Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Уголовная хроника 1 страница
Представьте себе книгу о быте и нравах, созданную на основе уголовной хроники. По меньшей мере, она будет неполна. Растворенное в обыденной жизни зло предстанет в концентрированном виде. И тогда физиономия любой эпохи исказится до неузнаваемости. Об этом писал Пушкин в заметках «Путешествия из Москвы в Петербург». Беседуя с воображаемым попутчиком-англичанином, поэт вкладывал в его уста такие слова: «Злоупотреблений везде много. Прочтите жалобы английских фабричных работников — волоса встанут дыбом. Сколько отвратительных истязаний, непонятных мучений! какое холодное варварство с одной стороны, с другой — какая страшная бедность! Вы подумаете, что дело идет о строении фараоновых пирамид, о евреях, работающих под бичами египтян. Совсем нет: дело идет о сукнах г-на Шмидта или об иголках г-на Томпсона. В России нет ничего подобного. Я. Вы не читали наших уголовных дел. Он. Уголовные дела везде ужасны; я говорю вам о том, что в Англии происходит в строгих пределах закона, не о злоупотреблениях, не о преступлениях…»[553] Действительно, все ужасные деяния, отмеченные русской уголовной хроникой XVIII века, творились вне закона. И только потому попали в судебные архивы. Но речь у нас не об «иголках г-на Томпсона», а о псарне господ Простаковых. То, что английский простолюдин жил плохо, не значило, будто русский — благоденствовал. Вернемся к уголовной хронике. В делах о жестоком обращении с крепостными есть еще одна черта, на которую не принято обращать внимание. Значительная их часть содержит обвинения в сглазе, порче, привороте и т. д. Со слов помещика, пострадавший дворовый неизменно оказывался участником неких ведовских действий. Он покушался на жизнь, здоровье и семейное благополучие барина посредством зелий, корений, заговоренной соли или тайного питья, которое подмешивал в пищу. Психологическая обстановка этому благоприятствовала. Многие мемуаристы вспоминали о крайнем легковерии, с которым люди того времени относились к подобным вещам. Янькова приводила в пример свою бабку, дочь историка Татищева, женщину весьма образованную и все же… «Бабушка Щербатова была очень… суеверна и имела множество примет… Так, например, ежели она увидит нитку на полу, всегда ее обойдет, потому что „Бог весть, кем положена эта нить, и не с умыслом ли каким? “. Если круг на песке где-нибудь в саду от лейки или от ведра, никогда не перешагнет через него: „Нехорошо, лишаи будут“. Под первое число каждого месяца ходила подслушивать у дверей девичьей и по тому, какое услышит слово, заключала, благополучен ли будет месяц или нет. Впрочем, девушки знали ее слабость и, когда заслышат, что княгиня шаркает ножками, перемигнутся и тотчас заведут такую речь, которую можно бы ей было истолковать к благополучию, а бабушка тотчас и войдет в девичью, чтобы захватить на слове. — Что вы такое говорили? — скажет она. Девушки притворяются, будто и не слыхали, как она вошла, и наговорят ей всякого вздора, и потом прибавят: — Это, государыня княгиня, знать, к благополучию. Она верила колдовству, глазу, оборотням, русалкам, лешим; думала, что можно испортить человека, и имела множество разных примет. Зимой, когда запорошит окна, рассматривала узоры и по фигурам тоже судила: к добру или не к добру. Очень понятно: живали в деревне, занятий не было, вот они сидят и придумывают себе всякую всячину»[554]. Эта всячина могла быть и небезопасной. В 1763 году смоленский шляхтич Высоцкий посадил под караул одного из своих крестьян с женой и сыном. Он заковал их в колодки, сек батогами, а женщину пытал раскаленными щипцами, отчего она на четвертый день умерла. Во время расследования в губернской канцелярии, а затем в военном суде Высоцкий рассказал, что летом того года у него начались рези живота и «в голове помрачение», соседи стали намекать ему, будто он испорчен. Помещик допросил дворовых, как водится не без порки, и один из них — 17-летний юноша — оговорил отца и мать. По словам парня, они давали ему какую-то траву, которую он подсыпал в еду барина. Тогда Высоцкий взял семью «колдуна» под арест и добивался от них, «чтобы они в здоровье его выпользовали». Суд не поверил преступнику, его лишили дворянства, права называться прежней фамилией, подвергли гражданской казни, выведя на эшафот и положив на плаху, после чего заклеймили на лбу первой буквой слова «убийца» и сослали на каторжные работы бессрочно. Чуть позже, в 1766 году, в воеводской канцелярии Любимского уезда расследовали дело об убийстве помещиком Тарбеевым своей дворовой женщины. Взятый под стражу барин показал, что покойная в течение трех недель была в бегах. Разбирая оставшуюся после нее работу, нашли какой-то корень. По возвращении беглянка сказала, что это Петров крест, который она взяла у покойного сельского попа для приворота Тарбеева и его жены, чтобы «они к ней были добры, а между собой союза не имели». Хозяин допросил беглую, избив плетью, тогда женщина созналась, что брала у священника соль, на которую тот наговаривал, и клала барам в кушанье. Услышав это, Тарбеев испугался, схватил полено и изо всей силы ударил женщину по голове, отчего та скончалась. «А умысла к убийству ее не имел», — закончил помещик свои показания. По личной резолюции императрицы Тарбеева лишили чинов, заключили на полгода в монастырь для покаяния, где содержали на хлебе и воде, а затем сослали в Нерчинск для определений «в простую службу»[555]. Бросается в глаза разница наказаний. На фоне приговора Высоцкому участь Тарбеева кажется не столь плачевной. Высоцкий мучил арестованных четыре дня и за это время мог одуматься. А Тарбеев убил дворовую, говоря современным языком, в состоянии аффекта — от испуга. Это суд учитывал. Можно сказать, преступники специально оправдывали себя, обвиняя жертвы в колдовстве. Что, надо полагать, имело место. Однако всеобщее убеждение в могуществе нечистой силы порождало у людей чувство беззащитности перед якобы нанесенной порчей и как следствие — исступленную ярость, приводившую к гибели обвиненного. Для нас важно отметить, что случаи жестокого обращения были не столько социальным, сколько культурным феноменом, объяснялся ли он грубостью нравов или верой в колдовство. Последнее было повальным. В 1769 году орловский помещик Борзенков засек двух дворовых женщин за то, что они пытались отравить его зельем. В Петербурге вдова тайного советника Ефремова утверждала, что избитая ею дворовая девушка употребляла «ядовитое зелье». Оренбургская помещица фон Эттингер рассказывала о каком-то выжатом из капусты черном соке пополам с ледяной водой, которым пользовались ее крестьяне. При расследовании подобных дел становилось ясно, что палачи чувствовали себя жертвами и силой добивались снятия порчи. Особняком стоит история тверского помещика Лушникова, тоже касавшаяся колдовства. На Пасху 1785 года к нему пришла с поздравлениями семья одного из крестьян. В числе домочадцев была и невестка Наталья, находившаяся уже навеселе. Похристосовавшись, хозяин и гости выпили, после чего вся семья удалилась, а Наталья осталась. Помещик выпил с ней еще и стал прогонять. Сделав шаг за порог, баба вновь вернулась. Тут Лушников, уже сильно нетрезвый, заподозрил, «не с подлогом ли каким она пришла». Подлогом называлась заговоренная вещь, которую для порчи следовало незаметно подложить в доме. «С какого умысла ты пришла и нейдешь вон? — спросил Лушников. — Никак ты еретица и хочешь извести меня?» При этом он начал бить Наталью по щекам, потом повалил на пол, связал и потребовал сказать: «Да воскреснет Бог и расточатся враги его!» Баба выговорить начало молитвы не смогла. Разозлившийся помещик схватил полено и начал охаживать ее по бокам. В комнату вбежал муж несчастной и умолял барина остановиться. Лушников велел ему усовестить жену, дабы та помолилась, но Наталья продолжала молчать. Тогда барин выгнал мужика и снова принялся за побои. Устав, он повалился на кровать и заснул. Ночью Наталья умерла. После расследования Лушникова приговорили к лишению чинов и дворянства, полугодовому церковному покаянию и ссылке в Сибирь на вечную каторжную работу. Эта история чрезвычайно интересна, во-первых, тем, что рисует короткость отношений помещика и его крестьянина. Приход в гости на праздник, христосование, совместная выпивка. Во-вторых, случай узнаваем: вместе пили, потом подрались, и один собутыльник убил другого. В-третьих, и это главное, Лушников, по-видимому, действительно встретил женщину, которая сознавала себя ведьмой — Наталья отказывалась произнести молитву, невзирая на побои барина и уговоры мужа. Впрочем, возможно, она просто была пьяна. В отличие от судопроизводства предшествующего времени ни в одном из перечисленных дел рассуждения помещиков о порче, сглазе и кореньях не рассматривались. Это резко контрастировало со следствиями времен Анны Иоанновны или Елизаветы Петровны, переполненными расспросами о ведовстве[556]. Новый стиль ведения дел диктовался, с одной стороны, просвещенческой идеологией: средневековые предрассудки не могли быть предметом обсуждения в суде. С другой — насущной необходимостью борьбы с психозом, в котором пребывало общество из-за повсеместного распространения суеверий. Отказ воспринимать ссылки на ведовство, как оправдание, и приговор, помимо прочего, включавший церковное покаяние (церковь осуждает веру в колдовство), отрезвляли тех, кто готов был вновь и вновь подавать доносы о подброшенных нитках и кореньях. «Господи, как мне было досадно!» Еще один аспект, который требует разъяснения. Жертвы помещичьей жестокости вовсе не всегда были непорочными агнцами, какими их привычно изображала историография XIX века с ее комплексом дворянской вины или советская — с ее прокурорскими амбициями. Конечно, воровство, пьянство, поджоги, лень, покушения на жизнь хозяев, сознательная порча инвентаря и продуктов могут рассматриваться как формы классовой борьбы, а могут — как пороки и преступления. Отчеты управляющих показывают, что крестьяне способны были довести до исступления и человека, весьма далекого по психотипу от Салтычихи. В 1774 году Андрей Тимофеевич Болотов занял место управляющего в Киясовской волости Московской губернии, которую Екатерина II приобрела для своего сына от Г. Г. Орлова — Алексея Бобринского. К этому времени Болотов имел немалый опыт по ведению хозяйства, много публиковался в журнале Вольного экономического общества и был известен агрономическими экспериментами. Человек просвещенный и практичный, он менее всего был склонен к тиранству, однако на новом месте ему пришлось нелегко. Два бича — воровство и пьянство — преследовали управляющего на каждом шагу. «Господи, как было мне тогда досадно! — вспоминал Болотов. — Будучи от природы совсем не жестокосердным, а напротив, такого душевного расположения, что не хотел бы никого оскорблять и словом, и не находя в наказаниях ни малейшей утехи… терзался я оттого досадою и неудовольствием. Но нечего было делать. Необходимо надлежало их от воровства и всех шалостей отваживать; и я скоро увидел, что добром и ласковыми словцами и не только увещеваниями и угрозами, но и самыми легкими наказаниями тут ничего не сделаешь, а надобно было употреблять все роды жестокости… Итак, сколько я ни философствовал… стали случаться такие происшествия, которые и каменного выводили из терпения». Однажды мужики привели к Болотову вора, схваченного у мельницы с украденной мукой. Преступник уверял, что был один, тогда как караульные видели второго, но не смогли его догнать. Несмотря на показания трех свидетелей, пойманный стоял на своем, не выдавая приятеля. Управляющий велел его сечь, что мало помогло. «Наконец, когда спина его была уже ловко взъерошена, насилу-насилу повинился и сказал на одного из тутошних крестьян». Мужика нашли и привели к Болотову. Как и следовало ожидать, тот все отрицал: «не знает, и не ведает, не бывал, и не воровал». Управляющий было хотел высечь и этого подозреваемого, но его смутило равнодушие мужика: «Он с спокойным духом говорил, что хоть до смерти его засеки, а признаться ему не в чем». Болотов вызвал караульных, ловивших ночью воров, и попросил опознать второго из обвиняемых. «Нет, сударь, — сказали они единогласно, — этот совсем на того не похож, тот и ростом был гораздо выше, и борода у него маленькая». Управляющий возобновил сечение пойманного, однако вор пять раз наговаривал на ни в чем неповинных односельчан, которых одного за другим призывали к ответу. Стало быть, своего товарища по разбою вор опасался куда больше, чем порки. «Боясь, как бы бездельника сего непомерным сечением не умертвить, вздумал я испытать над ним особое средство, — признается Болотов. — Я велел скрутить ему руки и ноги и, бросив в натопленную жарко баню, накормить его насильно поболее соленою рыбой… и морить его до тех пор жаждою, покуда он не скажет истины». Этот способ подействовал: «Он не мог перенести нестерпимой жажды и объявил нам наконец истинного вора, бывшего с ним в сотовариществе»[557]. Напомним, что речь идет о времени, когда личное признание обвиняемого считалось обязательным. Однако, придумав штуку с баней, Болотов все-таки перегнул палку. Пытка в России при ведении следствия была законодательно запрещена в 1763 году, а, мучая вора жаждой, управляющий прибег именно к пытке. Если бы у обливающегося потом преступника не выдержало сердце, Андрей Тимофеевич оказался бы виновен в его смерти и мог отправиться за убийство в Сибирь. Между тем этот случай вовсе не покончил в Киясове с воровством. Болотову пришлось принять «воспитательные» и «устрашительные» меры, прежде чем народ отучился тянуть всё, что плохо лежит. Под стать киясовским мужикам были крестьяне из имения Н. Е. Струйского — Рузаевка недалеко от Саранска. Вороватые и склонные к агрессии, они жили у сурового барина, которому пиитические вдохновения не помешали устроить доходное хозяйство. Дважды рузаевские холопы едва не разоряли своего господина, и по совести трудно сказать, которая из сторон больше провоцировала другую на крутые меры. Во время Пугачевского бунта Струйский вывез семью в Москву. Весной 1774 года войска восставших обошли Рузаевку стороной, но кто-то из атаманов наведался в имение, забрал у приказчика одежду и обувь, а из конюшни увел двух лошадей. На другой день в село приехала еще пара повстанцев, их встретили хлебом-солью, накрыли для них в барском доме стол, а после вместе с пришлыми крестьянами били посуду, рвали со стен шелковую обивку, ломали мебель и даже выдирали кровельное железо с крыши. На радостях селяне пили несколько дней, оставив скот без присмотра, что привело к падежу. Припасенное сено сгноили, так что наступавшей зимой нечем было кормить оставшихся коров и лошадей. Словом, погуляли на славу, уподобившись, по словам самого Струйского, «более не человекам, но чертям». Обычно из письма Николая Еремеевича к своим крестьянам приводятся только обидные заявления, что они де «изрядные разбойники» и «глупые скоты», заслужившие «плаху и топор». Но познакомимся с текстом внимательнее: «Я не такой варвар, как вы до меня. Я не ограблю ваших домов, не стану обдирать ваши клети, не сгною ни вашего скота, ни птиц так, как вы со мною разбойнически поступили… Да уж вы от Бога довольно наказываетесь… Что ж принадлежит до учиненного вами вышеописанного разбоя, похабства, не только мужчинами, но и женщинами вашими и детьми стремления к грабежу, так и оное вы как изрядные разбойники сотворили. И так не столько вы себя смогли насытить, но меня разорили, и то самое, что созидаемо и устроено было во все ваши прошедшие годы, в один час труды ваши пропали. Все переломано, все разбито, все ободрано… И, будучи в крайней вашей бедности, вообразите, глупые скоты, кто вас питать будет? И где вы найдете и когда себе покой? Дело вам самим ведомое, что скот не родился и скота содержать нечем: сено во время бунта погноили и ничем на зиму не запаслись. Что делать? Надлежит умирать с голоду или таскаться по миру. Да кто ж вам всем подаст милостыню, кроме меня?»[558] После учиненного рузаевцами погрома барину пришлось везти им пропитание из других деревень, как видно, не таких буйных. Однако благодарности Струйский не дождался. В следующий раз, когда он с семьей отлучился в Москву, его крепостные распродали из господских амбаров хлеб, а вырученные полторы тысячи рублей разделили между собой, раздав «даже до малолетнего ребенка частьми, чтоб они стояли с ними за одно и о том их воровстве донесть не могли». Потом крестьяне разграбили барский погреб, забрав оттуда вино и водку, и снова гуляли всем селом на радостях. Создается впечатление, будто мужики не понимали: рано или поздно барин приедет и за содеянное придется отвечать. Будущее наказание представлялось им неправдоподобно далеким, а леса и поля, отделяющие от остального мира, казались надежной защитой от воинской команды, которую хозяин непременно призовет в село. Эти черты не просто показывают неразвитость крестьянского сознания. Они сближают его с сознанием детским, когда нашалившему ребенку грезится, будто родители никогда не придут с работы, потому что они придут не скоро. Весной 1786 года Струйский вернулся. На его расспросы дворовые отнекивались. Следственное дело сообщает, что крестьяне «не только должного ответа ему дать о том не восхотели, но, грубиянски отходя от него, друг друга укрепляли стоять заодно, чтоб ни о чем спознать было неможно, и вышли совсем уже из должного ему повиновения». Помещик вызвал капитана-исправника, а до его приезда предпринял собственные меры. Четверых дворовых и двоих крестьян схватили и отправили в подвал. Позднее на суде они показали, что были «мучимы в доме господина своего кошками смоляными и розгами». Кошками называли ременные плети-семихвостки с узлами на каждом конце. Их специально использовали, чтобы ненароком не забить жертву. Один из героев С. Т. Аксакова в «Семейной хронике» помещик Куралесов говорил: «Не люблю палок и кнутьев. Что в них? Как раз убьешь человека. То ли дело кошечки, и больно, и неопасно». Но боль бывала порой адской. Один из главных зачинщиков бунта после избиения повесился. Из-за этого перед следствием предстал и хозяин, обвиненный в «жестоком через меру» поступке. Но так как крестьянин совершил самоубийство, а неповиновение в селе было налицо, Николаю Еремеевичу удалось выпутаться. Виновные же холопы были приговорены к каторге. В литературе принято считать рузаевского барина изувером. Пензенский вице-губернатор И. М. Долгоруков первым подал повод для подобного суждения. В 1795 году он посетил Струйского в мансарде рузаевского дома, которую поэт именовал своим Парнасом. Вокруг царил беспорядок, и на немой вопрос гостя хозяин заявил: «Пыль есть мой страж, ибо по ней увижу тотчас, не был ли кто у меня и что трогал». «Такая мысль меня поразила, — признавался приезжий. — Увидев потом в комнате его множество разных оружий и соображая сей наряд, столь неприличный Парнасу, с его отзывом, заключил я, что он, должно быть, жестокий хозяин и посреди упражнений своих пиитических… опасается над собою злонамеренных покушений… Сказывали мне еще, будто до стихотворческого пристрастия своего он был наклонен к юридическим упражнениям, сам делал людям своим допросы, судил их… и вводил даже пытки потаенным образом… Ежели это было подлинно так, то чего смотрело правительство?»[559] Последний вопрос Долгорукова вызывает у современных комментаторов усмешку: мол, деревенский застенок — явление заурядное. Но не забудем, что мемуары принадлежат вице-губернатору, человеку далеко не наивному и хорошо представлявшему реальное состояние дел. Порка за ворованную муку — одно. Самочинный суд с потаенными пытками — другое. Однако и без пыточного подвала хозяин мог опасаться «злонамеренных покушений». Помещика, желавшего ввести правильный севооборот или улучшить породу скота, не выносили также, как жестокого самодура. Он вмешивался в жизнь мира — этого было достаточно. «Стоит барину приказать пахать землю на дюйм глубже, чтобы услышать, как крестьяне бормочут: „Он плохой хозяин, он нас мучает“. И горе ему, если он живет в этой деревне»[560], — сообщал немецкий путешественник А. Гакстгаузен. Николай Еремеевич умер своей смертью. А вот его сын Александр погиб от рук дворовых. Было бы проще объяснить случившееся тем, что последний унаследовал крутой нрав отца. Однако причина убийства — запрет собирать милостыню. Рузаевка считалась селом не бедным, но крестьяне рассматривали поход за подаянием как своего рода заработок. Излишнее морализаторство погубило барина. В ответ на заявление: «Я вам недавно выдал хлеб, воротись назад, не то обрею тебя в солдаты!» — он получил от одного из холопов топором по голове[561]. Причиной убийства барина далеко не всегда становилась его жестокость. Иной раз дворовые сговаривались с крестьянами обокрасть имение, спалить дом, а смерть хозяев объяснить пожаром. В рапорте саратовского губернского прокурора Никифора Заварицкого генерал-прокурору А. Б. Куракину описано сожжение помещичьей семьи, произошедшее в мае 1798 года в селе Басманове. Нижний земский суд установил, что прапорщик Ардабаев с женой и малолетним сыном были убиты «дворовыми его людьми и крестьянами». «Когда помещик их пробудился и хотел выбежать в сени, — докладывал прокурор, — то стоящие тут два человека с дубинами, ударив его, повергли наземь и потом кинжалом лишили жизни. Жена его, выбежав, хотя и укрылась было в плетневой канаве, но один из злодеев тех, увидя, вытащил за волосы, а другие, присоединяясь, тут же убили ее до смерти и вместе с мужем бросили в огонь; а малолетнего их сына, хотевшего выскочить из сеней, одна из женщин, увидев, толкнула паки в оные; равным образом и дворовую девочку, бежавшую уже к банным сеням, один из преступников, поймав, бросил живую в огонь, и так все четверо кончили тут свою жизнь… Преступники показали, что они прежде пожара выкрали из кладовой лучшее господское имение»[562]. Жуткая история. Если убийство сына Ардабаева еще можно объяснить «классовыми мотивами», то сожжение дворовой девочки было совершено с единственной целью — уничтожить свидетеля. Целая деревня разбойников, которым дорога, по выражению Болотова, «в отдаленные страны Азии», сиречь в Сибирь. «Государыня не знает о том и не ведает!» После подобных откровений становится понятно, что управлять крепостными было делом непростым. А порой и опасным. Одна жестокость, равно как и одни добрые слова помогали мало. Навык руководства людьми и ведения сложного хозяйства воспитывался в помещиках с детства, передавался из поколения в поколение. Не удивительно, что служилые дворяне приносили в армию привычки сельской расправы, а в деревню — армейские нравы. И там, и тут они имели дело с крестьянами. Важно отметить, что и кроткий Болотов, и горячий Струйский в сходных обстоятельствах вели себя примерно одинаково. Оба не избежали угроз смерти. Оба заставили себе повиноваться. В самом начале карьеры управляющего Болотов пережил локальный бунт. Он получил распоряжение от князя М. Н. Волконского о размере оброка — шесть рублей с тягла. Мемуарист уверяет, что столько же крестьяне отдавали при прежней владелице. Такой взнос, «хотя и превосходил оброк, платимый Богородицкою волостью двумя рублями, но для подмосковных крестьян был не только сносен, но и очень еще умерен»[563]. Однако крепостные считали иначе. «Не успело несколько дней после того пройтить, как вдруг является перед крыльцом моим превеликая толпа народа… Удивление мое превратилось в смущение и беспокойство духа, когда… весьма мне преданный солдат сказал: — Что-де, сударь, толпа их кажется сволочью сущих негодяев. Что-то все рычат и мурчат, а предводителем у них не староста и не бурмистр, а какой-то Роман, который, как говорят, наивеличайший скупец и самый сварливейший и негоднейший человек во всей волости, и что-то они мне подозрительны, и нет ли у них какой блажи на уме… Сердце во мне как голубь затрепетало; однако я, не давая солдату смятения своего приметить, ему сказал: — Вздор, братец, мне кажется… Однако поди ты со мною да скажи вот в канцелярии и товарищам своим, чтоб они на всякий случай были готовы». Болотов вышел на крыльцо, где увидел «человек почти до ста мужиков, а пред ними помянутого Романа, расхаживающего, как петуха индейского, и хорохорящегося по примеру оного». Управляющему ничего не оставалось делать, как спросить, чего хотят крестьяне. «— К тебе-ста пришли! — закричал с грубостью предводитель их, а за ним закричала и вся его сволочь. — Велишь-ста ты платить нам оброка по шести рублев с тягла… Да для чего другие государевы крестьяне платят меньше, да и в Богородицкой волости платят только по четыре рубля с тягла, а мы что за грешные, что с нас больше? — Этого я не знаю! — сказал я. — А воля на то князя да и самой государыни. — Как бы не так! — завопил Роман. — Ты-ста думаешь, что мы тому и поверим. Государыня-ста не знает о том и не ведает, а… ты сам хочешь денежками нашими набить себе карманы. Грубые и дерзкие сии слова вывели меня тогда из терпения. — Ах ты, бездельник! — закричал я на него. — Как ты смеешь со мною так говорить?! — Мы-ста не бездельники! — закричали они во все множество голосов. А Роман, подскочив к крыльцу, еще более закричал: — И что ж ты за боярин, чтоб не сметь с тобою говорить; ну, так знай же, что мы твоего приказа не слушаем, словам твоим не верим и такого оброка платить не хотим и никак не станем!» Управляющий попытался увещевать толпу ссылкой на другие деревни, где размер оброка никого не возмутил, но это не помогло. «— Вольно-ста им, — закричали они, — но мы того не хотим! А Роман, как ерш, растаращив глаза и опять подбежав к крыльцу, и прямо мне в глаза закричал: — Ну не хотим-ста, не хотим; это все твои плутни, не слушаем!» После чего зачинщик кинулся на Болотова с кулаками. «Признаюсь, что минута сия была для меня весьма критическая», — писал Андрей Тимофеевич. Но тут подоспели солдаты, отодвинули управляющего, выхватили «свои шпажонки» и закричали народу: «— Цыц! Бездельники, не шевелись никто с места, всех перерубим… Неожидаемое явление сие так всех испугало, что они, все оцепенев, почти в один миг замолчали и никто в самом деле не смел поворошиться». Пришедший в себя Болотов приказал приказчику и его брату схватить Романа и посадить под караул, а к остальным обратился с предложением послать к Волконскому депутатов: «— Ах, дурачье, дурачье! Что это вы затеяли, и не с ума ли вы сошли, что дали сему бездельнику себя соблазнить и возмутить? Выберите между собою двух или трех человек, кому вы поверить можете, я сейчас отправлю их в Москву к князю, пускай спросят они сами и услышат, от себя ли я это взял или так сама государыня приказала. — Хорошо-ста, хорошо! — сказали они в несколько голосов. — Это дело; мы-ста тотчас выберем». Управляющий написал Волконскому рапорт «изображением живейшими красками всего сего происшествия». Князь «сколько ни был тих и кроток, но не преминул дать на представленных к нему депутатов превеликий окрик, и уверив сих дураков, что оброк наложен не инако как с воли государыни… сказал потом им, что все они за дерзость… заслужили то, чтоб всех их передрать кнутом или, по крайней мере, детей… отдать в зачет в рекруты. Но на сей раз из единого человеколюбия их милует». Романа же было приказано «при собрании всех старост и лучших в волости людей наказать плетьми нещадно». Но Романа наказание не проняло. «Он вытерпел все сечение, не произнеся не только ни малейшего вопля, но ниже одного слова, и кипел злобою». Отпустив его восвояси, Болотов установил за буяном надзор. «И как вскоре после того времени прибыл из Петербурга в Москву двор, то услышав, что государыня находится в Москве, затеял он было иттить и подать ей на князя и на меня челобитную». На розыски жалобщика был послан солдат, «который почти не отходил от дворца, и не успел Роман только показаться, как раба божия тотчас и спеленали и вместе с написанною самой глупейшею челобитною представили к князю». Возмутитель крестьян был сослан в Сибирь на поселение, «чрез то успокоилась и вся волость»[564], — заключает рассказ Болотов. По словам мемуариста, дело закончилось благополучно. Но эта история совсем не так проста, как он хочет показать. Почему мужики восстали, если их оброк не изменился по сравнению с прежним? Дело в одной тонкости, которую не проговаривает управляющий. Поскольку земли были куплены императрицей, то жившие на них крестьяне посчитали себя государственными и захотели такой оброк, как в соседней Богородицкой волости, населенной казенными мужиками, то есть четыре рубля. Но им оставили прежний — шесть. Ведь Екатерина приобрела Киясово в частное владение для сына. Обитатели всех деревень, за исключением Спасской, поняли это и не возмутились. Спасских же крестьян подбил на выступление сельский богач Роман, видимо, пользовавшийся среди них авторитетом. Казалось бы, чего проще — разъяснить мужикам ошибку и отпустить с миром. В их сомнениях насчет оброка не было ничего удивительного, если учесть, что многие управляющие, порой без ведома владельцев, набивали себе карманы. Однако Болотов называл пришедших к нему крестьян и «негодяями», и «сволочью», и «бунтовщиками». На взгляд нашего современника, его стремление заткнуть мужикам рты, чтобы они не могли «и кукнуть», — в корне неверно. Бросается в глаза, что управляющий желает сначала подавить возмущение, а уж потом вступить в переговоры. Сама жалоба квалифицируется как мятеж. Чтобы понять логику Болотова и князя Волконского, надо принять во внимание реалии двухсотлетней давности. Малейшее неповиновение каралось не по причине кровожадности властей, а потому что крестьяне воспринимали уступку, торг и переговоры как признак слабости. За этим могло последовать возмущение больше прежнего. Поэтому сопротивление старались подавить в зародыше, а уж потом разбираться, кто прав, кто виноват. Любопытно поведение солдат — вчерашних выходцев из крестьянской среды. Они не чувствуют «классовой солидарности», напротив, угрожают «перерубить» мужиков шпагами. И дело здесь не в «неразвитости» сознания, а в заметном изменении его социальной составляющей. Служивые ощущают себя частью административного аппарата. Может показаться странным, но с высокостоящими над ними Болотовым и князем Волконским они связаны больше, чем с крестьянами чужого села.
|