Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Владимир ЛИДСКИЙ 3 страница
Тысячи писем посыпались в ответ. В Париже был создан Колонизационный центр под патронажем атамана Богаевского, и вскоре из марсельского порта один за другим стали отходить транспорты в Южную Америку. Колонисты прибывали группа за группой, получали землю, создавали станицы, строили дома, церкви, школы, но… генералу снова представились разномастные змеи, свившиеся в омерзительный клубок… в Европе его начинания поддерживали конкретные люди, имевшие большой вес и влияние в иммигрантской среде, но с уходом из жизни Врангеля, Богаевского, с похищением агентами советской разведки Кутепова, освободившиеся места идейных лидеров русской общины заняли совсем другие фигуры. Они считали идею патриотической эмиграции глубоко порочной и мешающей планам тех организаций, которые с помощью активно вооружающейся Германии готовились вырвать с корнями ядовитые насаждения большевизма. В самом же Парагвае за дело разрушения русского ковчега взялись влиятельные военные Эрн и Бобровский, которые по гроб жизни должны были быть благодарны генералу за своё спасение от европейской нищеты, ибо именно он, личными силами и личными средствами помог им утвердиться в стране. Движущей силой разрушительной машины был некто Шлезингер, банальный бандит и убийца, отличившийся ещё в 1905-ом ограблением под революционный шумок филиала Московского купеческого банка в Фонарном переулке. Через Финляндию и Германию он в своё время пробрался в Парагвай и сумел вывезти награбленное золото и драгоценности. И вот этот-то человек, опасаясь за своё влияние в столице, всячески мешал практическому осуществлению русской колонизации. Генерала шельмовали, извращали его идеи и бойкотировали проекты; вдобавок в Париже образовались альтернативные центры содействия будущим переселенцам, но… на коммерческой основе. Серьёзное дело, как это нередко бывает, возглавили проходимцы. Патриотическая идея превратилась в средство добывания неплохих барышей, на ней стали наживаться, и это полностью извратило смысл колонизации. Воспоминания и размышления утомили генерала, лёгкая дремота стала одолевать егои, засыпая, он ещё успел разглядеть, как скользкий клубок медленно извивающихся змей начал распадаться, разваливаться, и вскоре разноцветные, разнокалиберные ленты, вкрадчиво шипя, устремились в высокое влажное разнотравье…
Он лежал в липкой дремоте и не слышал, как вошла Аля, не ощутил, как она вколола ему морфий и потихоньку вернулась в соседнюю комнату… дверь за ней закрылась, и он вдруг почувствовал густой запах свежего табака и сразу следом — табачного дыма, с трудом приподнял тяжёлые векии его воспалённому взору вновь открылось пространство комнаты… ягуара не было, пумы не было… только сельва продолжала стоять стеной… в углу вилась паутина лиан, среди которых порхала стайка разноцветных колибри, оперением и весёлой суетой так похожих на больших бабочек… перед постелью сидел древний касик-гуарани, который курил длинную расписную трубку и внимательно смотрел на генерала. На его лице рос рыже-зелёный мох, руки были покрыты бахромой лишайников и нитями низкорослой травы, из бугристой кожи покатого черепа, присыпанного красной землёй, пробивались речные водоросли… Генерал вспомнил старика, он познакомился с ним ещё в самой первой своей экспедиции и уже тогда он произвёл на него неизгладимое впечатление. Он явился в сопровождении Саргенто Тувиги, в те годы ещё не сержанта, но уже претендента на звание касика. — Ему четыреста тридцать лет, — сказал Саргенто Тувига, — и он уверяет, что знает тебя. — Я знаю тебя, — подтвердил старик, — твоё имя — Алехо Гарсия. — Нет, — возразил генерал на гуарани, вкладывая в короткое отрицание столько почтения, сколько можно было бы вложить, обращаясь по меньшей мере к царственной особе, — нет, уважаемый, моё имя звучит по-иному… — Ты — Алехо Гарсия, — упрямо повторил старик, — я помню тебя… четыре столетия назад ты разбился у побережья материка и попал в наше племя… ты женился на дочери нашего касика… ты первым из бледнолицых увидел равнину Гран-Чако и Боливийское нагорье… ты быстро изучил наш язык и полюбил слушать наши сказания… Мы рассказали тебе о стране Белого царя, раскинувшейся далеко на западе среди неприступных гор… а горы там сплошь из золота и серебра… Ты пожелал завладеть этими сокровищами… — Это было очень давно, — снова возразил генерал, — я тогда ещё не родился… — Это лишь одна из твоих жизней; тогда тебя звали Алехо Гарсия… Это был ты, я точно знаю… ты был по-другому одет и лицо у тебя было другое… но это был ты…Возжелав сокровищ Белого царя, ты собрал двухтысячное войско наших братьев и касик благословил нас… я тоже состоял в твоём войске, разве ты не помнишь меня? Мы преодолели горную гряду, протянувшуюся вдоль восточного побережья, и долиной вышли к устью Игуас у. Там где Игуасу впадает в Парану, мы наткнулись на водопады, низвергающиеся с неба, и нам пришлось обходить их много дней и ночей… А потом мы смастерили каноэ, покрытые корой окрестных деревьев, и переплыли Парану и Парагвай… Неужели ты всё забыл? Неужели не помнишь, что уже тогда от края до края ты прошёл глинистую равнину Гран-Чако и подобрался к предгорьям Анд? В скольких битвах и схватках рубились мы, сколько селений подвергли разбою и уничтожению! Под правой лопаткой и на левом плече у тебя должны быть отметины инков… плечо — медный топор, спина — золотой макан… — Да, — отвечал в изумлении генерал, — но эти раны я получил на Великой войне в начале шестнадцатого года… — Нет… нет, — отвечал старик, — это инки, это их отметины… Тебя ранили при отходе, когда мы первый раз потерпели поражение… ты не стал испытывать судьбу… мы захватили огромное количество золота и серебра, столько, сколько могли унести, и отступили… а потом вернулись домой и старый касик сказал: «На что нам этот жёлтый металл? На что нам этот белый металл?» Ведь мы всегда воевали лишь с теми, кто нападал на нас… Мы воины, а не убийцы. «Что наши духи скажут на это?» — добавил касик тогда. Наши духи ничего не сказали, но в будущем году они послали тебе отравленную стрелу в одном из столкновений с враждебными племенами…
… Генерал лежал неподвижно и вглядывался в глаза старика, который в свою очередь продолжал пристально смотреть на него. Тяжёлые воспалённые веки, расширенные зрачки… покрытые густой сетью кровеносных сосудов белки очень старого и очень больного человека… Бесконечное страдание, усталость и… невысказанный вопрос: «Что наши духи скажут на это?» В правой руке у генерала были зажаты золотые часы от Буре, подаренные ему любимой тётей Лизоней, с которыми он никогда не расставался, а левая лежала вольно простёртая вдоль тела. Старый касик ещё долго смотрел на него, как будто ожидал чего-то или что-то взвешивал, потом вздохнул, поднялся и вложил в его свободную ладонь жёлтое маисовое зерно. — Ты искупил, — сказал он, — сегодня ты уже искупил… И начал таять во влажном мареве сельвы. Но тут генерал сделал слабый протестующий жест, пытаясь остановить старика, и протянул в его сторону свои драгоценные часы. — Жёлтое за жёлтое… — прошептал он едва слышно… Старик взял часы и растворился среди лиан, гигантских папоротников и зарослей победно устремлённого ввысь бамбука. Над тем местом, где он только что сидел, осталась лишь стайка разноцветных колибри, оперением и весёлой суетой так похожих на больших бабочек…
…Колибри сопровождали его, когда он торопливо шёл к зданию асунсьонской почты, нервно сжимая в руках свежий номер городской газеты. Только что военный министр рассказал ему о филателистическом скандале. Генерал хорошо знал, чем кончаются подобные вещи. Купив в почтовом окошке марки, он тут же встал за конторку и разложил их на полированной поверхности. За стеклянной витриной почты шумел беззаботный Асунсьон, мальчишки скакали вдоль мостовой, замужние парагвайки озабоченно спешили по своим делам. Полицейские торжественно прошагали босиком в сторону трамвайных путей, по которым с грохотом и звоном летел городской трамвай, влача за собой убранную цветочными гирляндами похоронную платформу… На парагвайской марке 24-го года границы с Боливией вообще не было, на марке 27-го года она проходила севернее Гран-Чако, а на марке 28-ого года отодвинулась ещё дальше к северу с наименованием территории как «Северное Чако Парагвая». Категоричным приговором судьбе выглядел и лозунг на этой марке: «Было, есть и будет парагвайским!» Но на только что выпущенной марке Боливии спорная область обозначалась, как «Боливийское Чако». Генерал понял, что давно зревший нарыв прорвался. Он вспомнил, как в прошлом году в газетах появились сообщения о вроде бы найденной в Чако нефти, вспомнил свою долгую беседу об этом с президентом и просьбу военного министра срочно продумать вопросы перевооружения армии. Сам Скенони оценивал соотношение сил в возможной войне, как один к восьми в пользу, разумеется, боливийцев. Сопротивление, по его мнению, в случае конфликта было бы бессмысленным. В Президентском дворце, между тем, частыми гостями стали представители британской Shell Oil, а в Боливию, по слухам, зачастили американцы — эмиссары Standard Oil. Все понимали, что войны не миновать. Но Парагвай был беден, разорён предыдущей войной и обладал вдвое меньшей, нежели боливийская, армией при острой нехватке вооружения. Письмо самопровозглашённого сержанта Тувиги было фактически сигналом о начале военных действий. Генерал понимал, что не только оружие и численность армий будет влиять на её исход, но и, главным образом, пресная вода, возможности снабжения и союзничество индейцев. Покинув почту, он отправился в недавно организованный штаб, где попросил только что назначенного начальником полковника Эстигаррибия, предоставить необходимые материалы и документы, среди которых были и его собственные докладные записки и аналитические исследования прошлых лет. К делу подключился помощник полковника, майор Фернандес, и сообща они быстро сделали приблизительную оценку возможного расклада сил: все водные источники, кроме главного — озера Питиантута — были ещё в предыдущих экспедициях генерала подробно изучены с помощью индейцев и нанесены на карты… он бегло просмотрел свои старые записи и расчёты… так, снабжение… основную базу следует поставить в Исла-Пой, туда подходит узкоколейка от Пуэрто-Касадо, а уж в этот порт на реке Парагвай можно водным путём из центра доставлять и вооружение, и продовольствие, и живую силу. Линия фронта пройдёт, скорее всего, по укреплённым фортам, от Исла-Пой туда всего около тридцати километров… не так ли, дон Эстигаррибия? Теперь посмотрим, какие возможности у боливийцев…водного пути нет… ближайшая железнодорожная станция… очевидно, Вилья-Монтес… ого!.. более трёхсот двадцати километров до границы… а потом ещё не менее двухсот до линии фронта… если же мы будем их теснить, то конечно, меньше, но всё равно немало, как вы считаете, дон Фернандес? Далее: боливийскую армию составляют в основном жители относительно прохладных предгорных территорий, —тяжко придётся им на марше среди раскалённого и влажного воздуха… Ну, а наши, свободно ощущающие себя в привычной местности гуарани, будут, конечно, с нами! Что ж, повоюем, сеньоры! К организационным вопросам генерал привлёк других русских офицеров, и довольно быстро армию удалось привести в состояние полной боевой готовности. Войну ждали, и она не задержалась. Сформировав в преддверии Чако значительные силы и проведя первые маршевые разведки, боливийцы атаковали ближайший парагвайский форт и сходу захватили его. Всего через месяц, воодушевлённые первыми победами, они начали мощное наступление по всему фронту. Парагвайцы вынуждены были отступить. В это время на окраине Асунсьона в доме капитана Корсакова собрались русские офицеры. Все были взволнованы, горячась, обсуждали первые военные сводки, переживали за неудачи на фронте. — Господа, — сказал хозяин дома и поднял руку, призывая товарищей к тишине. — Господа! Все мы знаем, что происходит сейчас в Чако, все мы сочувствуем нашим товарищам-парагвайцам. Но я считаю, одного сочувствия недостаточно. Ведь мы офицеры! Двенадцать лет назад мы потеряли Родину и, как ни горько сознавать, вряд ли когда-нибудь в будущем нам доведётся её вновь увидеть. Парагвай приютил нас, дал нам кусок хлеба и крышу над головой. Это наше второе отечество! Мы должны защищать его, как защищали Россию! Офицеры зашумели, послышались одобрительные выкрики. — Это наш долг, господа! — Конечно, долг чести! — Мы пойдём добровольцами! — Это и наша земля! Генерал в это время находился уже в районе боевых действий и, узнав о патриотическом порыве земляков, отправил им телеграфом свои приветствия.
…Съеденный третьего дня удав был давно забыт и маленький отряд снова страдал от голода и жажды. Ели крахмалистые корни и мягкие побеги растений, на которые указывали индейцы, через силу жевали листья, рвали побитые птицами неведомые фрукты, раз наткнулись на кусты матасаны и вдоволь поели жёлтых ароматных плодов… По следам отряда бесшумно шли каннибалы-морос и не нападали до поры до времени лишь потому, что видели в руках путников огненные дубинки и ждали только момента, когда люди окончательно ослабнут. Питиантута упорно ускользала. Путешественники измучились до последней степени и уже через силу двигались вперёд. Генерал знал, что озеро где-то рядом, надо скрепиться, преодолеть усталость, перетерпеть голод, жажду, мучительные боли от ран, порезов и укусов ядовитых насекомых; спасительная вода должна вот-вот появиться, а уж за ней — знакомый путь к дальнему форту, крайней пограничной точке на севере страны. Люди часто останавливались передохнуть; сил не было совсем. Голод притупился, но пить хотелось невыносимо. Влажная земля, удушливый, предельно насыщенный тяжёлыми испарениями воздух, — влага, казалось, обволакивала тела, но… воды не было. Хотели пить мочу, но мочи тоже не было. Её с трудом выдавливали из себя; коричневые капли, с трудом истекая, падали в проклятую землю. Всех качало, даже выносливые индейцы чувствовали себя очень плохо. Их медные лица стали тёмно-бронзовыми, почти чёрными, кожа других путников сделалась грязно-жёлтой и потеряла эластичность. Генерал смотрел на товарищей и не узнавал их: ввалившиеся глаза, лихорадочные взоры, иссушенные губы. Сам он едва не падал в обморок, — горькая тошнота мешала соображать, какие-то солнца и луны, покрытые ядовитыми колючками, плясали перед его расширенными зрачками, хвостатые шутихи вспыхивали в мозгу и разноцветные фейерверки взрывались внутри распухшей головы. Он дал команду остановиться. Все тут же опустились на едва примятую траву звериной тропы и повалились в изнеможении. Генерал лежал, уронив голову… перед его глазами в гигантских зарослях жирной травы полз маленький жучок, который казался ему огромным, он наступал, грозил своими острыми жвалами, плотоядно перебирал всеми шестью лапками… генерал протянул руку… ободранные, распухшие, чёрные пальцы попали в поле его зрения и заслонили собой всё — стену разнотравья, деревья и кусты вокруг, лежащих неподалёку товарищей. Он изловчился, схватил жука и, несмотря на яростное сопротивление насекомого, засунул его в рот. Жук жалобно хрустнул на зубах и, карябая воспалённую генеральскую глотку, провалился в бездну небытия. Так пролежали они в сумерках сознания довольно долго и очнувшийся первым фон Экштейн еле слышно прохрипел: «Вперёд…»; почти все услышали его и, повинуясь, нет, не чувству долга и не осознанию необходимости во что бы то ни стало исполнить свою миссию, а просто — жажде жизни и гону жажды, с трудом поднялись и двинулись вперёд. Генерал покрепче ухватил мачете, встал впереди отряда… несколько слабых движений — и по сторонам упали срубленные низкорослые кусты… он сделал мелкий шажок, вгляделся в клубящийся сумрак и вдруг… воспалённые глаза его упёрлись в вертикальные зрачки осторожно вышедшего из зелёной тьмы рослого пятнистого ягуара…позади него сомкнулся сухо шелестящий тростник, зверь поднял крупную красивую голову и… генерал увидел себя как бы со стороны: он стоял на заросшей тропе, в авангарде измученного жаждой маленького отряда… стоял, не испытывая страха и ожидая, пока зверь поймёт, что опасности для него нет и спокойно уступит дорогу, но ягуар не уходил, — внимательно вглядываясь в генерала, он медленно и спокойно изучал его тщедушную фигурку, переводил умные глаза на капитана Орефьева, на барона Экштейна, и казалось, размышлял… позади ещё двое — это были братья Оранжереевы, — далее — свои, краснокожие… ягуар принюхался… да, свои, пахнут сельвой и индейским потом… он величественно развернулся, но не ушёл в заросли, а оглянувшись, словно приглашая следовать за ним, грациозно двинулся по тропе… Путешественники, не сговариваясь, пошли следом…
…Ещё три дня брели они по непроницаемым зарослям, из последних сил прорубая себе дорогу там, где их безмолвный проводник тенью проскальзывал, не задевая ни ветки, ни листика и лишь поворачивая умную лобастую голову назад и вглядываясь в серо-зелёные, сливающиеся с растительным фоном фигурки… брели уже безотчётно, без чувства, без мысли, мгновениями выпадая из сознания, и только ворочали распухшими языками в воспалённых пещерах своих смрадных ртов, бесполезно ища хотя бы капли влаги… Ночами останавливались и, уже не разжигая костёр, на который просто не было сил, с трудом проглатывали на ходу припасённые днём листья и коренья, кое-как привязывали гамаки к деревьям, заворачивались в одеяла и пончо и без сил валились в верёвочные сетки. Пятнистый ягуар, всегда находившийся несколько поодаль, с наступлением темноты бесшумно подходил к генеральскому гамаку, укладывался рядом, словно собака, и, бодрствуя до утра, охранял покой путников. Каннибалы-морос, всё ещё преследующие отряд, вынуждены были отступать в глубину сельвы, так как ягуар чуял их приближение и тихим, но полным сдержанной угрозы рыком предостерегал от нападения. Спали, словно проваливаясь в бездну, словно умирая на время ночи, словно переселяясь в пустоту и космический мрак иных вселенных, а утром одновременно, как по сигналу, просыпались, с трудом выползали из гамаков, собирали пожитки и снова шли вперёд… На закате третьего дня ягуар вывел их к Питиантуте. Ещё на краю джунглей, увидев впереди слегка подболоченную равнину, а ещё дальше — заросли мангров, которые ясно указывали на наличие поблизости воды, путники забыли о беспредельной усталости и почти бегом кинулись на равнину. Ягуар мощными размашистыми прыжками нёсся впереди, сильно опережая их. Не отпуская лошадей и мулов, люди бежали к озеру…вот уже показалась его ближняя прибрежная полоса красного цвета, переходящая далее в светло-бурую и наконец — в совершенно прозрачную едва колеблемую гладь, простирающуюся до самого горизонта. Берегов озера не было видно, оно казалось гигантским, циклопическим и только едва видимые вдали горы намекали на то, что у этой воды есть где-то начало и конец. Побросав амуницию и оружие, измученные путники сходу влетели в озеро, распугав всю прибрежную живность, лошади и мулы вошли следом. Ягуар остался на берегу и медленно ходил среди мангровых кустарников, внимательно оглядывая окрестности. Люди упали в воду и пили, пили, пили её; никогда ещё не казалась она им такой вкусной, такой животворящей, она была лучше зельтерской с её прозрачными пузырьками, лучше коричной — с клубникой и лимоном, лучше кристальной чистоты настойки на померанцевых цветах, лучше оршада, благоухающего миндалём и кунжутом, лучше ледяного нектара, приготовленного с мятой и лаймом и слегка приправленного ванилью… Они пили, погрузив головы в прохладные сумерки лёгких течений, и видели, как под водой летают озёрные птицы, медленно поднимая и опуская тяжёлые крылья, а когда отрывались от сладостного питья, чтобы вдохнуть немного воздуха, перед их глазами над зеркалом лагуны проносились стаи летучих серебристых рыб, несущихся к дальнему невидимому берегу… И снова они, не в силах преодолеть сладостного зова озера, погружали головы в тайны неведомых глубин и снова пили эту волшебную воду… её можно было пить бесконечно, до самой смерти, до скончанья веков, до слияния с бесконечностью иных звёздных миров, пить, пить и пить, не отрываясь, ни на мгновенье не отвлекая своё внимание от этого простенького источника всего сущего на земле… Они втягивали в себя жизнь, они сами возвращались к жизни… вот берега озера стали опускаться, — так много и жадно они пили, так вожделели влаги, которой не видели много дней и от отсутствия которой уже умирали… они продолжали пить и вот уже им стали попадаться сверкающие прохладной чешуёй элегантные продолговатые рыбы… они хватали их руками и вгрызались в мягкую, пропахшую свежими озёрными ароматами плоть, ели живое, трепещущее в их дрожащих пальцах розовое мясо и не могли насытиться… а воды хотелось всё больше и больше, и они по-прежнему не могли оторваться от неё и, желая вместить в себя всю влагу мира, продолжали пить, снова и снова прикладываясь к озёрной глади… берег опускался всё ниже… закат догорал вдали и его кровавые сгустки уже покрасили верхушки сейб, возвышающихся над южным массивом сельвы, а люди всё пили и пили, и вот уже видны стали придонные водоросли и стаи мечущихся в преддверии бездомности и сиротства мальков… генерал оторвался от воды и безумными глазами глянул на своих сопутников: они стояли уже по колено в озере и, не в силах больше пить, гладили ладонями мягкую бархатную воду… ласкали её нежную поверхность, словно тела любимых женщин, опускали свои любящие губы в её прохладную рябь и не могли, не могли оторваться от этих волшебных чистых переливов… Выйдя наконец на берег, они упали в папоротники и раскинули по сторонам руки… над ними плыли окрашенные охрой и пурпуром, слегка подзолоченные изнутри закатные облака; лёжа недвижимо на своих травяных постелях, они ни о чём не думали, — вода блаженно переливалась по их жилам, словно бы заменив собою кровь, и это состояние блаженства, казалось им, не иссякнет никогда… Однако через короткое время все встали и направились к дальнему подлеску, — организмы людей требовали избавления от выпитой в напрасной жадности воды; едва добежав до гряды кустарника, они стали извергать из себя едкую пахучую жидкость, и вскоре моча залила все окрестности, обратив в паническое бегство племя кровожадных каннибалов, притаившихся было в густых зарослях. Морос бежали быстрее ягуара, быстрее пумы, а жгучая моча преследовала их, выжигая словно кислотой травы, кусты, обугливая стволы деревьев и убивая всё живое вокруг. Мелкие птицы, попадая в зловонные ядовитые пары, падали обгорелыми головёшками на землю, насекомые роями сгорали в воздухе, змеи выскальзывали из обожжённой кожи… А смертоносные струи всё лились и лились, и никак не могли иссякнуть. Ягуар сидел на берегу озера и всматривался в застывающую воду. Уровень её постепенно поднимался, — видно, с гор быстрее бежали посланные индейскими духами ручьи. Багровый солнечный диск почти полностью закатился в почерневшие дебри, и на их фоне вдруг появилась толпа вооружённых копьями и луками людей. Ягуар глянул в их сторону, понюхал воздух, царственно развернулся и пошёл прочь, словно передав эстафету заботы вновь прибывшим и как бы демонстрируя всем своим видом полностью исполненный долг. Генерал глянул в сторону заката: впереди отряда чемакоко, белея раскрашенным в надвигающихся сумерках лицом, шёл касик племени, самопровозглашённый сержант Саргенто Тувига.
Следующим вечером на всех членов экспедиции обрушилась малярия. Они лежали в только что отбитом у боливийцев форте и бились в лихорадке. Генерала бросало то в жар, то в холод, голова раскалывалась от боли, братья Оранжереевы бились в конвульсиях, барон Экштейн бредил, Орефьева выворачивало сырой рыбой. Даже Мэккэпитью и Гуражирари были намертво скручены сильнейшим жаром, впрочем, температура выше отметки «сорок» поднялась у всех. Саргента Тувига послал за корой хинного дерева. Генерал лежал па пальмовой циновке в лазарете форта и в приступах удушливого полузабытья видел себя и Алю выходящими из ворот экстансии… они шли, взявшись за руки, по маисовому полю, и маис был уже в самой поре, — кое-где перезрелые, высыхающие под солнцем початки роняли на иссушенную зноем землю жёлтое, отливающее маслянистым золотом зерно… генерал вёл Алю дальше, и они выходили на кампу, откуда открывалась дорога к дальнему лесному массиву; лес был странный — вполне среднерусский, с ёлками, берёзами и даже рябинами, но перемежаемый пальмами и тропическим тростником… они входили внутрь какой-то тёмной просеки, которая, постепенно сужаясь, превращалась в тесный проход между скалами… в проходе лежало железнодорожное полотно и…
…Генерал всмотрелся: вокруг него стали медленно появляться из тумана небытия, словно на стеклянных фотографических пластинках под действием проявителя, тёмные фигуры: люди, лошади, верблюды, мулы… в молочных хмурых сумерках проступали контуры повозок, телег, кибиток и экипажей, серая толпа измождённых людей медленно шагала под моросящим дождём… по сторонам железнодорожного полотна тянулись пологие насыпи, которые также были заняты густой толпой беженцев: верхом, пешком, на телегах двигались вперёд офицеры, солдаты, казаки, гражданские с семьями, калмыки, и не было конца этой скорбной толпе… Большевики теснили Донскую армию, отходившую по линии Ильская — Абинская — Крымская, разрозненные части Добровольческого корпуса и Кубанской армии, уже подверженные панике и разложению, двигались в направлении Новороссийска, надеясь погрузиться там на английские военные транспорты. Всё происходящее казалось генералу полной катастрофой, душераздирающие сцены вокруг усугубляли впечатление, и не было в мире такой силы, которая могла бы изменить что-то в этой трагической картине крушения. Справа и слева от скользких рельс, от жирных, пропитанных креозотом шпал, там, где насыпи переходили в узкие, залитые густой полужидкой грязью дороги, брели ободранные верблюды, ведомые тощими измученными калмыками, люди вязли в тягучей ледяной жиже, животные с трудом переставляли тонкие ноги… на открытой телеге пожилая калмычка везла два детских посиневших трупа… поодаль маленький калмычонок лет семи шёл босиком, с трудом выдёргивая из раскисшей хляби бурые от холода ступни… По шпалам тащились расхристанные офицеры и солдаты; позади, из-за скального поворота, вывернул паровоз, с усилием тянувший несколько обшарпанных вагонов. Люди стали оглядываться, некоторые нехотя уступали дорогу, иные продолжали идти дальше. Паровоз свистел, предупреждая об опасности, и медленно двигался вперёд, задевая своими входными мостками сторонящиеся повозки, — то и дело слышался хруст ломаемых досок и от телег летели в разные стороны щепы и целые куски дерева. Вот на насыпи встала, накренясь, широкая повозка с ранеными, запряжённая четвёркой тощих одров; свернуть влево они не могли, там шла плотная толпа верховых казаков, потеснить идущих впереди также было нельзя из-за образовавшегося в этом месте затора; несчастные лежали в повозке рядами, и когда один из вагонов задел её край, полумёртвые одры с неожиданной силой забились, переломив дышло, — раненые вылетели прочь, и их безвольные тела покатились по мокрому склону под копыта лошадей… Какие-то женщины бросились к раненым… синие волы с выпирающими рёбрами плелись меж людей, натыкаясь на телеги… по чавкающей грязи справа ехали донские беженцы на лошадях с обрезанными постромками… тащить поклажу уже не хватало сил и вся обочина была завалена домашним скарбом, тюками с обмундированием, разбитыми ящиками, коробками… по дороге, словно по театральной сцене, двигались персонажи, казалось бы, фантастической, однако же, более чем реальной народной драмы: раненые, генерал в экипаже, дамы в мужских сёдлах, калмычка на лошади с младенцем под грудью, старик с нелепым переломанным зонтиком над головою… генерал стоял со своей Алей в самом сердце этого медленно текущего свинцового потока, который тяжко ворочался и глухо стонал, перекатываясь с вала на вал, влача за собой пропитанный гнойной сукровицей след, словно раненое животное, не знающее иных способов спасения кроме бегства… над ущельем сгущалось ядовитое облако зловонного дыхания десятков тысяч воспалённых ртов, в воздухе что-то гудело и скрежетало… генерал стоял в полной растерянности, ощущая себя безвольной песчинкой в этом клокочущем потоке, в этом раздуваемом разгневанной природой смерче и уже прозревал свой путь — среди бесконечности ледяного космического пространства — безвестной частичкой звёздной пыли… звёздной пыли… Прошли станцию Ильскую. Донцы ещё оборонялись в её окрестностях. Ставка вела себя странно. Телефонная связь работала, но из штаба Главнокомандующего не поступало никаких распоряжений. На пути к Абинской происходили постоянные стычки с «зелёными», и генерал, отослав Алю в казацкий обоз, в одном строю с другими офицерами и солдатами держал оборону. Сил не было, пять дней ничего не ели, вдобавок мартовская холодная морось вытягивала последние силы. В Абинской остановились на ночлег, а утром оказалось, что в соседних хатах с вечера спали красные, в глубине же села – «зелёные». В невероятной суматохе завязался тройной бой непонятно кого непонятно с кем. Кто-то сдавался в плен, кто-то переходил на сторону неприятеля, иные всерьёз сражались, а некоторые, растерявшись, метались по разным вражеским станам и порой не понимали, в чьё расположение их занесло. Отступая, донцы захватили в плен с десяток «зелёных» и вели их до станции Крымской. Там, не понимая, для чего ведут, поставили всех к стене пакгауза и, не в силах выслушивать их мольбы, запечатали им глотки свинцовыми кляпами. Возле Крымской в один мутный поток слились последние части Добровольческого корпуса и Донской армии. Вся станция была битком забита вагонами и, чтобы пропустить штабной бронепоезд, пришлось специальными лагами опрокидывать целые составы. Направление движения постоянно менялось, без конца приходили противоречивые директивы, и генерал уже не понимал, куда двигаются войска. Хотели идти на Тамань, но красные блокировали дороги, в горные области также не было пути, — их занимали «зелёные», которые без конца влезали в мелкие затяжные бои. Оставался единственный путь— Новороссийск. Генерал с ужасом думал об этой последней зыбкой надежде, в отчаянии представляя себе, как толпы измученных людей окажутся оттеснёнными к морю и будут метаться, словно крысы в маленькой клетке, к прутьям которой поднесён кипящий смолою факел.
|