быть уже или шире, но основные положения не меняются. Можно сохранять в силе общие принципы исторической эво­люции от капитализма к социализму и роли партии и давать конкретному событию прошлого противо­положное истолкование. Но развитие теории привело, в частности, к постепенному признанию роли отдель­ных лиц, хоть ранее в трактовке исторических собы­тий господствовал детерминизм. Усилиями советских теоретиков советская история все меньше напоминает историю производительных сил и все больше — исто­рию самой партии. Священная история, история ре­волюции — это история партии большевиков, столк­новений внутри нее и даже история партий-спутников.

Я был знаком с одним французом, который не­сколько лет был в Северной Корее в плену. Ему при­шлось пройти через «перевоспитание». Прежде всего его поразило то, какое важное место в советской вос­питательной системе занимает история коммунисти­ческих партий, со всеми их межфракционными тре­ниями. Этот французский журналист узнал о никому неведомых деятелях болгарской, например, или ру­мынской коммунистических партий, об их ошибках или достижениях в период между 1917 и 1945 го­дами.

В Советском Союзе свобода обсуждения и право на толкование истории также меняется в зависимости от времени. Одна из главных проблем исследователя — определить, благословляет ли теория те или иные методы советского режима.

Возьмем два примера. Во времена Сталина, да и ныне, двадцатипятипроцентная норма накоплений считалась неотъемлемой частью официального уче­ния. Сомнения по этому поводу возникли только несколько лет назад, при Маленкове. Другим офици­альным институтом были МТС. Им принадлежали трактора, которые за плату предоставляли колхозам. Неоднократно ставили вопрос о том, чтобы продать колхозам технику. В своей последней работе Сталин заявил, что такое предложение — контрреволюцион­но, ибо означает шаг назад в развитии социалисти­ческого хозяйства. Несколько недель назад Хрущев постановил, что МТС утратили свое значение и что отныне трактора будут собственностью колхозов, ко­торым предоставляется полная свобода их приобрете­ния. Проблема перестала быть частью догмы и пре­вратилась в вопрос простой целесообразности.

Возникает искушение повернуть на 180 градусов мысль, которую я пытался внушить вам до сих пор, мысль о связи идеологии с партией, и заявить, что в конце концов идеология — лишь орудие управления. Возникает искушение применить к советскому режи­му марксистские интерпретационные методы. Что предлагает нам Маркс? Верить, будто буржуазия пользуется возвышенными словами, чтобы замаски­ровать гнусную эксплуатацию народа. Если прило­жить марксистский метод к советскому режиму, по­лучается, что партия или кучка людей, руководящая ею, пользуются любым тезисом для сохранения вла­сти и создания такого общества, где за ними бы оста­валась ведущая роль.

Марксистская идеология наверняка представляет собой орудие управления, точно так же, как демо­кратическая идеология в конституционно-плюралисти­ческих режимах. Но было бы ошибкой считать, что теория — всего лишь орудие в руках власти, и совет­ские правители не верят собственному учению. Боль­шевики — не оппортунисты, использующие любую идею для укрепления своего могущества. Они спо­собны сочетать фанатизм в теории с необыкновенной гибкостью в тактике и практике.

Только партия имеет право на политическую де­ятельность, а потому и господствует в государстве и навязывает всем свою идеологию. Используя госу­дарственные институты, она оставляет за собой право на монопольное распоряжение средствами силового воздействия, гласности и пропаганды. Идеология — не самоцель и не единственно возможное средство. Существует вечное взаимодействие (или некая диа­лектика): то идеология используется для достижения какой-то цели, то используется сила ради формиро­вания общества в соответствии с требованиями идео­логии.

Одним из самых поразительных последствий та­кого идеологического режима становится террор. Для того чтобы уяснить себе некоторые аспекты режима, где лишь одна партия обладает властью, следует рассмотреть террор как явление. В течение долгого времени оно озадачивало весь мир, оказывая на ино­странцев одновременно притягательное и отталкиваю­щее воздействие.

Формально в советском режиме различаются три вида террора.

Он может быть законным, упорядоченным. Дей­ствия, признаваемые советским уголовным кодексом преступными, не считались бы таковыми в консти­туционно-плюралистических режимах. Для советской уголовной практики важнее не допустить безнака­занности виновного, нежели избежать осуждения не­винного. Например, подготовка к преступным дей­ствиям квалифицируется как преступление, даже если их осуществление и не начиналось. Формулировка «контрреволюционная деятельность» достаточно ши­рока и расплывчата и поддается самым различным толкованиям. Равным образом «общественно опасное деяние» может толковаться судами весьма расши­рительно. Наконец в ход идет пресловутый принцип аналогии, который сводится примерно к следующему:

если к какому-то деянию не применима ни одна статья кодекса и оно поэтому не может считаться преступным, суды имеют право выносить обвинитель­ный приговор, если это деяние так или иначе похоже на то, которое было некогда сочтено преступным.

Эта репрессивность на основе закона — не глав­ный аспект террора как явления. Начиная с 1934 года, в советском Уголовном кодексе фигурировали статьи, ныне, возможно, отмененные: они давали тайной по­лиции или министерству внутренних дел (что одно и то же) право арестовывать «социально опасных» и «контрреволюционеров», приговаривая их к долгим срокам пребывания в концлагере, причем не подле­жащий обжалованию приговор мог быть вынесен и в отсутствие обвиняемого, и в отсутствие защитника.

Вторым, еще более устрашающим аспектом терро­ра были административные суды. Юридический доку­мент 1937 года в случае контрреволюционной дея­тельности предусматривает вынесение обвинительного приговора по сокращенной судебной процедуре: все должно быть завершено в несколько дней, без предо­ставления подсудимому каких бы то ни было возмож­ностей защиты и права на обжалование приговора. Однако даже такое законодательство еще не могло неизбежно привести к сталинскому террору.

Третий вид террора, отличный от двух первых, — депортация целых народов. Во избежание обвинений в пристрастности я зачитаю вам несколько строк из доклада Хрущева о феномене перемещения народов:

«...Уже в конце 1943 года, когда на фронтах Вели­кой Отечественной войны определился прочный пере­лом в ходе войны в пользу Советского Союза, было принято и осуществлено решение о выселении с зани­маемой территории всех карачаевцев. В этот же пе­риод, в конце декабря 1943 года, точно такая же участь постигла все население Калмыцкой автоном­ной республики. В марте 1944 года выселены были со своих родных мест все чеченцы и ингуши, а Чечено-Ингушская автономная республика ликвидирована. В апреле 1944 года с территории Кабардино-Балкар­ской автономной республики выселены были в отда­ленные места все балкарцы, а сама республика пере­именована в Кабардинскую автономную республику. Украинцы избежали этой участи потому, что их слиш­ком много и некуда было выслать. А то он бы и их выселил»[35].

Украинцев — более 40 миллионов.

Это — необыкновенный текст: он показывает, что самые бредовые фантазии, содержащиеся в пьесе, ныне идущей на сцене Народного Национального Театра[36], могут воплотиться в реальной жизни. Этот текст подтверждает уже известное за пределами страны: крупномасштабную практику перемещения целых народностей. Такие же операции были проде­ланы на оккупированных русской армией территориях Польши в 1939—1940 годах: численность депортиро­ванных в ту пору оценивается в полтора миллиона.

Помимо формальной классификации, мне пред­ставляется необходимым произвести конкретную или материальную классификацию трех разновидностей террора.

Первую форму террора я назвал бы, так сказать, нормальной, она повторяет опыт французской рево­люции. Это — террор одной партии или фракции против враждебных ей партий или фракций. Он пред­ставляет собой одну из форм гражданской войны. В революционные эпохи группировка, завладевшая властью, опасается, что ее царствование недолговеч­но, и повсюду видит врагов. Правители не обяза­тельно заблуждаются, так как власть группы — но­вое явление, а численность противников, надеющихся на радикальные перемены, должна быть значитель­ной.

Первая разновидность террора наблюдалась в пе­риод гражданской войны 1917—1921 годов. Это вре­мя, когда лидеров и рядовых членов соперничающих с большевиками социалистических партий — эсеров и меньшевиков — устраняли, бросали в тюрьмы. Тог­да представители прежних привилегированных клас­сов боролись с победившими большевиками. Пожа­луй, ни одна великая революция не обошлась без подобных явлений. Террор осуществляли Кромвель, Робеспьер, Ленин. История повторяется.

Вторая разновидность террора относится к началу коллективизации в 1929—1930 годах. Ее цель— устранение тех, кого называли классовыми врагами, главным образом — кулаков. Террор и в данном слу­чае, законен он или нет, объясним с точки зрения логики. Как только было принято решение о коллек­тивизации в сельском хозяйстве, кулаки стали не­примиримыми врагами Советского государства: кресть­яне забили по меньшей мере половину поголовья скота. Высылка сотен тысяч кулаков означала, таким обра­зом, форму борьбы с настоящими, а не воображае­мыми врагами режима. Правомерно полагать, что ка­кие-то иные методы оказались бы предпочтительнее. В своей речи Хрущев дал понять, что коллективиза­ция сельского хозяйства могла быть осуществлена с меньшими жертвами. Но это — соображения эконо­мического и ретроспективного характера. Если же со­гласиться с тем, что цель политики по отношению к деревне — это коллективизация, то террор получает логическое объяснение, хотя и не может быть прощен.

Третья разновидность террора, также осужденная Хрущевым, — это репрессии, направленные уже не против политических или классовых противников, а против несогласных, диссидентов внутри самой ком­мунистической партии, реальных или воображаемых. Я вновь цитирую Хрущева, чтобы дать представление о том, какого размаха достиг террор, обрушившийся на членов партии:

«Что собой представлял состав делегатов XVII съезда? Известно, что 80 процентов состава участников XVII съезда с правом решающего голоса вступили в партию в годы революционного подполья и гражданской войны, то есть до 1920 года включи­тельно. По социальному положению основную массу делегатов съезда составляли рабочие (60 процентов делегатов с правом решающего голоса).

Поэтому совершенно немыслимо, чтобы съезд та­кого состава избрал Центральный Комитет, в котором большинство оказалось бы врагами партии. Только в результате того, что честные коммунисты были окле­ветаны и обвинения к ним были фальсифицированы, что были допущены чудовищные нарушения револю­ционной законности, 70 процентов членов и кандида­тов ЦК, избранных XV 11 съездом, были объявлены врагами партии и народа.

Такая судьба постигла не только членов ЦК, но и большинство делегатов XVII съезда партии. Из 1966 делегатов съезда с решающим или совещательным голосом было арестовано по обвинению в контр­революционных преступлениях значительно больше половины — 1108 человек»[37].

70% членов Центрального Комитета и 50—60% всех делегатов съезда коммунистической партии. Вот он, третий аспект террора, самый поразительный, самый нелепый. Все происходило так, как если бы с 1917 по 1938 год революционный террор не только не ослабевал, но, напротив, усиливался по мере стабили­зации режима.

Террор усиливался прежде всего во время второй советской революции, то есть коллективизации, а затем — начиная с 1934 года, когда были устранены почти все ветераны коммунистической партии. Террор породил два явления, сыгравших важную роль в спо­рах о советском режиме: с одной стороны, концлаге­ря, а с другой — пресловутые московские процессы. Я не буду останавливаться на концлагерях и скажу несколько слов о московских процессах, так как они стали кульминацией, наиболее ярким проявлением идеологического террора в рамках этого необыкновен­ного режима.

Подсудимые сами обвиняли себя в преступлениях, которые, как нам говорят сегодня, вовсе не соверша­ли, да и по мнению любого здравомыслящего чело­века совершить не могли. Тут возникает ряд вопро­сов, которые необходимо строго разграничить. Пре­жде всего, что сделало подобные признания неизбеж­ными; затем вопрос о психологии обвиняемых и обви­нителей. Наконец, вопрос о функции процессов и чистках.

Логика признаний. Ответ прост: достаточно дове­сти до логического завершения тезис «кто не со мной, тот против меня», добавив, что Центральный Комитет или Политбюро коммунистической партии это и есть коммунистическая партия, которая и есть про­летариат, который в свою очередь — смысл истории. Стало быть, любой, кто не с Центральным Комите­том, — враг священной миссии пролетариата, то есть виновен в величайшем преступлении и заслуживает самой суровой кары. Во все революционные эпохи несогласных считают преступниками или предате­лями. И незачем особенно напрягать воображение: за последние двадцать лет слово «предатель» широко применялось во Франции для обозначения тех или иных групп общества в зависимости от обстоятельств, причем изменение оценок на противоположные может служить иллюстрацией скоротечности событий и от­носительности суждений.

Система признаний сводится примерно к следую­щему: несогласный с Центральным Комитетом или Генеральным секретарем коммунистической партии ведет себя как враг коммунизма. Поскольку решено намерения во внимание не принимать и судить только за деяния, можно считать, что оказавшийся в оппозиции ослабляет Центральный Комитет, а зна­чит, и пролетариат. Он ведет себя как враг, значит, — как предатель, и раз не принимаются во внимание его намерения, какими бы они ни были, объективно его следует считать предателем. Чтобы массы уяснили, что нет разницы между формулировками «вести себя, как предатель» и «быть предателем», им надо сооб­щить, что Зиновьев, Каменев, Бухарин или Троцкий были связаны с гестапо. Теперь цель достигнута.

В своей речи Хрущев выразил примерно то же, что я пытаюсь разъяснить вам. Он сказал: «Сталин ввел понятие «враг народа». Этот термин... давал воз­можность всякого, кто в чем-то не согласен со Ста­линым... подвергнуть самым жестоким репрессиям»*. Второй вопрос — о психологии обвиняемых. Тут возможны три ответа, и к ним, несмотря на тонны изведенных чернил, все в конце концов и сводится. Первый ответ, наиболее удовлетворительный в глазах идеалистов, — преданность партии. У партий­ца — угрызения довести либо потому, что он побежден во фракционной борьбе, либо потому, что при­знает правоту победителя. Чувствуя, что жизнь на исходе, он хочет придать некий смысл тем немногим дням, которые остались. Для укрепления партии, кото­рой угрожает иностранная агрессия, партиец прини­мает решение выступить с торжественным заявле­нием о правоте Центрального Комитета или Полит­бюро и о своей вине.

Объяснение преданностью партии часто порожда­ло сравнение с японскими камикадзе. Это были лет­чики, вылетавшие на единственное боевое задание, с которого им не суждено было вернуться, так как своим самолетом они врезались в палубу военного корабля противника. Точно так же партийцы, сами себя во всеуслышание обвинявшие и обрекавшие на бесчестие, по сути, шли до конца в служении великому делу. Они унижали себя, чтобы возвысить своего победителя, раз уж именно он олицетворял партию и пролетариат.

Второе объяснение, не столь торжественное, — тайный сговор между полицией и обвиняемыми, которым якобы обещали сохранить жизнь в обмен на официальное признание. Судя по имеющимся сведе­ниям, обвиняемые казнены, и большинству была из­вестна участь их предшественников. Вероятно, они хотели спасти даже не свою жизнь, а жизнь родных и близких.

Не исключено, что такие соглашения действи­тельно имели место.

Третья и, пожалуй, простейшая версия — пытки. Я еще раз приведу слова Хрущева, потому что они представляются мне самыми толковыми среди тех, что были написаны по данному поводу:

«Когда Сталин говорил, что такого-то надо аре­стовать, то следовало, принимать на веру, что это «враг народа» А какие доказатель­ства пускались в ход? Признания арестованных. И следователи добывали эти «признания». Но как можно получить от человека признание в преступле­ниях, которых он никогда не совершал? Только од­ним способом — применением физических методов воздействия, путем истязаний, лишения сознания, лишения рассудка, лишения человеческого досто­инства. Так добывались мнимые «признания»[38].

Скорее всего, третья версия ближе к истине, хотя и не исключает полностью двух предыдущих.

Странной была психология обвинителей. Следо­ватели знали, что признания полностью выдуманы. Они не могли верить тому, что внешне принимали всерьез. Признававшиеся знали, что следователи не верят им. Тот, кто взял на себя функции режиссера московских процессов, не мог не знать, что именно он сам приказал создать этот неправдоподобный мир. Однако могущество государства и полиции привело к тому, что все удивлялись подлинности этого фик­тивного мира. Полностью никто не был введен в за­блуждение, но мало у кого хватало мужества ска­зать по-английски «nonsense» — «бессмыслица», и по-французски — «ложь! ложь! ложь!».

И что еще удивительнее, этот окрашенный смер­тью мир не просто омерзителен или гнусен. В нем было нечто притягательное. Он оказывал гипнотиче­ское воздействие, потому что все имело там опре­деленное значение, ничто не происходило по воле случая. Глубинные силы истории вступали во взаимо­действие с классовыми конфликтами и заговорами отдельных лиц. Гегелевская диалектика порождала полицейский кошмар, и каждый пытался разобраться в причинах того, что творилось в этом трагическом балагане. Никто не осмеливался сказать так, как много позже говорил Хрущев: Генеральный секретарь в результате своей крайней мнительности и подозри­тельности даже в маршале Ворошилове видел англий­ского агента.


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.011 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал