Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Часть II 10 страница






— Надлежащего уровня не значит впечатляюще, — добавил оберфюрер.

Он вышел из палаты, все последовали за ним.

На обед я съела бульон, в котором плавала пуговица, и ни намека на мясо или овощи. Я закрыла глаза и представила, что ест гауптшарфюрер. Жареную свинину! Я это точно знала, потому что сама в начале недели приносила ему меню. Я лишь однажды ела свинину, в гостях у Шиманских.

Я гадала, живут ли Шиманские до сих пор в Лодзи. Вспоминают ли они когда-нибудь о своих приятелях-евреях, думают ли, что с ними стало?

Жареная свинина, зеленые бобы, глазированные вишни — вот что предлагало меню. Я не знала, какие на вкус глазированные ягоды, но вкус вишен на языке чувствовала. Вспомнила, как мы с Йосеком и другими мальчиками поехали на телеге за город на фабрику, где работал Дарин отец. Мы устроили пикник, разложив еду на клетчатой скатерти, и Йосек принялся подкидывать вишни и ловить их ртом. А я показала, как умею одним языком завязывать травинку в узел.

Я думала об этих играх, о жареной свинине, о пикниках, которые мы устраивали летом, о том, что домработница Дары давала нам с собой столько еды, что остатки мы скармливали уткам в пруду. Только представить: остатки еды! Я изо всех сил пыталась вспомнить вкус грецкого ореха, чтобы понять, чем он отличается от арахиса, и размышляла о том, могут ли атрофироваться вкусовые ощущения, как атрофируются конечности, если ими не двигать. Я предавалась размышлениям, поэтому не сразу услышала, что происходит у входа в палату.

Гауптшарфюрер орал на одну из медсестер:

— Ты думаешь, у меня есть время разбираться с этим? Я что, должен обращаться к начальнику лагеря по вопросу, который следует решать с нижестоящим начальством?

— Нет, герр гауптшарфюрер. Я уверена, все можно уладить…

— Хватит! — Он подошел к циновке, на которой я лежала, и грубо схватил меня за руку. — Немедленно приступай к работе, ты вовсе не больна! — заявил он и потащил меня из палаты, вниз по ступеням больницы, через двор к административному зданию.

Мне приходилось бежать, чтобы не отстать от него.

Когда я пришла, мой стул и печатная машинка были уже на месте. Гауптшарфюрер сел за свой стол. Лицо его было красным, потным, и это когда на улице ниже нуля! Мы не обсуждали случившегося до конца дня.

— Герр гауптшарфюрер, — нерешительно спросила я, — завтра утром мне сюда возвращаться?

— А ты куда-то еще собралась? — ответил он, не поднимая головы от столбика с цифрами.

Вечером Дара сообщила мне новости. Зверюгу расстреляли. Человек, которого я видела в тридцатом блоке, это оберфюрер СС, заместитель Глюка в Инспекции концентрационных лагерей. Он заглядывал с проверкой и в бараки. По словам одной из женщин из нашего блока, которая принимала участие в движении Сопротивления в лагере, этот заместитель любил дергать евреев с «тепленьких» местечек и отправлять в газовые камеры. У нас появилась новая Blockä lteste, которая, пытаясь выслужиться перед Aufseherin, заставила нас стоять больше часа и избивала каждого, кто спотыкался или валился от истощения. Но только через неделю я, когда ходила по поручению гауптшарфюрера, осознала, что расстреляли не только Blockä lteste. Почти все еврейки, занимавшие привилегированные должности — начиная с тех, которые, как и я, работали секретаршами, до тех, кто обслуживал офицеров в столовой, от виолончелисток, игравших в театре, до помощниц медсестер в больнице, — исчезли.

Гауптшарфюрер не наказывал меня, отправляя в больницу. Он спасал мне жизнь.

Через два дня, когда лагерь завалило толстым слоем снега, нас собрали во дворе между блоками, чтобы мы присутствовали при повешении. Несколько месяцев назад узники, которые работали в зондеркоманде (уничтожали тела тех, кто задохнулся в газовой камере), подняли мятеж. Мы не видели их, потому что они содержались отдельно от нас. Некоторым удавалось бежать, но многих ловили и расстреливали. На этот раз шума наделали много. Убили троих офицеров, причем одного живьем затолкали в печь крематория, а это означало, что заключенные погибли не напрасно.

Неделя выдалась ужасной для всех остальных, потому что эсэсовцы срывали злость на каждом узнике лагеря. Но потом страсти улеглись, мы решили, что все закончилось, — и вот нас выгнали на мороз. К виселице вели двоих.

Это были девушки, работавшие на производстве боеприпасов. Они тайком выносили понемногу пороха, прятали где-то на себе. Потом его передавали девушке на вещевом складе, а та уже отдавала порох узницам, которые поддерживали движение Сопротивления в лагере. Те и передали порох активистам зондеркоманды. Девушка, работавшая на вещевом складе, жила в моем бараке. Маленькая, как мышка, девочка, никак не похожая на мятежницу. «Потому ей и удавалось оставаться в тени», — сказала Дара. Однажды девушку утащили куда-то прямо с переклички, жестоко пытали, а потом вернули в барак. К тому времени она была совершенно раздавлена. Не могла ни говорить, ни смотреть на нас. Она сдирала кожу с пальцев и грызла до крови ногти. Каждую ночь она кричала во сне.

Сегодня её оставили в бараке, но я слышала её крики. Её сестру должны были повесить вместе с еще одной девушкой.

Их вывели на эшафот в обычной рабочей одежде, но без пальто. Не опуская головы, они смотрели на нас ясным, незатуманенным взглядом. Я заметила сходство между одной из них и девушкой из нашего барака.

У виселицы стоял начальник лагеря. По его приказу девушкам связали руки за спиной. Первую поставили на стол под виселицей, на шею накинули петлю. Секунду назад она стояла, а в следующую уже дернулась вверх. За ней последовала вторая. Они извивались, как пойманные на удочку рыбки…

Весь день у меня в ушах раздавались крики младшей сестры, чья казнь была отложена. Работая в кабинете, я, конечно, слышать их не могла, но они эхом звучали в моей голове. Я вспомнила свою сестру и впервые подумала, что, возможно, Бася была права, решив избежать ужасов такого места, как это. Если знаешь, что все равно умрешь, может, лучше самой выбрать место и время, а не ждать, пока судьба ударит по тебе, как молот о наковальню? А если поступок Баси был вовсе не актом отчаяния, а последним проявлением самообладания? На прошлой неделе гауптшарфюрер решил спасти мне жизнь, но это не означает, что в следующий раз он будет так же щедр. По-настоящему рассчитывать я могу только на себя.

Я представила, что чувствовала девушка из моего блока, когда начала собирать порох для восстания. Она ничем не отличалась от Баси. Обе просто искали выход.

Я была настолько рассеяна, что гауптшарфюрер поинтересовался, не болит ли у меня голова. Голова действительно болела, но я знала, что, когда в конце рабочего дня вернусь в барак, будет еще хуже.

Оказалось, что боялась я напрасно. «Сестру» и четвертую девушку повесили на закате, перед перекличкой. Проходя мимо, я старалась не смотреть в ту сторону, но все равно слышала скрип деревянной виселицы, на которой покачивались тела — мертвые балерины, в чьих юбках пронзительно пел ветер.

Однажды ночью так похолодало, что мы проснулись, а на волосах — иней. Утром, когда раздавали паек, Blockä lteste выхватила у одной женщины крошечный стаканчик кофе, выплеснула, и он на лету замерз, превратившись в огромное белое облако. Собаки, патрулирующие с немцами лагерь, скулили, поджав хвосты, и поочередно поднимали лапы, а мы стояли на перекличке, не чувствуя ни рук ни ног.

В ту неделю, когда температура упала так низко, в нашем бараке умерли двадцать две женщины. Еще четырнадцать, работая на улице, упали на землю и замерзли. Дара принесла мне из «Канады» колготы и свитер. Цены на одеяло на «черном рынке» взлетели в четыре раза.

Еще никогда я так не радовалась работе у герра Диббука, но все время помнила, что Дара рискует замерзнуть в неотапливаемых бараках «Канады». Поэтому я, как проделывала уже пару раз, когда герр гауптшарфюрер уходил обедать, напечатала на украденном бланке записку, в которой предписывалось привести заключенную А18557 к нему в кабинет. И, закутавшись в пальто, натянув шапку, рукавицы и шарф, поспешила через лагерь в «Канаду», чтобы забрать свою лучшую подругу погреться, пусть даже на пару минут.

Дара сунула мне в рукавицу припрятанный кусочек шоколада. Мы шли, прижавшись друг к другу, и молчали — разговоры отнимали слишком много сил.

Войдя в здание мы с опущенными глазами миновали охрану. Меня уже знали, и наше появление не вызвало подозрений. Подойдя к двери, я на всякий случай сначала заглянула внутрь: а вдруг гауптшарфюрер уже вернулся?

В кабинете кто-то был.

За столом гауптшарфюрера стоял сейф, где хранились деньги и драгоценности, которые находили в «Канаде», — их ежедневно отправляли из лагеря. Каждый раз, обходя «Канаду», гауптшарфюрер опустошал стоящий посреди барака ящик, куда складывали ценные вещи. Мелкие предметы, такие как банкноты, монеты, бриллианты, относили к нему в кабинет. Насколько я знала, единственным человеком, знавшим комбинацию цифр, был сам гауптшарфюрер.

Но сейчас перед открытой дверцей сейфа стоял начальник лагеря и прятал пачку денег во внутренний карман шинели.

Я видела, как расширились его глаза, когда он меня заметил.

Как будто я привидение.

Упырь.

То, что должно быть мертвым.

Видимо, он решил, что меня убили еще на прошлой неделе, когда приезжал оберфюрер из Ораниенбурга, который систематически ликвидировал всех евреев, занятых на «кабинетной» работе.

В ужасе я рванулась назад из кабинета. Нужно убираться отсюда, уводить Дару! Но даже если бы нам удалось прорваться через ограждение, скрыться не удалось бы. Я знала, что начальник лагеря вор, и, пока была жива, могла в любой момент его выдать. А значит, ему придется от меня избавиться.

— Беги! — крикнула я, когда лагерфюрер схватил меня за руку.

Дара замешкалась, и этого оказалось достаточно, чтобы эсэсовец схватил её и втащил в кабинет.

Он закрыл за нами дверь.

— Так что ты видела? — грозно спросил он.

Я покачала головой, глядя в пол.

— Отвечай!

— Я… я ничего не видела, герр лагерфюрер.

Стоявшая рядом Дара взяла меня за руку.

Лагерфюрер заметил это. Не знаю, о чем он в тот момент подумал. Что мы что-то передаем друг другу? Что это наш тайный код и движение что-то обозначает? Или просто решил, что если он нас отпустит, то я расскажу подруге о том, что видела, и тогда его тайну будут знать уже двое?

Он выхватил пистолет из кобуры и выстрелил Даре прямо в лицо.

Она упала, продолжая сжимать мою руку. Со стены за нашими спинами дождем посыпалась штукатурка. Кровь лучшей подруги брызнула мне в лицо и на одежду. Я закричала и упала на колени, обнимая то, что осталось от Дары, и ожидая предназначенную мне пулю.

— Райнер, что здесь, ради всего святого, происходит?

Голос гауптшарфюрера доносился словно из туннеля, как будто я была обернута ватой. Я, продолжая кричать, подняла голову. Начальник лагеря схватил меня за плечо и рывком поднял на ноги.

— Я поймал этих двоих на воровстве, Франц. Хорошо, что я вовремя вошел.

Он указал на пачку денег, которую до этого прятал в карман шинели.

Гауптшарфюрер поставил на письменный стол поднос с едой и посмотрел на меня.

— Это правда?

Было понятно, что мои слова не имеют значения. Даже если гауптшарфюрер поверит мне, его брат будет неустанно следить за мной, выжидая возможности поквитаться, чтобы я не рассказала гауптшарфюреру о том, что видела.

Боже мой, Дара…

Я, рыдая, покачала головой.

— Нет, герр гауптшарфюрер.

Начальник лагеря засмеялся.

— А что ты ожидал услышать? И зачем вообще у нее спрашиваешь?

На лице гауптшарфюрера заходили желваки.

— Ты не хуже меня знаешь процедуру, — ответил он. — Узника нужно арестовать, а не расстреливать.

— И что ты сделаешь? Подашь на меня рапорт? — Когда брат промолчал, лицо начальника лагеря побагровело — таким он был, когда напивался. — Здесь я устанавливаю правила! Разве кто-то меня осудит? Эту заключенную застали за кражей имущества рейха.

Благодаря нарушению инструкции я вообще появилась в этом кабинете.

— Я остановил её, когда она совершала преступление. Так же следует поступить с её сообщницей, даже несмотря на то, что она твоя маленькая подстилка. — Лагерфюрер пожал плечами. — Если ты не накажешь её сам, Франц, это сделаю я.

Чтобы показать, что он не шутит, эсэсовец взвел курок.

Я почувствовала, как между ног потекло что-то теплое и, к своему стыду, осознала, что описалась. На полу растекалась небольшая лужица.

Гауптшарфюрер шагнул ко мне.

— Я не делала того, в чем он меня обвиняет, — прошептала я.

У меня под платьем был блокнот, в котором я написала вчера ночью еще десять страниц. Александра заперли в камере. Аня рвалась в тюрьму, чтобы увидеть его перед публичной казнью.

— Пожалуйста, — взмолился Александр, — сделай кое-что для меня.

— Что угодно, — пообещала Аня.

— Убей меня! — попросил он.

Если бы этот день был обычным, гауптшарфюрер сидел бы сейчас за столом и слушал, как я читаю вслух. Но сегодня был не обычный день.

За все четыре месяца, что я работала у гауптшарфюрера, он и пальцем меня не тронул. Но сейчас тронул. Ладонью коснулся моей щеки — так нежно, что на глазах выступили слезы. Большим пальцем погладил мою кожу, как гладит любовник. Посмотрел мне в глаза…

А потом ударил так сильно, что сломал мне челюсть.

Когда я больше не могла стоять и сплевывала в рукав кровавую слюну, чтобы не задохнуться, а начальник лагеря выглядел довольным, гауптшарфюрер прекратил избиение. Он отшатнулся от меня, как будто выходя из транса, и обвел взглядом свой разгромленный кабинет.

— Убери здесь все, — приказал он.

Он оставил меня под присмотром надзирателя, которому, после того как я закончу, было приказано отвести меня в карцер. Я расставила мебель, морщась от боли, когда поворачивалась или двигалась слишком быстро, руками сгребла осыпавшуюся штукатурку. Взгляд мой постоянно притягивала лежащая на полу Дара, и всякий раз, глядя на подругу, я чувствовала, как к горлу подступает тошнота. Сняла пальто и завернула тело в него. Оно уже окоченело, руки и ноги были холодными и негнущимися. Я задрожала — от холода, от скорби, от шока? Потом заставила себя пойти в каморку дворника и взять чистящие средства, тряпки и ведро. Вымыла пол. Дважды я теряла сознание от боли, и дважды надзиратель толкал меня сапогом, приводя в чувство.

Когда в кабинете стало чисто, я взяла Дару на руки. Она была легкой, как пушинка, но и я была такой же, поэтому согнулась от тяжести. По указке надзирателя я понесла свою лучшую подругу, по-прежнему завернутую в мое пальто, из административного здания на задворки «Канады». Там лежали еще тела — тех, кто умер за ночь, тех, кто скончался на работе. Из последних сил я погрузила её на телегу. Одно удержало меня от того, чтобы не забраться туда и не лечь рядом, — Дара не одобрила бы, что я сдалась.

Надзиратель потянул меня прочь от телеги. Я вырвалась, рискуя быть снова наказанной, сняла пальто, которым закутала тело Дары, и надела его на себя. Пальто уже не хранило её тепло. Я потянулась к забрызганной кровью руке подруги и поцеловала её.

До того как её повесили, девушка, которая вернулась в наш блок после заключения, неистово шептала о Stehzelle — карцере, куда ведет крошечная дверца, как в собачью конуру. Камера была с высоким потолком и такая узкая, чтобы невозможно было присесть. Приходилось всю ночь стоять, а под ногами кишели мыши. На следующее утро узницу освобождали, и она обязана была отработать весь день. Когда меня привели в здание, куда я ни разу не входила за все время пребывания здесь, в одну из таких камер, от холода я уже не чувствовала ни рук, ни ног. Но это и к лучшему, не так сильно болела сломанная челюсть. Разговаривать я не могла — впрочем, сказать мне было нечего.

В забытьи я представляла, что здесь моя мама. Она обнимала меня, чтобы я не замерзла, и шептала мне на ухо: «Будь добра к людям, Минуся». И я поняла, что значат её слова. Пока ты ставишь интересы другого выше собственных, у тебя есть ради кого жить. Как только жить будет не для кого, зачем вообще жить?

Я гадала, что станет со мной. Комендант, наверное, издал бы приказ, чтобы меня наказали: избили, отстегали плетью, казнили. Но начальник лагеря не станет суетиться и следовать правилам, он может собственноручно вытащить меня отсюда и пристрелить. Может сказать, что при попытке к бегству, — очередная ложь, в которую невозможно поверить, поскольку я заперта в этой камере… и все же… Кто его остановит? Кого заботит то, что он пристрелит еще одну еврейку? Возможно, только гауптшарфюрера. По крайней мере, я так думала. До сегодняшнего дня.

Я спала стоя, и мне снилась Дара. Она ворвалась в кабинет, где я работала, и велела мне немедленно убираться оттуда, но я не могла оторваться от печатной машинки. И с каждой клавишей, которую я нажимала, Даре в грудь, в голову летела очередная пуля.

Герр Диббук… Так я называла его, пока не узнала настоящего имени и звания. Тот, чьим телом помимо его желания завладел демон.

Я не знала, кто из них настоящий: эсэсовец, готовый избить подчиненного до потери сознания, или офицер, который всячески старался видеть в узнице такого же, как и он сам, человека. Он пытался донести до меня во время наших обеденных литературных диспутов, что в каждом человеке есть и добро, и зло. Что чудовище — это тот, в ком перевесило зло.

И я… я, наивная, поверила ему.

Проснулась я оттого, что кто-то схватил меня за лодыжку. Я вздрогнула, охнула, и мою ногу сжали сильнее, призывая к молчанию. Решетчатые двери с лязгом открылись, и я, согнувшись, выбралась из камеры. Снаружи стоял надзиратель, который связал мне руки за спиной. Я решила, что наступило утро — точно сказать не могла, потому что здесь не было окон, — и пришло время вести меня на работу.

Но куда? Неужели назад к гауптшарфюреру? Не знаю, смогу ли я находиться с ним под одной крышей. И не потому, что он меня избил, — в конце концов, били же меня другие офицеры, но я продолжала видеться с ними изо дня в день, такая тут была жизнь. Не жестокость гауптшарфюрера, а скорее его прежняя доброта сбивала меня с толку — её я объяснить не могла.

Я начала молиться, чтобы меня перевели в штрафбат, к тем, кому приходилось на собачьем холоде по двенадцать часов ворочать камни. Я могла принять жестокость со стороны солдат. Но не со стороны немца, которому по глупости поверила.

В административное здание меня не повели. Как и в штрафной отряд. Меня отвели на платформу, куда как раз прибыли товарные вагоны.

В вагоны грузили заключенных. Я не понимала, зачем это, потому что знала: из лагеря дороги нет. Здесь всех высаживали, и те, кто сюда попадал, уже не возвращались.

Надзиратель привел меня на платформу и развязал руки. У него не сразу это получилось и заняло времени больше, чем требовалось. Потом он втолкнул меня в строй женщин, которых грузили в один из вагонов. Мне повезло: на мне все еще было пальто в запекшейся Дариной крови, шапка, рукавицы и шарф, а под платьем припрятан кожаный блокнот. Я схватила за руку одного из узников-мужчин, которые загоняли нас внутрь.

— Куда? — спросила я, и челюсть свело от боли.

— Гросс-Розен, — прошептал он.

Я знала, что так называется другой лагерь, видела это название в документах. Хуже, чем здесь, точно не будет.

В вагоне я встала поближе к окну: холодно, но зато свежий воздух. Потом соскользнула по стене вниз, села, чувствуя, как горят ноги от многочасового стояния, и принялась гадать, почему меня сюда отправили.

Наверное, так комендант решил наказать меня за воровство.

Или кто-то пытается спасти меня от более страшной судьбы, усадив в поезд, который увезет меня подальше от лагерфюрера.

После того, что герр Диббук со мной сделал, у меня не было причин верить в то, что он вообще обо мне думает. Или задается вопросом, пережила ли я эту ночь.

С другой стороны, воображение помогало мне выживать в аду все эти месяцы.

Спустя несколько часов после прибытия в Гросс-Розен, когда стало понятно, что здесь нет женских бараков и нас отвезут в лагерь под названием Нова-Суль, я стянула рукавицы, чтобы осторожно потрогать разбитое лицо, и что-то упало мне на колени.

Крошечный свиток, записка.

Я поняла, что надзиратель, который развязывал мне руки, не просто возился с узлами. Он сунул мне эту записку.

На клочке бумаги были водяные знаки, как на тех бумагах, которые в последние несколько месяцев я каждый день заправляла в печатную машинку.

«ЧТО БУДЕТ ДАЛЬШЕ?» — прочла я.

Больше гауптшарфюрера я никогда не видела.

В Нова-Суле я трудилась на текстильной фабрике Грушвица. Сначала я должна была сучить нить — темно-красную, которая пачкала руки, — но поскольку до этого я работала в тепле и у меня был доступ к еде, то оказалась крепче многих женщин и вскоре меня отправили грузить в вагоны ящики с боеприпасами. Мы работали бок о бок с политическими заключенными, поляками и русскими, которые разгружали прибывшие железнодорожные вагоны.

Один из поляков начинал заигрывать со мной, как только я приближалась. Разговоры были запрещены, и он, когда надзиратель не видел, передавал мне записки. Он звал меня Пинки — Розочка — из-за цвета моих рукавичек. Нашептывал мне лимерики, чтобы развеселить. Некоторые женщины шутили, что у меня появился дружок, говорили, что ему, должно быть, нравятся девушки, которые строят из себя недотрогу. На самом деле я ничего не строила. Не отвечала ему из-за страха быть наказанной, а еще потому, что болела челюсть.

Я уже две недели работала на фабрике, когда однажды он подошел ко мне ближе, чем разрешалось.

— Если сможешь, беги. Этот лагерь будут эвакуировать.

Я не поняла, что это означает. Нас расстреляют? Или отвезут в другой лагерь, в лагерь смерти, как тот, из которого меня забрали? Меня отправят назад в Освенцим? К лагерфюреру?

Через три дня девятьсот женщин из лагеря собрали и в сопровождении конвоя вывели за ворота.

До рассвета мы преодолели километров двадцать. Те, кто захватил из лагеря свои скудные пожитки — одеяла, кастрюли, все, чем успел обзавестись, — начали оставлять их на обочинах. Нас гнали в Германию, так мы все решили. Впереди колонны узники толкали походную кухню, где готовили еду для эсэсовцев. Телега сзади подбирала тех, кто умер от истощения. Я предположила, что немцы заметают следы. По крайней мере, так казалось первые два дня, а потом офицеры обленились и начали стрелять в тех, кто падал. Тела так и оставались на дороге. Остальные просто обходили их, как ручей обтекает камень.

Мы шли по лесу. По полям. Через города, где люди выбегали поглазеть на нас, — у некоторых в глазах стояли слезы, другие плевались. Когда над головами пролетали самолеты союзников, немцы прятались в колонне, используя нас в качестве прикрытия. Хуже всего был голод, на втором месте — состояние моих ног. Некоторым женщинам повезло — у них были сапоги. Я же до сих пор носила деревянные сабо, которые мне выдали в Освенциме. Кожа вздулась волдырями под несколькими парами чулок. До дыр порвались на пятках по крайней мере две пары. Кожа на ногах была практически обморожена. И все равно дела у меня обстояли не так плохо, как у других девушек. У одной, которая носила одну пару тонких чулок, наступило такое сильное обморожение, что мизинец на ноге отвалился, как сосулька с крыши.

Так мы шли неделю. Я уже не уговаривала себя продержаться день — хотя бы еще час! Все эти нагрузки и отсутствие еды сделали свое дело — я чувствовала, что слабею, умираю. Раньше я не верила, что можно быть еще более голодной, чем я уже была, но я не знала, что бывают такие марш-броски. На привалах, когда немцы готовили себе еду, нам оставалось только топить снег, чтобы напиться. Мы искали в подтаявших сугробах желуди и мох, чтобы поесть. Мы все время молчали, не хватало сил разговаривать. После таких привалов по меньшей мере десяток женщин не могли встать. Тогда эсэсовский палач — украинец с широким, приплюснутым носом и торчащим кадыком — приканчивал их выстрелом в спину.

Через десять дней после начала перехода на одном из привалов офицеры развели костер и начали бросать в него картофель, подбивая нас вытаскивать клубни из огня. Нашлись девушки, которым так отчаянно хотелось есть, что они принялись выхватывать картофель из костра. Рукава их одежды загорались, и они катались по снегу, пытаясь сбить пламя, а немцы от души смеялись. Многие из тех, кому удалось-таки достать картофель, в конечном итоге умерли от ожогов. Через какое-то время картофель сгорел, потому что больше никто за ним не полез. По-моему, видеть, как на твоих глазах переводят еду, даже хуже, чем голодать.

Ночью женщина, которая получила сильные ожоги, кричала от боли. Я лежала рядом и пыталась её успокоить, подгребая на руки свежий снег.

— Сейчас станет легче, — уговаривала я. — Ты только потерпи немного.

Но она была венгерка и не понимала меня. А я не знала, как ей помочь. Она кричала несколько часов. Подошел украинец, перешагнул через меня и застрелил бедняжку, а потом вернулся туда, где спали немцы. Я закашлялась, задыхаясь от пороховых газов, и прикрыла лицо шарфом. Остальные лежащие рядом даже не пошевелились.

Я осторожно стянула с убитой ботинки. Больше они ей не понадобятся.

Ботинки оказались мне велики, но это все же лучше, чем деревянные сабо.

На следующее утро перед отходом из лагеря мне приказали потушить костер. Забрасывая его снегом, я заметила в золе обуглившиеся кусочки картофеля и подняла один. От моего прикосновения он превратился в горку пепла, но все равно что-то питательное в нем оставалось, правда? Я поспешно принялась сгребать золу и ссыпать в карманы, а после несколько дней, шагая в колонне, засовывала пальцы в карман и доставала щепотку еды.

После двух недель я вспомнила о поляке, который подговаривал меня бежать, и теперь поняла почему. Сдаться хотелось все сильнее. И всем. Начиная от женщин, которые сбрасывали деревянные сабо из-за мозолей на ногах, потому что невозможно было идти дальше, а потом страдали от сильнейшего обморожения и умирали от гангрены, до тех, кто просто ложился и уже не вставал, зная, что через несколько минут их настигнет смерть. Казалось, мы постепенно вымираем. В конце концов никого из нас не останется.

Наверное, в этом и заключалась цель перехода.

А потом, казалось, небеса смилостивились — наступила весна. Дни становились теплее, снег таял. Я понимала, что это подарок: скоро все зацветет и начнет расти, а значит, будет еда. С другой стороны, исчезли неисчерпаемые запасы воды в виде снега и образовались болота, через которые приходилось пробираться. Мы проходили городами, где спали прямо на улицах, а эсэсовцы — в домах и церквях. Утром колонну поднимали и гнали к лесу, где сложнее было разглядеть нас с воздуха.

Как-то, когда мне приказали толкать походную кухню перед строем, я увидела кое-что на обочине.

Огрызок яблока.

Должно быть, кто-то швырнул его в грязь. Возможно, какой-нибудь фермер. Или паренек, бегущий по лесу.

Я посмотрела на эсэсовцев, шагающих рядом с кухней. Я только на секундочку отлучусь, подниму огрызок и спрячу его в карман! Они и не заметят. Я была уверена, что через шесть… пять… четыре шага будет уже поздно. По волнению, прокатившемуся по нашим измученным рядам, я поняла, что не единственная его заметила.

Я бросилась к огрызку.

Но эсэсовец оказался быстрее и отдернул меня назад. Я так и не успела схватить яблоко. Он потащил меня в конец колонны, где два немца схватили меня под руки, чтобы я не смешалась с другими узницами. Я знала, что меня ждет, потому что видела это раньше: когда объявят привал, палач отведет меня в лес и застрелит.

Ноги меня не слушались. Когда полевая кухня отъехала в сторону и остановилась, украинец схватил меня за руку и повел прочь от остальных женщин.

Сегодня я единственная приговоренная к смерти. Уже опустились сумерки, небо окрасилось багрянцем — при других обстоятельствах у меня бы дух захватило от такой красоты. Палач велел мне встать перед ним на колени. Я повиновалась, но сложила руки и принялась молить:

— Прошу вас… Если вы сохраните мне жизнь, я дам вам кое-что взамен.

Не знаю, как я решилась на такое обещание. Ничего ценного у меня не было. Все, что я взяла из лагеря, было на мне.

Потом я вспомнила о кожаном блокноте, который засунула за пояс платья.

Трудно было предположить, что этот головорез понимает толк в литературе, да и вообще умеет читать. Но я подняла руку — жест капитуляции — и полезла под пальто за блокнотом, в котором писала свою историю.

— Пожалуйста, — повторила я. — Возьмите это.

Он нахмурился, поначалу отмахнувшись от моего предложения. Но не у каждой узницы есть кожаный блокнот. Я видела, что он гадает: а вдруг там написано что-нибудь важное?

Палач наклонился ко мне. Как только он взялся за блокнот, второй рукой, которой опиралась о землю, я схватила горсть грязи и швырнула ему в глаза.

Потом со всех ног бросилась бежать в ночь, которая кровоточила между деревьями, как смертельная рана.

Мне бы не удалось бежать, если бы не несколько удачно сложившихся обстоятельств.

1. Сгущались сумерки, а это самое сложное время суток для преследователей, чтобы разглядеть меня. Деревья походили на прицелившихся солдат, а за беглянку можно было принять мигающие глаза совы; валуны напоминали вражеские танки, движение любого животного пугало — вдруг они попали в засаду.

2. У немцев не было собак — такой переход убийственен для животного! — чтобы обнаружить меня по запаху.


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.02 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал