Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Слава Мейерхольда






Только современники славы Мейерхольда могут пред­ставить себе ее масштаб.

 

В Москве двадцатых годов имя его повторялось беспре­рывно. Оно мелькало с афиш, из газетных столбцов, поч­ти с каждой страницы театральных журналов, из карика­тур и шаржей «Крокодила», «Смехача» и «Чудака», оно звучало на диспутах в Доме печати, с академической ка­федры ГАХНа, в рабфаковских и вузовских общежитиях, в театрах пародий и миниатюр, в фельетонах Смирнова-Сокольского, куплетах Громова и Милича, в остротах Алек­сеева, Менделевича и Полевого-Мансфельда. Было при­нято присваивать ему разные почетные звания: он считался почетным красноармейцем (сохранилось его фото в красноармейской форме), почетным краснофлотцем, почетным шахтером и проч. Молодой Назым Хикмет, учившийся в те годы в Москве в Университете трудящихся Востока, посвящал ему свои первые стихи, которые так и называ­лись — «Да здравствует Мейерхольд!» Вот как они закан­чивались: «И когда прожекторы с аэро РСФСР осветят тракторы, обгоняемые автомобилями, пусть красная кон­ница мчится по сцене. В этот день ты, Мейерхольд, на­шими губами целуй накрашенные щеки спортсмен-артис­тов!» Русский текст стихов принадлежал Сергею Третья­кову, другу Маяковского, переводчику «Земли дыбом» и будущему автору «Рычи, Китай!». Он сам писал тогда: «Имя Мейерхольд — знамя непрекращающегося восста­ния на базаре искусства, и хватким и горящим знаме­носцем его является революционная молодежь, которая споро и слитно шагает в свое будущее, и среди воин­ственных кличей и сигналов которой есть и такой: «Взвей вверх вольт, Мей-ер-хольд!» Поэт Василий Каменский, создатель популярной в те годы поэмы «Стенька Ра­зин» — кто не орал тогда «Сарынь на кичку, ядреный лапоть»? — писал так: «Вперед 20 лет шагай, Мейерхольд. Ты — железобетонный атлет — Эдисон триллионов вольт!» А шумные питомцы знаменитого ФОНа Московского уни­верситета, приветствуя Мейерхольда, скандировали хо­ром: «Левым шагаем маршем всегда вперед, вперед! Мейерхольд, Мейерхольд наш товарищ! Товарищ Мейер­хольд!» Один театральный журнал как-то объявил подписку среди работников искусств на постройку двух самолетов: «Ермолова» и «Мейерхольд». Это было в рас­цвете деятельности Мейерхольда и еще при жизни Ер­моловой.

 

Имя Мейерхольда знали буквально все, даже и те, кто никогда не ходил в его театр. Для обывателей оно бы­ло почти таким же пугалом, как и слово «мандат» для соседей Гулячкиных. В фонетическом пейзаже Москвы двадцатых годов оно присутствовало так же обязательно, как ходовые речевые конструкции: «руки прочь от...», «лицом к...», «наш ответ...» Только имя Маяковского могло конкурировать с ним, и если бы даже они не были друзьями и соратниками в искусстве, то все равно слух и зрение ставили их рядом по множеству всевозможных упоминаний. Всеволод Эмильевич рассказал однажды, что когда в Москве впервые в годы нэпа организовалось бю­ро газетных вырезок и он захотел в нем абонироваться, то ему отказали — слишком велик был объем работы по вылавливанию его фамилии с газетных и журнальных страниц. Если это и шутка, то она, вероятно, близка к истине. Из одних шаржей и карикатур на него можно было составить огромную коллекцию (она и существует в одном частном собрании). Легендарные скандалы ро­мантиков на премьерах пьес В. Гюго казались детской шуткой по сравнению с тем, что происходило на премьерах Театра Мейерхольда или на диспутах, где объявлялось его участие.

 

В стенограмме диспута о «Зорях» (конец 1920 года) добросовестный карандаш стенографистки отмечает в скобках: «Крики невероятные». Затем: «Крики ужасные». Дальше идет пропуск в тексте, отмеченный многоточием, и снова примечание: «Шум и гам такой, что ничего не разберешь — все орут, чуть не до драки»... Что же вы­звало эту бурю? Всего-навсего только процедурный вопрос о продлении времени выступавшему на диспуте тогдаш­нему противнику Мейерхольда А. Я. Таирову. Еще один характерный штрих. Таиров сказал, что если у Мейер­хольда и есть что красное, то это его феска (в те годы В. Э. носил ярко-красную феску). Мейерхольд на это крикнул: «А вы, конечно, предпочли бы белую?!..» На диспут сторонники спектакля «Зори» шли по улицам стройными рядами с плакатами, приветствующими Мейерхольда.

Это все необходимо напомнить, потому что, не расска­зав об этом не знающим или забывшим, почти невозможно дать почувствовать силу обаяния имени Мейерхольда.

Само слово «Мейерхольд» при его жизни значило боль­ше, чем имя одного человека, хотя этот человек реально существовал, ел, пил, спал, носил пиджак, репетировал в своем неуютном театре, раскланивался со сцены, высту­пал на диспутах.

Слово это группировало одних и разъединяло других. Оно было боевым знаменем, паролем, не нуждающимся в комментариях нарицательным понятием, поводом для споров, мишенью пародий и шуток и не одной, а сразу несколькими главами в истории русского театра.

У его прежних учеников уже были свои ученики, его яростно отрицавшие. У бывших врагов были последова­тели, становившиеся вдруг его учениками. Он воплощал собой бескопромиссность новаторства и противоречи­вость сложной, уже' ставшей легендарной судьбы.

Одни отрицали его прошлое во имя его настоящего. Другие не признавали настоящее, заколдованные этим прошлым. Ему скоро исполнится шестьдесят лет, а у него была биография, событий которой могло хватить на доб­рую дюжину прочих. Это биография молодого века, глав­ным содержанием которого было ожидание и совершение революции. И все, что в его искусстве было светлым, чис­тым, утверждающим, здоровым, могучим, плодоносным, — все это связано с предчувствиями или отсветами рево­люции, с тем, что Н. К. Крупская в своих воспоминаниях назвала ее «величественной, торжественной красотой».

 

За ним шла, им увлекалась, ему аплодировала лучшая, передовая, коммунистическая, комсомольская, активист­ская часть молодежи: вузовцы, рабфаковцы, курсанты военных школ, лохматые или наголо обритые головы, блузы, гимнастерки, френчи, кепки, тельмановки, крас­ные платочки. Представим себе зрительный зал ГосТИМа в обычный вечер на рядовом спектакле и зал концерта Собинова в Доме Союзов или зал «Баядерки» по соседству в «Аквариуме» — это две разные Москвы или, вернее, три.

В 1928 году, находясь в заграничной поездке, Мейер­хольд заболел, а в Москве была сделана попытка отобрать у оставшегося временно без руководителя коллектива по­мещение театра бывш. Зона. В защиту ГосТИМа высту­пила комсомольская общественность Москвы. Я еще учил­ся в девятилетке, но хорошо помню горячее, возбуж­денное собрание в Красном зале МК и речь редактора «Комсомольской правды» Тараса Кострова о необходи­мости отбить нападение на Театр Мейерхольда.

Не случайно это собрание происходило в том самом Красном зале МК, где Маяковский отчитывался в загранич­ных поездках и впервые читал «Хорошо!».

Почти все работники ГосТИМа в те годы одновременно работали и в рабочей, и в красноармейской самодея­тельности. Для многих из них это было режиссерской стажировкой. Пришедшие к Мейерхольду из самодея­тельности, они продолжали быть с нею связанными, и те­атр естественно являлся своего рода штабом московской самодеятельности — штрих, который достаточно харак­терен.

Вставало на ноги молодое советское кино, и в нем сра­зу заблистали имена мейерхольдовских учеников: С. Эй-зентшейн, И. Ильинский, Н. Охлопков, И. Пырьев, С. Юткевич, М. Штраух, Коваль-Самборский, Н. Экк, Г. Рошаль и другие, а позднее Э. Гарин, Н. Боголюбов, Л. Свердлин, Е. Самойлов. Для молодых мейерхоль-довцев работа в к|щпино 1т(У|быт.дл.а л | т д)го й> > как не была «халтурой», как для некоторых актеров других театров. Обрастая творческой мускулатурой, они чувствовали, что им становится тесно в отчем доме на Триумфальной площади, и для многих из них вскоре триумфальной площадью стали экраны всего мира. Именно в те годы, когда кино из коммерче­ского развлечения стало ведущим искусством эпохи, в эти годы кинематографического «штурм унд дранга» бли­зость самого молодого искусства и спектаклей Мейер­хольда середины двадцатых годов была очевидной и бес­спорной — достаточно вспомнить «Д. Е», «Озеро Люль», «Лес» и даже «Ревизор». Но не только кино — все, что волновало нас своей новизной, все, что казалось не бла­горазумным повторением старого, а выражало наш век, наши ритмы, наше ощущение пространства и фактуры, — все это в какой-то степени впервые пленило нас в этом театре: дух урбанизма, конструкции, синкопы, обна­жение материала, экспрессия монтажа кусков, рефлекто­ры, светящие из лож, новое использование сценической площадки, бесконечное расширение границ условного и проч. Это захватывало, волновало, покоряло, бралось на вооружение. Спина Ильинского — Аркашки в «Лесе» и крупные планы Гриффита, массовки в «Рычи, Китай!» и революционный натурализм «Броненосца «Потемкин», «шествие» в «Ревизоре» и пантомимы Чаплина, танцы Бабановой и пластический рисунок ролей Ричарда Бар-тельмеса, макеты Шлепянова и обложки Родченко — все это лежало рядом, естественно соседствовало друг с другом, а не резало глаза и слух своей несовместимостью, как многое из того, что окружало нас — новое содержание нашей жизни и косность неподвижных эстетических форм. Близость с передовой кинематографией была особенно убедительной и наглядной. Вряд ли случайно первый актер мейерхольдовского театра, Игорь Ильинский, ока­зался первой «звездой» советского кино, и не случайно «Вечерняя Москва», рекламируя новые шедевры — «Трус» Д. Крюзе и «Наше гостеприимство» Б. Китона, — печатала в объявлениях на всю четвертую полосу отзывы Мейерхольда об этих фильмах. Это вовсе не было сно­бистским западничеством: именно в эти годы сам Мейер­хольд резко повернул к русскому классическому репер­туару. Но сам воздух Москвы двадцатых годов был на­сыщен свежим ветром интернационализма: напротив еще не сверженного храма Христа Спасителя играли в волей­бол китайские студенты, на Мясницкой во всю стену дома красовался плакат «Руки прочь^ от Бессарабии!», одним из любимых героев мальчишек был белозубый негр из «Красных дьяволят», в газетных киосках стояли оче­реди за романом Джима Доллара «Месс-Менд», и даже средняя школа, в которой я учился, носила имя Тома­са Эдисона.

Театр Мейерхольда этого периода был идеально сов­ременным театром. Именно поэтому, быть может, его кризис в тридцатых годах воспринимался болезненнее и острее, чем тот же процесс в других театрах. Он так полно и ярко выразил свое время, так безудержно тра­тил себя и свои силы в те годы, что ему, естественно, труд­нее было набрать заново мускулатуру. И когда я впослед­ствии смотрел на самого Мейерхольда (хотя бы в дни теат­рального фестиваля 1936 года), мне вспоминался бессмерт­ный рассказ Герцена об одиноком, нелепом и чуть смеш­ном Чаадаеве в московских салонах сороковых годов. Припомним начало замечательного романа Ю. Тынянова о Грибоедове «Смерть Вазир-Мухтара», о том самом Гри­боедове, которого так нежно и мудро любил Мейерхольд: «...в декабре месяце тысяча восемьсот двадцать пятого года перестали существовать люди двадцатых годов с их прыгающей походкой. Время вдруг переломилось...» Ма­ло общего в судьбе тыняновского Вазир-Мухтара и Мейер­хольда, но, перечитывая роман, я почему-то все время вспоминал его.

Вдруг переломилось время... Время переломилось — и рванулось вперед. Это досталось дорого не одному Мей­ерхольду. Только в 1962 году мы услышали написанную в 1936 году Четвертую симфонию Д. Шостаковича. Мы ни­когда не увидим «Бежин луг» С. Эйзенштейна — нега­тив фильма был смыт по приказу тогдашнего киноруко­водства. Были потери и пострашнее. Время переломи­лось, и многое менялось вокруг, иногда резко, а иногда исподволь и почти незаметно для современников. Не все происходившее вокруг было понятно, но всякое непони­мание объявлялось злонамеренным. И не нужно удивлять­ся, что в середине тридцатых годов Театр Мейерхольда временно потерял тематику и аудиторию, актеров и зри­телей, авторов и успех: все, кроме еще более зрелого и утонченно виртуозного мастерства самого Мейерхольда, еще более уверенных рук и глаз художника, делавшего чудеса на неудобной сцене, с ослабевшей труппой, но чу­деса большей частью уже бесцельные...

Он еще был знаменит и любим. Люди искусства ста­рались попасть на его репетиции. Он превращал эти репетиции в уроки мудрого мастерства. Затаив дыхание сидели в полутемном зале и любовались его «показами» молодые актеры, и режиссеры, и гости Москвы: Нурдал Григ, Фучик, Секи Сано, Леон Муссинак, Луи Арагон, А. Сент-Экзюпери, Мария Тереза Леон, Рафаэль Альбер-ти, Гордон Крэг и Бертольт Брехт. Но задачи, которые он сам себе ставил, были или нереальны, или мелки. По­седела его голова, и старость смягчила резкость черт и угловатость жестов, он стал шире, терпимее, мягче, но он все же не мог перестать быть самим собой, еще трагич­нее выражалось донкихотское в нем: несоразмерность масштаба замыслов недостаточности средств.

Влюбившись в ранней юности в Мейерхольда-трибуна, Мейерхольда середины двадцатых годов, я близко узнал уже другого Мейерхольда. Первый казался недосягаемым, второй был прост и пленителен; первый вызывал восторг и стремление к подражанию, второго часто бывало му­чительно и горько жалко.

Но и тот и другой были удивительными, необычай­ными, ни с кем не сравнимыми, гениальными, единствен­ными.


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.008 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал