Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






На Пинежье 6 страница






Дорога в Родому из Вожгор удивительно красива. Только отойдешь немного от деревни — попадаешь в лесную чащу, сквозь которую вьется неширокая дорога. Отступать от нее в сторону нельзя: мигом заплутаешься. Деревья гигантские, много бурелома. Повалившиеся стволы заросли крепкими кустами и ветками, через которые трудно продраться. Тут же рядом растут необыкновенной величины цветы — фиалки, незабудки и какие-то странные, красные, очень хрупкие цветы вроде розы, но с перистыми листьями. Вся в тяжелых кистях цветов стоит черемуха. Раздвинешь руками густые заросли — зеленоватый полумрак. Похоже на подводный свет. Неба почти не видно, так густ и плотен купол сросшихся вверху деревьев.

Пахнет прелым листом, мокрыми ветками черемухи. Пахнет той мшистой влажностью, в которой осенью заалеют красные шапочки мухоморов. Пахнет будущими цветами, грибами, ягодами...

Из густого высокого мха выглядывают крупные душистые ландыши. Корни громадных опрокинутых лиственниц, как растрепанные лешие, преграждают дорогу. Идешь — смотришь, слушаешь... Первобытная глушь.

МУЗО, т. е. Женя и Зина, которые ездили на одни день вверх по Мезени, выше Родомы, к коми, в деревню Латьюгу, встретили там старика-коми, который допытывался у них — растут ли камни. Он уверял, что в кооперативе каменные гири за год вырасти не могли, но что если закопать в землю «живой» камень, не обработанный в поделку, и проследить за ним — конечно, через год окажется, что он на сколько-то вырос...

 

В тот же день вечером

Дер. Лебская

Ну, вот. В пяти узких, длинных плоских лодках мы «сплавились» на следующую нашу базу.

Дорога была чудесная. После всех стихийных наводнений и половодий Мезень очень поднялась и не течет, а мчится, унося к морю бревна от разрушенных построек и большие вывороченные корни деревьев. Анна Михайловна и Ирина Карнаухова, которые ушли сюда еще до дождя, ждали нас с нетерпением. Вся деревня была в курсе их тревоги, все бежали радостно на берег встречать нас, но затем возвращались разочарованными:

— Не... Это какие-то другие коряги плывут, а не ваш народ!

По быстрому течению нас принесло на место за полтора часа. После того, как мы расположились в доме, где прежде была школа (сейчас она закрыта и соединена с вожгорской), немножко передохнули и опомнились с дороги, все, конечно, побежали по деревне.

Репертуар песен вожгорский, но напевы несколько другие. Много хороших голосов. Завтра пойду к Настасье Демьяновне — женщине, которая везла нас сюда из Вожгор, — у нее собираются соседки делать кирпичи.

Дома в Лебском такие же, как в Вожгорах; интересно, что в обеих деревнях на многих избах вместо головы коня над фронтоном — голова оленя с тонкими ветвистыми рогами. Голова вырезана из дерева, а рога берутся от настоящего оленя.

 

27 июня 1928

Лебское

В Лебском тоже поют и «За Невагою», и «Из палатушек белокаменных», и «виноградия» — не только «холостые» н «девичьи», но и «женатые». Если в «девьих» тщательно описывались узоры, которые вышивает невеста, то в «женатых» особое внимание обращено на изображение богатого семейного дома, где живут величаемые:

Господинов двор далеко в стороны,

Далеко в стороны, высоко на горы,

На украинке, на украшенке,

На семидесят верстах, на восьмидесят столбах.

Што на каждом-то столбышке по маковке,

Што на каждой-то маковке но жёмчужке,

На каждой-то жёмчужке по кистоцке,

На каждой-то кистоцке по свецке горит...

Здесь много игровых, — некоторые очень старые, много плясовых и протяжных песен. Старые классические очень непосредственно приспосабливаются к местному быту. Так, известная плясовая «Во селе, селе Покровском» начинает тут по-своему:

Поиграемте, подружки,

Поиграемте еще.

Я со радости, с веселья

Поиграть с вами хочу...

«Детина», заменивший в тексте более обычного «купца», дарит девушке «на белую грудь цепочку серебряную», — серебряные цепи тут обычное украшение девушек в праздник; в тексте поминается деревня Лебское, — и т. п. Как в Вожгорах, здесь на зимних посидках ходят «кривульками», т. е. берутся за руки цепью и, приплясывая, идут по избе, завиваясь, расплетаясь и выкидывая всевозможные смешные коленца. Есть и специальные «кривулишные» песни, которые поются при этом: «Заплетайся, плетень», «Ты камочка, камочка моя» и другие

Наша Настасья Демьянова — неиссякаемый родник старых песен. Она знает и лирические любовные, и семейные, и такие лиро-эпические, как «У колодичка у студеного», где «муж жену губил», и «По дорожечке да по широкой», где «шла-прошла сила армия, конна гвардия»; поет она и о вещем сне молодца, которому снилось, будто его «добрый конь разнес» — так что «свалилась с молодца да шапка с головы, не простая шапоцка — с кисточкой картуз»... Поет она и чудесную песню «Ох, вы дуйте-ко, да ветры буйные», в которой без мила друга девичье подворье засыпают снега, заслоняют белый свет лопухи, зарастает зелен сад. Весь основной песенный репертуар Лебского у меня записан главным образе от этой певицы.

Здесь, как и в Вожгорах, много старых рекрутских песен. Их знают и мужчины, и женщины и поют и те, другие. А вот свадебных тут мало.

 

29 июня 1928

Дер. Засулье

Сегодня утром вышли в шести лодках из Лебского. Засулье — следующая деревня вниз по Мезени.

Во всех деревнях тут очень хорошие люди. К нашей работе относятся удивительно по-деловому и серьезно. Никакого лишнего любопытства, никакого недружелюбия. Очень охотно беседуют с нами, позволяют снимать узоры с тканей, обмерять и фотографировать дома. Молодежь вовлекает нас в свои игры.

Способ здороваться тут своеобразный. Идешь по дороге, видишь старуху. Останавливаешься.

— Здравствуйте, бабушка.

— Приходи, приходи (или — Подходи, подходи), — ласково говорит бабушка, улыбаясь. Это и своеобразно, и приветливо, и очень располагает к себе.

Из плясовых старых песен, которые нам тут встретились, меня заинтересовала одна, под которую пляшут зимой на посиделках:

Ой, што за редкой было за Неважкой,

За второй редкой Перебражкой

Генералов сын да гуляет,

За собою коней водит, —

и т. д. Почему в зачине опять — река Невага, «вторая Перебрага»? Поскольку это песня плясовая, имя дано в уменьшительной форме, но любопытно, что одни и те же редкие образы могут встретиться и в старой протяжной, и в плясовой песне.

Здесь мы долго не задержимся. Материал повторяется. Видимо, слишком мало расстояние между этими деревнями, потому и репертуар одинаков.

 

1 июля 1928

Дер. Палащелье

Вчера с утра в нескольких лодках мы поплыли из Засулья вниз по реке и плыли до половины седьмого вечера. По дороге вылезали в Койнасе. Хотя остановка была не очень долгой, я успела найти интересную старуху — Т. С. Михееву 63 лет — и записала от нее одиннадцать песен разных жанров. Самой любопытной оказалась песня с характеристикой всех местных деревень. Она начиналась так:

Каращёлы — тараканы, тараканы!

Были е домцы богаты, вот богаты!

Усть-вяжане — вороваты, вороваты!

Не корыстна молодежь — монастырцы.

Оборваны кушаки — то смольяны.

Бородаты мужики — пылемчана, —

и т. д., вплоть до последних строк, где поминались —

Толстобрюхи мужики — то вожгоры!

Перебирались все деревни по Мезени и ее притокам: Каращелье, Едома, Усть-Вашка, Монастырь, Смоленец, Пылема и т. д., и т. д. Вспоминались дефекты наружности и костюмов, привычки, любимые словечки, отдельные события, связанные с той или другой деревней — словом, это была целая сатирическая хроника.

Долго задержаться в Койнасе не пришлось: надо было торопиться в Палащелье. Это то самое село, которое вывезло было нам навстречу свои изделия, когда мы плыли вверх на пароходе. Теперь мы сами приплыли сюда. Пробудем здесь дня три.

Палащелье стоит на месте, где переплетаются различные проезжие пути через Мезень и где всегда было много заезжего торгового люда. Это способствовало развитию в деревне своеобразного промысла.

Палащелье далеко известно по Архангельскому краю своими художественными изделиями: расписные короба прялки и ложки плывут отсюда по всем ближайшим рекам, заплывают в Архангельск, вызывают всюду в музеях восхищение зрителей.

Кроме коробов, прялок и ложек здесь можно достать расписные грабли, решета, солонки, чаши, ковши. Все — деревянное, все — тщательно вырезанное и разукрашенное традиционными узорами.

Техника изготовления всех этих предметов одинакова: по свежему светлому дереву вырезанные предметы украшаются узорами рябиново-красного и черного цветов с добавкой кое-где зеленых штрихов в орнаменте или рисунке; затем вещи сушат в печах, покрывают олифой, которая предохраняет краски от стирания и в то же время сообщает всем изделиям глубокий золотистый солнечный тон, снова сушат, оставляя на ночь в теплой печке, затем протирают для блеска тряпочкой — и вещь готова. Радостная, сияющая, лучистая. От такой коробейки или прялки в избе точно светлее становится.

Едва ли не больше всего выделывают коробов. Большие, маленькие, квадратные, круглые, овальные — они употребляются в мезенском быту главным образом как «укладки», т. е. как хранилища небольших предметов домашнего обихода, нарядов, приданого. Маленькие служат рабочими коробочками. Большие берутся в дорогу, как чемоданы и сундуки. На пароходной палубе на таких коробах сутками просиживают пассажиры третьего класса.

Потом идут прялки. На наиболее старых рисунок обычно состоит из геометрического орнамента кирпичных и черных тонов. На более новых к ним прибавляются стилизованные не то листья, не то звезды из отдельных зеленых лепестков. За прядками — чаши, аккуратно выточенные и украшенные по краям цветным ободком, который красиво заканчивает и обрамляет золотую середину чаши. Тут же — большие «квасники», г. е. разливательные ложки, которыми мезенцы разливают квас, и, наконец, обыкновенные круглые обеденные ложки. Этих последних изготовляется несметное количество. Вся Мезень хлебает свои обеды и ужины расписными ложками Палащелья.

В ложках особенно сказывается индивидуальность художника. На маленькой поверхности всего труднее проявить свое искусство и вкус. Для ложек каждый мастер приберегает свои особые приемы.

Один расписывает только самую ложку. Другой — и ложку, и ручку. Третий прибавляет к росписи еще и резьбу. Четвертый, наконец, украшает свои изделия хитро переплетенным сплошным узором, а вокруг ободка пускает надпись: «Кого люблю, тому ложечку подарю». «Ложкой хлебай, подарок не забывай».

В первый же день мы наводим справки о том, где можно найти местных мастеров.

— Дядю Яшу? А это за мостом у овражка...

— Игнать-Иваныча? А вон он тутотка, позади байны!

Одни из нас направляются в овражек, другие обследуют окрестности «байны».

По скользким, словно полированным от долгого употребления серым бревнам поднимаемся мы на извоз указанного дома.

На большой повети прохладно, полутемно и пахнет свежим сеном. Дядя Яша, пожилой крестьянин с поредевшей бородкой, ведет нас в боковую клеть.

— Вот, все у меня тута, — говорит он, раскрывая скрипучую дверцу, — нонь уже немного осталось, все по весне распродал.

В клети жарко, пахнет олифой и свежим деревом. На полу лежат целые вороха белых, заготовленных для раскраски коробов, решет и прялок. Несколько небольших, уже готовых коробов стоят на отдельной полочке.]

— Только-таки и остались. Больших-то беда скольки продал.

— А вы когда, дядя Яша, больше работаете: зимой или летом?

— Нет, когды уж тут летом! Летом своя работа крестьянская... Зимой! А весной распродаем. А вот на лето уж ницего и не оставается.

Кроме коробов и прялок дядя Яша делал прежде еще и «уточек» — старинные деревянные солонки. Мы видели их в некоторых избах, — они словно солнечным лучиком озаряют обеденный стол. Но теперь он эту работу бросил: никому не нужно! Мезенские хозяйки предпочитают покупать в кооперативе стеклянные солонки с городскими узорами. Занятные игрушечные уточки-солонки выходят из моды — забываются. До чего жалко, досадно и возмутительно, что никто об этом не беспокоится!

Мы накупаем у дяди Яши и ложек, и коробов (благо они небольшие) и уходим от него обогащенные: мы полюбовались на подлинное народное художественное мастерство, самобытное и солнечное.

Правда и то, что творческая фантазия мезенцев палащельскими изделиями не ограничивается. Кустарные художественные вещи встречались нам и в других деревнях. В том же Койнасе в одной из изб с темной посудной полки, словно из глубины веков, пристально и странно глядит на меня узкая птичья голова на точеной деревянной шейке.

— Хозяюшка, кто это у вас из угла смотрит? Хозяева смеются.

— А это церпак... Ковшик по-городскому. Но видала таких?

Им невдомек, чего это я вытащила их завалявшийся черпак и любуюсь им, не отрываясь. Ковш выточен виде плывущей утки. Естественный изгиб, полученный от бокового сучка, использован для изогнутой шейки и головки. Туловище гладко обточено и почти не тронуто расцветкой. Только шейка и головка покрыты густой темно-зеленой краской, да по краю ковша, подражая естественному оперению, идет широкая полоса того же темно-оливкового тона.

— Это хозяин о прошлом годе вытоцил. Да у его много таких заготовлено было. Идны продал, идны раздарил. Тебе глянется? Бери с собой, вези в город!

Они и не думают попросить за утку денег: они дарят ее мне от чистого сердца. И когда в конце нашей беседы, через час, я все-таки прошу их взять за подарок хоть немножко, они смеются и не отказываются. Но сами никогда ничего не попросили бы.

Таких ковшей мы в предыдущих деревнях не видали. Но зато мы не раз видели другое: в очень многих избах в красном углу перед иконами висит с потолка на ниточке своеобразное украшение: не то игрушка, не то какая-то религиозная деревянная скульптура. Деревянный голубь — не голубь, павлин — не павлин. На наш вопрос, что это за птица, удивленные мезенцы отвечали неопределенно:

— Это? … Это... петушок!

Туловище и головка тонко выточены из белого дерева. Сзади широким веером распушен пышный хвост из тончайших деревянных пластинок, на которые расщеплено окончание туловища. Пластинки резные, искусно сцеплены друг с другом своими вырезами по принципу веера, и получается округлая, волнистая линия распущенного хвоста. Поперек туловища врезана маленькая планочка, длинные концы которой тоже расщеплены на такие же пластинки. Получаются широкие крылья. Каждое «перо» слегка подкрашено черной, красной, зеленой пли желтой краской. Благодаря их нежным оттенкам и сочетаниям птица как будто окружена радужным сиянием. На головке — маленький пестрый хохолок из таких же вырезных пластинок.

— Кто же делает таких птичек?

— А это в Верхнем Березнике старичок один есть, — обычно отвечали нам, — он уж шибко стар стал, а ничего, хорошо работает. Прежь-то многие умели. А нонь один такой только на всю Мезень и живет.

В Палащелье таких «петушков» не режут. Не умеют. У них свое искусство.

 

2 июля 1928

Палащелье

Но Палащелье богато не только кустарями. Оно богато и песнями.

На Мезени, как, впрочем, и на любой другой реке, песня хранится главным образом женщинами. Мужчины поют гораздо меньше. Прежде, говорят, много певали на плотах. Весной, бывало, свяжут «караван» свежих смолистых бревен, возведут на плоту маленький шалаш из еловых веток и плывут по тихой полноводной реке, отталкиваясь шестами от берегов и мелей.

Плывут день, другой... Паромщик лежит на животе на краю плота или в шалашике и тянет одну за другой «вековешные» продольные песни. Только лес, нагнувшийся с берега, слушает его.

Разли-ива-а-аласе и мати вё-ё-ёшная вода,

И затопля-я-я-ала да вси зелё... вси зелё...

Что это? Словно кто-то аукнулся, окликнул с берега? Певец поднимает голову и, замолкнув, прислушивается к шелесту берегового леса. Нет. Никого нету. Послышалось. Он укладывается опять и невозмутимо продолжает с той же поты, на которой остановился:

... вси зеле... вси зелёные лужка…

Теперь на плотах поют мало. Не тем заняты мысли. Теперь песня живет в деревне, в устах женщин. Они привозят ее из родных мест, выходя замуж в новую деревню; они хранят ее, берегут. От матерей песни переходят к дочерям.

— Кони стадами, а люди родами...

— Щепка от костра недалеко летит...

Этими пословицами отвечали мне две веселые палащельские женки, Домна Николаевна и Татьяна Архиповна, когда мы, записав от них несколько прекрасных песен, стали расспрашивать, откуда они их знают. Татьяна Архиповна отводит меня в сторону.

— Я те, Наташа, вот цего скажу, — начинает она вполголоса, — за песнями хорошими ты к матери моей иди. К Оксёнихе. Ульяна Яковлевна ее звать. Перва была песельница на деревне.

— А сколько ей лет?

— Восемьдесят третий пошел. Она петь-то гораздна... Только што голос у ей теперь не бежит, как прежде. Она помнить-то помнит, да в трубу-то вашу ей не спеть. Ты к ей одна иди. Без трубы.

На следующий день я послушно, без Жени и без фонографа, иду к указанной избе.

Ульяна Яковлевна бобылка. Маленькая, покосившаяся на бок избушка печально смотрит подслеповатыми окнами. Внутри — потемневшие от времени стены, убогая утварь. Бедность смотрит из всех углов.

У окна сидит маленькая сгорбленная старушка в застиранном полинялом сарафане из синей набойки. Перед ней расписная палащельская прялка, такая же потемневшая и старая, как все в избушке. Ульяна Яковлевна монотонно сучит куделю. Веретено волчком вертится и пляшет в сухих, морщинистых, но до сих пор по привычке ловких руках.

Заговорить сразу о песнях я не решаюсь. Да это и не нужно. В любой северной деревне можно войти, сесть подле хозяйки и долго молча смотреть на ее работу, а потом уже начать разговор. Но — издали.

— А меня к вам, Ульяна Яковлевна, дочка ваша прислала, — говорю я наконец. Старушка слегка улыбается.

— Татьяна? Цего прислала-то?

— Да вот, она нам вчера песни пела. Хорошо пела, а только призналась потом, что в деревне нет певицы лучше вас.

Улыбка мигом слетает со старческих уст. Ульяна Яковлевпа снова опускает глаза на работу.

— Кака я певица, — произносит она довольно сухо, помолчав, — не… Не знаю... Не помню ницего.

— А говорят, вы столько песен певали!

— Прежь-то певала, верно... А нонь не знаю... Забыла. И голос не бежит нонь, — духу не хватат.

Ульяна Яковлевна говорит это так безучастно, что, фольклорист-новичок несомненно потеряет всякую надежду и отступится. Но я не сдаюсь. Ни одна деревенская певица, за редкими исключениями, не согласится петь без того, чтобы предварительно не поконфузиться, не отговориться незнанием и плохой памятью.

Помолчав, я начинаю рассказывать старушке о вчерашнем успехе ее дочери и невестки Домны Николаевны, о наших предыдущих записях в соседних деревнях, называю песни, наиболее излюбленные в Лебском и в Вожгорах.

Ульяна Яковлевна сначала слушает молча и отвечает односложно:

— Да... Нет… Певала! А эту не слыхивала.

Но постепенно разговор забирает ее за живое. Она оживляется, смотрит мне в глаза, начинает расспрашивать, кто мы и откуда. Наконец, осмелев окончательно, она опускает веретено на колени. По губам ее бродит полуулыбка.

— Погоди-ко ужо. Послухай, — говорит она, кладя на мою руку свои высохшие морщинистые пальцы, — я те спою... Да только голосу не хватит, ясак не вытянуть, вот беда.

— Ясак?

— Ну, голос песенной... Я понимаю: мелодия, напев.

— Ничего, Ульяна Яковлевна, вы потихоньку.

— Ты послухай.

При первых же звуках этого глуховатого старческого голоса я невольно настораживаюсь. Сначала «ясак» действительно не получается: мешает кашель, песня сбивается с тона. Но уже через несколько фраз дело идет лучше. «Ясак» выравнивается. Ульяна Яковлевна, видимо, совершенно забывает обо всем окружающем, в первую очередь — обо мне.

На синем море качается одинокий дуб. Никнут ветви, омывает их бурный прибой. На море — корабль с новобранцами.

Ох, да ты не стой-ко, не стой на горе на крутой,

Не спущай ты, дуб, листьё во синё во море...

Но не подняться поникшим ветвям, не вернуться молодцу-новобранцу в родимый дом. А вот из-за лесу поднимается грозная туча с молоньями палючими — невеста уезжает в замужество с немилым, и не догнать, не вернуть ее из-за каменных стен далекого посада... А вдали — словно облако пыли застилает горизонт. Но это только издали кажется пылью:

То не пыль в поле распыляется,

Не туман в моря поднимается, —

Еруслав-город разгорается...

Рассыпаются стены каменны...

Образы проплывают, сменяя друг друга. У высокого московского крыльца взволнованным морем гудят взбунтовавшиеся солдаты. Они идут громить палаты своего начальника — князя Долгорукого:

Нам не дорого ни злато, ни чисто серебро,

Дорога наша любовь да молодецкая.

Еще злато, чисто серебро минуется,

Дорога наша любовь да не забудется,

А забудется любовь — так воспомянется...

Эту любовь и доверие корыстолюбивый князь обманул. Негодованием звучит жалоба восставшего войска и решительный ответ крутого царя Петра:

— Заедает вор-собака наше жалованье,

Перво — хлебно, второ — мундирно, третье —денежно!

— А вы берите-ко слегу да долгомерную,

Вышибайте Долгорукому тесовы ворота, —

советует царь. Испуганный князь раскрывает перед возмущенным войском все сундуки. Он готов откупиться любыми богатствами. Но оскорбленные солдаты не идут на уступки; дело не только в деньгах:

Нам-то дорого не злато, чисто серебро —

Дорога наша любовь да молодецкая!

Старческий голос приобретает такую мощь, дрожит таким невыразимым подъемом, что у меня по спине пробегает невольный холодок. Я украдкой взглядываю за певицу.

Ульяна Яковлевна, застыв на месте с широко раскрытыми глазами, не видит, кажется, ничего вокруг. Или она видит? Видит то, о чем поет?

Долгое время мы молчим, обе глубоко взволнованные.

— Постой, вот ужо еще едну...

— Ульяна Яковлевна, а вы не устали? — тихо спрашиваю я и тут же понимаю, что мой вопрос, несмотря на все мое доброе чувство, — глуп. Может быть, она и устала. Но глаза ее глядят мимо меня с таким сосредоточенным, глубоким выражением, такое вдохновенное волнение отражается в старческих чертах, что остановить ее сейчас — преступление. Кто знает, споет ли она еще когда-нибудь хоть раз эти песни так, как она поет сегодня.

Старушка не слышит моего вопроса. Она поет.

Песня льется тонкой серебряной струйкой. В этой струйке шелестят золотые перья, развертывается диковинное оперение сине-зеленых павлинов, оживают самоцветные уборы далеких сказок:

Сизенький голубчик

Сидел на дубочку,

Очи его ясны,

Брови его темны...

Прилетела пава,

Пава золотая. Золотая пава

Среди двора пала...

Ульяна Яковлевна поет бережно, осторожно, не пропуская ни одного повторения, любовно отделывая каждую музыкальную фразу. Я слушаю как завороженная.

Восьмая, девятая, десятая песня — одна другой ярче, сказочнее, одна другой длиннее...

Шумят развернутые знамена, шелестят крылами белоснежные лебеди, катятся огневые яхонты на колени этой сгорбленной старушки в полинявшем сарафане. Не она создала все эти образы и напевы. Но ее бабушки и прабабушки, не ведая, что творят, пронесли их сквозь сотни лет, и теперь они неожиданно встают в своей первозданной свежести, мелькают и скрываются передо мной, как цветы, вынырнувшие из потока времени.

После тринадцатой песни Ульяна Яковлевна долго откашливается, замолкает, собирает свою кудель. Она все еще не видит меня. А я молчу, потому что нет на свете таких слов, которыми можно было бы достаточно полно поблагодарить за то, что я слушаю.

Внезапно старушка поднимает на меня прозревший взгляд.

— Ну, цего? — говорит она с тихой улыбкой. По-видимому, мое лицо отвечает ей без слов, потому что улыбка ее вдруг озаряется мягкой лаской.

— Саму последню нонь спою.

— Не надо, Ульяна Яковлевна. Ведь вам трудно, вы устали!

Я уже не на шутку начинаю опасаться, что такое сильное нервное напряжение может повредить старушке, — ведь ей восемьдесят два года.

— Не устала, никого не хвостала, — небрежно, поговоркой, отзывается Ульяна Яковлевна и, помолчав, снова берется за веретено:

Сторона да сторонка, любимая да родимая,

Мне-ка век по тебе, да дорожецка, да будет не бывати,

Мне церных-то грязей, молодешеньке, будет да не топтати,

Мне мила ли дружка да сердецнего да овоцьми да не видати...

Я сряжусь, сподоблюсь, да молодешенька, да сряжусь сиротинкой,

Я пойду ли, побреду, да молодешенька,

Да к милому дружку на свадьбу...

Я приду ли, молодешенька, зайду на круто крылецко.

Я с крыльца ли зайду, да молодешенька, зайду да во горн и цу,

Я пройду ли, молодешенька, пройду нонь против пецки,

И погляжу я, посмотрю, да молодешенька, по всем столам дубовым,

По скатёртыцкам новым камцатным...

Погляжу я, посмотрю, да молодешенька, по всем да людям добрым,

И по прихожим я, да молодешенька, да по приезжим.

Ницего же нонь мне, молодешеньке, не приглянулось,

Ницего же нонь мне, молодешеньке, не прилюбилось...

Уж я вышла, молодешенька, на новые сени,

Я с новых-то сеней, да молодешенька, вышла на красно крылецко.

Ой, я опрусь, овалюсь, да молодешенька, во тоцены во перилы,

Я во ти же новы тоцены во балясы.

Ой, погляжу, посмотрю, да молодешенька,

Нонце да во цисто поле, во раздолие.

Ницего же во раздольице нонце в поле не видно,

Только видна в поле да во раздольице една бела березка.

По корешку да березонька была корениста,

А посередине березонька была кривлевата...

А под той да березонъкой мы с милым дружком прежь сидели,

И говорили мы с любезненьким тайные словецки...

Я уже не могу записывать дальше. По щекам Ульяны Яковлевны катятся слезы. Что это? Воспоминания молодости? Действительно пережитая в прошлом и внезапно припомнившаяся личная драма?

Песня эта в самом деле остается последней. Я знаю, что лучшего исполнения я не услышу не только сегодня, но и вообще на Мезени, а может быть — и никогда в жизни.

Я ухожу из темной избушки, как в тумане.

Завтра я приду опять. Я постараюсь помочь старушке материально. Сегодня это немыслимо. За такие песни не платят.

 

3 июля 1928

Палащелье

Сегодня мы попробовали записать Ульяну Яковлевну на фонограф. Конечно, ничего не вышло. Дойти еще раз до такого подъема она не смогла. Она сторонилась Жени и Зины, кашляла, голос «не бежал» совершенно. Он слишком слаб, глух и нежен для нашей шипящей, крепко закрученной машины.

Товарищи смотрят на меня разочарованные:

— А вы вчера говорили...

Я молчу. Есть цветная фотография. Но нет еще фотографии, которая передавала бы и запах сфотографированного цветка. Нет еще на свете аппарата, который мог бы зафиксировать то, что я услышала вчера.

В жизни каждого человека случаются дни, которые не забываются никогда, ни при каких обстоятельствах. Они — как те немногие лучшие бриллианты, которые, говорят, хранятся у алмазных королей в особых секретных сейфах: не пересматриваешь, не пересчитываешь их каждую минуту заново, но в любой момент наизусть знаешь, сколько их и какие они.

Вчерашний день в избушке Ульяны Яковлевны — один из таких дней.

 

5 июля 1928

Дер. Конецщелье

Вчера вечером вышли в большом карбасе из Палащелья сюда, верст за десять ниже по Мезени. Эти переезды в лодках гораздо приятнее, чем на пароходе. Лежишь на соломе и смотришь в небо; на носу и на корме перевозчицы-женки поют песню и подгребают веслом, которое здесь сильно смахивает на обыкновенную лопату, прикрепленную к непомерно длинной ручке. Мимо плывут пустынные лесные берега, вливаются речки, водопадики, лодку быстро несет по течению «самотеком» — знай плыви и любуйся окрестностями.

В этой новой деревне всего 17 домов. На все Конецщелье имеется только четыре девушки в возрасте невест и — увы — единственный парень. При таких условиях, естественно, много песен «напахать», как тут говорят, т. е. получить, неоткуда. Будем искать у старшего поколения.

ИЗО довольно: тут вокруг дремучий лес, прелестный ручей в ущелье и старые покосившиеся бани — черные, словно избушки бабы-Яги. Ножки у них действительно вырезаны в форме куриных лап. Наши архитекторы в восторге.

 

7 июля 1928

Там же

Иванов день. Вчера вечером девушки пришли за мной, чтобы вместе идти в поля за цветами. «В поля» ходят раз в год, именно в этот вечер — чтобы собрать цветы, которые в другие дни силы не имеют. Под Иванов день их собирают, сушат и в случае какой-нибудь болезни заваривают чай и пьют настой. Конечно, вообще-то в поля ходят постоянно, но такой сбор цветов и такое ритуальное обозначение — «в поля» — связываются только с этим днем.

Мы уходим в поле и усаживаемся под большим кустом цветущего шиповника на высоком зеленом пригорке над рекой. Над полем разливается закат, и река кажется совсем золотой.

— Окулина, а какие же вы цветы сегодня рвете? Ведь не все же, а, наверно, выбираете?

— Вот гляди, — говорит Окулина и берет из своего букета бело-розовую павилику, — это трава от призору, от глазу дурного. Чтоб никто не сглазил тебя. Понимаешь?


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.031 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал