Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Познание Всего-Парижа






 

 

Необходимо задаться вопросом: как сформировалась Коко, как маленькая сиротка, сбежавшая из приюта, как славная девушка из Руаллье стала императрицей вкуса, законодательницей моды, чье суждение приобретало силу закона во всех сферах Красоты и Ума? «Без Сертов, — признавалась она, — я бы так и умерла дурой».

 

Она говорила:

«Мне помогла война. При катаклизмах человек проявляет себя. В 1919-м я проснулась знаменитой». И конечно, добавила:

— Я этого не подозревала. Если бы знала, что стала знаменитой, то убежала бы, чтобы поплакать в уголке. Я была глупа. Думают, что я была умной. На самом деле была чувствительной и очень глупой.

Но если бы ей тогда прямо сказали, что она глупа и робка, она бы с этим не согласилась.

В 1919 году она только что перенесла свою вывеску на рю Камбон, открыв в доме № 25 бутик, где вечно была толпа людей. Потом она присоединила дома № 27, 29 и 31. Она стала в Париже модной персоной. Отнюдь не плакала в уголке. Очень веселая, живая, подвижная, много показывалась в обществе, чаще всего с великим князем Димитрием[103], внуком Александра II, племянником Александра III, двоюродным братом Николая II и внуком короля Греции Георга I. В одиннадцать лет он командовал гренадерским полком, в четырнадцать — полком пехотинцев. В 27 лет — разоренный изгнанник, но по-прежнему окруженный ореолом обаяния императорской России, надеялся вновь обрести счастье с Мадемуазель Шанель. Он познакомился с ней перед войной, когда в компании Боя Кейпела и других светских львов забывал холодные петербургские ночи. Коко никогда не говорила о нем. Злые языки вспоминали, что она была резка с блестящим великим князем:

— Дайте мне огня, Димитрий!

Война для нее оказалась не так страшна, как она опасалась. Немцы не помешали продавать шляпы и платья из джерси. Март Давелли построила красивый дом на баскском побережье, неподалеку от Сен-Жан-де-Люз. Летом Коко играла там в гольф. Купаясь, она не снимала чулок. На фото мы видим Шанель в купальном костюме, ноги обтянуты шелковым трико по моде тех лет. Снимок сделан в разгар войны, в 1917-м. Рядом с ней Бой Кейпел. Он отдыхал между двумя сделками с углем. На заднем плане господа в белых брюках, темных блейзерах, в сдвинутых набок канотье: Эдмон Ростан[104]и Пьер Декурсель. Коко никогда не говорила с ним о его романах. Теперь у нее было другое чтение. Чтобы наверстать упущенное, она со страстью проходила курсы (вечерние) у своей новой подруги Мизии Серт[105].

Урожденная Годебска, полька по отцу, русская по матери, Мизиа была, как тогда называли (в хорошем обществе), искательница приключений. Она волновала и тревожила. Откуда она взялась?

А деньги, которые она тратила не считая (главным образом деньги несчастных мужчин, которых околдовывала)? В ней было что-то от загадочной Атлантиды, в этом чарующем создании; над колыбелью Мизии склонились все феи, чтобы одарить ее красотой, шармом, умом и блеском. Еще не умея читать, она чудесно играла на рояле. Ей было пять лет, когда старый Лист сажал ее себе на колени и просил играть для него; он сам нажимал на педали. Форе[106], услышав ее, предложил давать ей уроки. Он пришел в отчаяние, когда она в пятнадцать лет вышла замуж за сына издателя Тадде Натансона, основавшего модный в то время журнал «Ревю Бланш». Он знал всех на свете. Он привел к ним Дебюсси[107], который, аккомпанируя себе на рояле, спел для Мизии все партии из «Пелеаса и Мелисанды».

Она была любимой моделью Ренуара, написавшего восемь ее портретов, один из них находится в Эрмитаже, в Ленинграде, другой — в Филадельфии, в собрании Барнса. В Париже, в Национальном музее современного искусства можно увидеть ее портреты кисти Боннара, Валлоттона, Вюйяра[108].

Когда она позировала Ренуару, он рассказывал ей о Коммуне, а его прислуга, знаменитая Габриэлль, не переставала критиковать то, что он делал. Иногда он умолял Мизию обнажить шею и плечи:

— Ниже, прошу вас! Почему вы не показываете вашу грудь? Это преступление!

Рассказывая об этом в своих мемуарах[109], Мизиа вздыхала:

— После его смерти я часто себя упрекала, что не разрешила ему увидеть все, что он хотел. Иногда он готов был расплакаться. Никто, как он, не умел оценить женскую кожу.

Завтракая у нее, Тулуз Лотрек рисовал ее на меню. Он называл ее Ласточка. Меню выбрасывали. «Какая жалость! Какой ужас!» — стонали позднее те, иронизировала Мизиа, кто «насмехались над Лотреком, хохотали перед полотнами Ренуара, спрашивали, какой стороной надо повесить пейзажи Боннара и даже не знали о существовании Малларме…»[110]

Малларме приходил к Мизии в Вальве не читать свои поэмы. Он приходил в сабо. Однажды вечером она прервала его, пожаловавшись на мигрень. Он встал и ушел. Она решила, что он рассердился. Через час он вернулся с таблеткой аспирина. К Новому году он прислал ей гусиную печенку с четверостишием, которое она потеряла.

— Ну почему я должна была сохранять все, что мне дарили. Меня могли принять за чудовище, если бы я все это копила, — оправдывалась она. На ее веере Малларме написал:

 

«Крыло бумажное взмахнет —

Ему известны грозовые выси

И легкой радости полет

Созвучий фортепьяно Мизии»[111].

 

Она открыла Ван Гога и предлагала его картины за 200 франков всем своим друзьям. Никто из них не купил ни одной. Те же друзья затыкали уши, когда она заставляла их слушать Стравинского. Григ играл ей «Пер Гюнта». Слушая «Смерть Озе», она лила «потоки слез». Ибсен подарил ей свою фотографию в рамке с автографом.

Все обедали у Тадде Натансона, владельца «Ревю Бланш». Все обедали и у второго мужа Мизии, богатейшего Эдвардса, владельца газеты «Матэн» и Театра де Пари. Это был любопытный тип, похитивший Мизию у Натансона, подобно тому как царь Давид — прекрасную Вирсавию[112]у своего капитана. Но Эдвардс не отправил Тадде умирать на войну, он послал его «на уголь», чтобы тот разбогател. И воспользовавшись его отсутствием, сумел убедить Мизию, что она любит его.

Кто, кроме Мизии, посмел бы прервать Карузо? [113]— Довольно! Не могу больше! — воскликнула она, дойдя до изнеможения, когда он пел у нее неаполитанские песни.

«Никогда, — рассказывала она, — я не видела, чтобы человек был так ошеломлен, как он».

Поль Моран[114]оставил ее замечательный портрет, из которого я позволю себе привести отрывки:

 

«…пожирательница гениев, влюбленных в нее: Вюйяр, Боннар, Ренуар, Стравинский, Пикассо… коллекционерка сердец… ее прихоти немедленно становились модой, использовались декораторами, подхватывались журналистами, имитировались пустоголовыми светскими дамами. Мизиа — королева современного барокко… Мизиа — капризная, коварная, объединяющая своих друзей, не знающих друг друга, чтобы «иметь возможность поссорить их потом», как уверял Пруст[115]. Гениальная в вероломстве, утонченная в жестокости, Мизиа, о которой Филипп Бертело[116]сказал, что ей не следует доверять то, что любишь. «Вот идет кошка, прячьте ваших птиц», — повторял он, когда она звонила к нему в дверь. < …> Мизиа Парижа символистов, Парижа фовистов[117], Парижа первой мировой войны, Парижа Версальского мира[118]… Мизиа, чьи пронизывающие насквозь глаза еще смеялись, когда рот уже кривился в недобрую гримасу».

 

 

Может быть, следует вспомнить драматические обстоятельства, при которых она появилась на свет божий. Мать ее, Софи Годебска, жила в Брюсселе, муж ее в это время отделывал в Санкт-Петербурге дворец княгини Трубецкой.

От неизвестного «доброжелателя» Софи Годебска узнала, что он наслаждался любовью (принятое тогда выражение) с ее молодой тетушкой, которой успел сделать ребенка. Софи Годебска немедленно отправилась в Санкт-Петербург.

«Один Бог знает, каким чудом (рассказала Мизиа в своих мемуарах) ледяной русской зимой она добралась до цели своего путешествия. Поднялась по ступенькам дома, покрытого снегом. Прислонилась к косяку двери, чтобы перевести дыхание и позвонить. Знакомый смех донесся до нее. Рука ее опустилась. После тех нечеловеческих усилий, которые ей придала любовь, безмерная усталость, полный упадок духа овладели ею».

Бедная Софи. Она добралась до маленькой гостиницы, откуда написала своему брату. Тот вызвал ее мужа, приехавшего как раз вовремя, чтобы принять ее последний вздох. Она успела дать жизнь Мизии. «Драма моего рождения должна была оказать глубокое влияние на мою судьбу», — писала Мизиа.

Сначала ее воспитывала бабушка, богатая, любящая пышность гурманка. Очень музыкальная и гостеприимная. Ее дом в окрестностях Брюсселя был открыт для артистов. Среди завсегдатаев — бельгийская королева. Когда Мизиа отваживалась спуститься в подвалы, она обнаруживала там туши телят, баранов, быков, висящих на крюках, «ужасающие кровавые сталактиты, которые будут разрезаны и поданы бабушке и обжорам, ее окружающим». Она не добавляла, что все это изобилие было ей противно, и тем не менее невольно думаешь о Коко, у которой вид зарезанных, окровавленных свиней на кухне красивого дома в Оверне вызывал отвращение.

Какой вклад внесла Мизиа в тот образ Мадемуазель Шанель, который годами создавала Коко? С Мизией и ее третьим мужем, испанским художником Хосе-Мария Сертом[119], она прошла свой курс Сорбонны. Они дали ей одновременно и то, чему учатся, и то, чему научить нельзя, разбудив дремавшие в ней таланты.

Серт был предшественником Дали[120]и по манере поведения, и по краснобайству. Плотный, черный бородач, всегда немного ряженный, задрапированный в плащ, с сомбреро на голове, которое, как он уверял, не снимал даже перед испанским королем. Перед Коко, разумеется, он обнажал голову.

— Я могу въехать на лошади во все церкви Испании, — заверял он.

Когда его представили Мизии, он немедленно устремился в атаку:

— Знаете ли вы, мадам, что аист может умереть от голода перед горой пищи?

Она, всегда такая быстрая на ответ, онемела.

— Достаточно подпилить ему конец клюва, и он потеряет ощущение расстояния, — объяснил Серт.

Не кажется ли, что слышишь Дали? Как и Дали, он говорил по французски с каталанским акцентом. Выиграв первое очко своими аистами, тут же рассказал о растерянности и ужасе стаи уток, которых он перекрасил в ушастых тюленей, увидевших тюленей, им же покрытых утиными перьями.

Разве можно устоять перед, таким мужчиной, перед этим гигантом, некрасивым, но обольстительным. У него был неимоверный аппетит. У Сертов, заметил один ироничный гастроном, подают на стол только целых телят или баранов. Цветы он посылал деревьями или кустами. Шоколад — тоннами. И ко всему этому — талант, признанный и приносящий деньги. Он делал огромные фрески. «Да, но они подобны мыльным пузырям», — говорил гениальный карикатурист Сем[121].

В путешествиях нельзя было мечтать о лучшем гиде. Он знал всех художников и рассказывал о живописи просто и доступно. Коко говорила:

— Слушая его, чувствуешь себя умной.

Мизиа открыла ей Стравинского, Пикассо, музыку, живопись, Весь-Париж. Серт посвящал ее в искусство жить, в искусство, какое не было дано ей от природы при рождении. Учил беспечности, от которой нельзя отказываться, учил искусству тратить, расточать, незамечая денег, которые текут между пальцев. Я зарабатывала состояния, и я их тратила. Так она говорила, и так оно и было. Правда, никогда не заходила так далеко, как Серт. Она не только не превышала свои возможности, но и останавливалась, когда ей казалось, что это уж слишком.

 

Чудесное время эти первые послевоенные годы, и не только из-за «Беф сюр ла туа»[122]. Брожение нового вина уже подвергало испытанию старые мехи. Сколько лет им еще оставалось? Андре Жид писал своего «Коридона»[123].

«Мне повезло, все было подготовлено», — говорила Коко. Двадцатью годами раньше Париж не чествовал бы ее. Двадцатью годами раньше ее сожгли бы на костре. Подумайте только! Заказывать платья у этой! Не говоря о том, что могло происходить в Мулене, откуда вообще вышла эта? Слишком хорошо известно, кто содержал ее. И нести свои честные деньги этой? Разрешить этой бросить вызов Обществу, Нравам, Церкви, Молодым девушкам в цвету и герцогине де Германт? [124]Смириться с тем, что у этой есть собственный Дом?

Коко, конечно, никогда не думала о том, чем обязана войне. Великой войне, как называли во Франции первую мировую войну. Жид работал на нее. И Мориак[125], у которого ладан не до конца заглушал запах серы. Старая мораль трещала по швам. Сегодня обнаруживается, что одни и те же причины произвели одинаковые разрушения, но в разной степени. После 1918 года кризис затронул только богатых. Сегодня чуть ли не все богаты, относительно, конечно. И все отстаивают свое право на свободу наслаждения, какую Коко предлагала женщинам, способным за нее заплатить. Она бы вопила, топала ногами, если бы прочла эти строки. И все же что такое Мэри Куант[126]с ее мини юбками, как не Шанель второй послевоенной эпохи?

Благодаря своей подруге Мизии Коко заинтересовалась Русским балетом.

— Мизиа все время рассказывала мне об этом балете. «Ты не можешь себе представить, как это прекрасно, — говорила она. — Когда ты его увидишь, твоя жизнь преобразится»[127]. Она рассказывала массу историй.

Мизиа была очень дружна с Дягилевым[128]. Она называла его Дяг. «Я люблю тебя со всеми твоими многочисленными недостатками, — писал ей Дяг, — я испытываю к тебе чувство, которое мог бы испытывать к сестре. К несчастью, у меня ее нет. Поэтому вся моя любовь сосредоточилась на тебе. Вспомни, что не так давно мы сошлись на том, что ты единственная женщина, какую я мог любить».

Коко была у Мизии (в апреле 1922 года) в отеле «Мерисс», где та жила, когда туда ворвался Дягилев. Это было драматическое вторжение. Он приехал из Лондона, разоренный постановкой «Спящей красавицы». Коко рассказывала:

«Он не видел меня. Даже не заметил, что я нахожусь в комнате. Я тихо, скромно сидела в сторонке.

— Со мной произошла катастрофа, — сказал он Мизии.

Я поняла, что это Дягилев, Смотрела на него. Наблюдала за ним очень внимательно. Мизиа все время говорила мне о нем, о музыке, пичкала меня своими воспоминаниями. Она меня очень развлекала. И вот, забытая в своем уголке, я поняла, что страшное несчастье свалилось на Дягилева.

— Что ты собираешься делать? — спрашивала Мизиа.

Он сбежал из Лондона, потому что не мог расплатиться с долгами. Сходил с ума, не зная, что предпринять. Случаю было угодно, чтобы Мизиа вышла в соседнюю комнату позвонить по телефону. Я, такая застенчивая!.. я, не смеющая ни с кем заговорить… стремительно встала и сказала:

— Я живу в отеле «Риц». Приходите ко мне. Не говорите ничего Мизии. Приходите сразу же, как уйдете отсюда. Я буду вас ждать».

Даже привычный к «understatements»[129]Коко, я растерялся. Я, такая застенчивая, не смеющая ни с кем заговорить

Она помнила, что чувствовала тогда. Значит, в какой-то мере сознавала, что совершает своего рода взлет. Что мешало ей в присутствии Мизии сказать Дягилеву то, что не много позднее предложила она ему в «Рице»? У меня есть деньги, я хочу вам помочь, сколько вам нужно?

В действительности она устроила себе экзамен: достаточно ли ты уже сильна, чтобы летать на собственных крыльях? Чтобы обойтись без Мизии? Ей было около 40 лет. Она говорила:

«Я вернулась в отель «Риц» и ждала Дягилева. Он пришел. Я сказала себе: если у тебя хватило смелости попросить его прийти, наберись храбрости поговорить с ним. И я осмелилась:

— Я слышала ваш разговор с Мизией. У нее нет денег. Она не может вам помочь. Сколько нужно, чтобы уладить дела в Лондоне и вернуться во Францию?

Он назвал какую-то сумму, совершенно не помню какую. Я тут же дала ему чек. Он, наверное, не мог поверить, что чек действительно обеспечен. И только сказала ему:

— Чтобы Мизиа никогда ничего не узнала!»

 

Она обманула свою подругу. Не выносила быть кому-нибудь чем бы то ни было обязанной. Как только у нее появились деньги, она захотела платить за всех и за все. Как платили за нее? Нет, чтобы забыть, что за нее платили. Несколько огрубляя, можно сказать: платя долги других, она уничтожила собственные. Она говорила:

«Я уже достаточно поумнела, чтобы понять — Мизиа будет ревновать, потому что не могла сделать то, что сделала я для Дягилева. И настояла:

— Не хочу, чтобы Мизиа знала. Чтобы никто не знал.

— Так начались мои отношения с Дягилевым. Должно быть, он пришел в банк, дрожа от страха.

Никогда мне не написал. Никогда не выдал себя ни одним словом. Я спросила Сержа (Лифаря), что он думал обо мне, ведь я раз пятьдесят помогала ему выпутаться из трудного положения.

— Как он относился ко мне?

— Не понимаю, что ты хочешь узнать, — ответил Серж.

— В конце концов, испытывал ли он дружеские чувства, какое-нибудь расположение ко мне?

— Нисколько, — сказал Серж. — Он боялся тебя.

Какие они любопытные, эти русские! Дягилев боялся меня! Чего боялся? Серж сказал мне:

— Когда ты приходила, мы все подтягивались. При тебе надо было следить за тем, что говоришь, надо было быть очень внимательным.

Со своей стороны я чувствовала себя неловко с этой труппой, на которую наводила страх. Я настаивала:

— Почему все-таки он боялся меня?

— Понимаешь, — объяснил Серж, — он никогда не встречал таких, как ты. Ты давала деньги и ничего не просила взамен. Он не понимал. Это его пугало. Когда мы шли к тебе, он советовал нам быть скромными, чистыми, хорошо одетыми.

— Ах! Когда узнаешь такое, это сбивает спесь. Думаешь, что делаешь что-то хорошее… А я, значит, внушала этому русскому только страх!»

Удивительное признание. Очень часто, слушая монологи Коко, я спрашивал себя: когда она начала говорить? У Мизии в отеле «Мерисс» она не открывала рта. Дягилев говорил с Мизией, как если бы они были одни.

— У меня есть деньги, я могу вам помочь.

Без сомнения — в этом разгадка. Деньги даровали ей способность говорить.

Страх! Я внушала страх Дягилеву!

Сорок лет спустя она не могла прийти в себя от изумления. Она говорила:

«Нужно было много денег, чтобы поставить «Свадебку», возобновить «Весну священную», все вещи Стравинского[130], которого я страстно полюбила как музыканта. Толь ко так! Он же испытывал ко мне другую страсть, и это было драмой, потому что я должна была ему сказать, что об этом между нами не может быть и речи. Я очень любила его. Он был удивительный. Мы часто выезжали вместе. Это очень приятно — учиться всему у таких людей, как он. В течение десяти лет я жила с такими людьми»[131].

 

Мизиа рассказывала ей о материальных затруднениях Стравинского, который кое-как перебивался где-то в Швейцарии. Она вмешалась:

— Надо что-то сделать, Миза. Нельзя, чтобы он и его семья в чем-то нуждались[132].

Она говорила:

«Некоторых артистов Русского балета я жалела, других любила. Были и такие, которые мне нравились меньше… Моя склонность вмешиваться во все только затем, чтобы навлекать на себя неприятности… В конечном счете я ничего не получила в ответ. Даже дружеского расположения этих людей. Дягилев боялся меня! Нет, Серж (Лифарь) сказал это не просто так, чтобы что-нибудь сказать, он это хорошо помнил, ведь речь шла о его юности. К тому же это так похоже на Дягилева, который жил в вечном страхе, в страхе, что что-то не удастся, в страхе, что что-нибудь свалится на него, в страхе, что спектакль не пройдет… Он никому ничего не давал, никогда! Ни малейшего чувства. По отношению к танцовщикам он был беспощаден. Иногда Серж ненавидел его. Он загонял его, заставлял работать как собаку, требовал ходить по музеям, все время говорил с ним об искусстве, учил его».

 

Тем не менее общество этих людей притягивало. Они завораживали ее. Она признавала это[133]:

«Как фамилия этого художника, который постоянно бывал там? Бакст! [134]Он меня очень смешил, старый попугай. Он все добивался написать мой портрет! У этого не было комплексов! Очень веселый, всегда веселый, он любил есть, пить, любил делать декорации. Я их находила божественными. В первый раз увидев «Шехеразаду», пришла в полный восторг. Это было прекрасно! И так хорошо танцевали! Современный балет по сравнению с тем — ерунда».

 

А Пикассо? [135]Она узнала его через Реверди. Она говорила:

— Я была немного ошеломлена его декорациями к балету Стравинского. Я их не очень поняла. Это было очень ново для меня. Я слегка ужасалась: неужели это действительно прекрасно?

Потом Пикассо меня страстно захватил. Он был злой. Притягивал меня, как удав кролика. Я чувствовала, когда он приходил: что-то сжималось во мне. Он здесь! Еще не видя его, я уже знала, что он в зале. И не ошибалась. Он как-то особенно смотрел на меня… Я дрожала. Они все были очень жестокими, никогда не льстили друг другу. У меня они вызывали восторг. Я восхищалась ими. Все они были очень большими артистами. Никогда не говорили о деньгах.

 

Борис Кохно[136]утверждает, что она дала Дягилеву чек на 200 000 франков золотом. Другие говорили — 50 000. Мне Коко никогда не уточняла цифру, хотя она все время вертелась у нее на языке, по-видимому продолжая волновать своей значительностью. Почему она дала эти деньги? Столько денег?

Деньги…

Она часто говорила о них. Иногда шутя, хотя, казалось, сама до конца этого не осознавала. Она говорила:

«Я встречалась только с богатыми людьми. Некоторые из них были так ординарны, что я предпочла бы обедать с клошаром, чем с ними, скучными до смерти. Я не люблю деньги, а следовательно, не люблю людей за то, что они их имеют. Люди, говорящие только о деньгах, меня утомляют. Вот почему я больше нигде не бываю. Ведь куда можно пригласить такую женщину, как я? К богатым людям».

И заключила:

«Когда они приятны и интересны, предпочитаю богатых бедным, хотя бы потому, что не должна заботиться о них».

Это близко к знаменитому трюизму, приписываемому Борису Виану[137](но который, бесспорно, родился вместе с возникновением денег): «Лучше быть богатым и здоровым, чем бедным и больным».

Коко говорила:

«Когда богатые тратят свои деньги, это очень хорошо. Хотя богатые люди и люди, имеющие деньги, это не одно и то же. Те, кто имеет деньги, тратят их, как это делаю я. Для меня деньги всегда означают только одно: свободу».

И еще:

«Деньги дают возможность помочь тем, кем восхищаешься, создавать замечательные вещи. Я много помогала Русскому балету и просила только одного: чтобы никто об этом не знал».

 

В этом чтобы никто об этом не знал версия Коко совершенно совпадает с тем, что Борис Кохно слышал от Дягилева, в остальном же…

По Кохно, Дягилев встретился с Коко в Венеции, где она была с Сертами. Красивая, очень красивая; Дягилев сразу ее заметил, но молчаливая. Он не запомнил ее фамилии. Вот что Дягилев рассказал Кохно. И потом, позднее, в Париже, в отеле «Континенталь» или в «Гранд Отеле», где он жил, ему доложили, что его хочет видеть дама.

— Кто это? — спросил Дягилев.

По его версии, это была Коко, ожидавшая его в холле, чтобы вручить ему чек на 200 000 франков.

— …но чтобы никто об этом не знал!

Особенно Мизиа Серт. Так всегда по повторяющимся деталям удается восстановить истину. Подписывая чек на 50 000 или 200 000 франков, Коко тем самым подписывала новое удостоверение личности. Она становилась Шанель. Сама собой! Наконец. Она уже не нуждалась ни в Сертах, ни в ком другом. Королевской грамотой, дарующей ей высокий титул, служил ее банковский счет.

 

В конце лета 1929-го Дягилев умирал в Венеции. В это время яхта герцога Вестминстерского «Флайинг Клауд» с Мадемуазель Шанель на борту отплывала из порта.

Дяг послал за Мизией Серт:

— Приходи немедленно!

Она прибежала. Борис Кохно и Серж Лифарь дежурили у постели мэтра. Стояла удушающая жара, но Дягилев дрожал от холода. На него надели смокинг, надеясь, что он согреется. Он узнал Мизию, но о себе говорил уже в прошедшем времени:

— Я так любил «Тристана» и «Патетическую»[138]. Обещай, Мися, всегда носить белое, ты мне больше всего нравилась в белом.

Она вышла, чтобы купить ему теплый свитер. Но натянуть его не удалось, Дягилев был уже слишком слаб, чтобы поднять руки. В три часа ночи Мизиа вызвала священника. Он рассердился, узнав, что умирающий русский. Мизиа так кричала, что он согласился дать ему «короткое причастие». Дягилев угас перед рассветом, лучи восходящего солнца коснулись его лба. Когда сиделка закрыла ему глаза, «…в этой маленькой комнате отеля, где только что умер самый великий кудесник искусства, — рассказывает Мизиа, — разыгралась чисто русская сцена, какую можно встретить в романах Достоевского. Смерть Сержа стала искрой, взорвавшей давно накопившуюся ненависть, которую питали друг к другу юноши, постоянно находившиеся рядом с ним. В тишине, полной подлинного драматизма, раздалось какое-то рычание: Кохно бросился на Лифаря, стоявшего на коленях по другую сторону кровати. Они катались по полу, раздирая, кусая друг друга, как звери».

 

Надо было найти место на кладбище, «последняя услуга, которую я могла оказать другу, двадцать лет живущему в моем сердце», пишет Мизиа. У нее в сумке был чек, который она велела отнести баронессе д'Эрланже[139]с просьбой сделать все необходимое для отпевания и похорон. После чего обнаружила, что у нее нет больше денег. Дягилев оставил на все про все 6000 франков, от которых Мизиа отказалась ради Лифаря и Кохно — «мальчиков», как она их называла. В своих воспоминаниях она рассказывает: «…К счастью, на мне была цепочка из мелких бриллиантов. Я решила заложить ее. Но по дороге к ювелиру встретила нежно любимую подругу, которая, мучимая дурными предчувствиями, поспешила вернуться в Венецию. Накануне, когда Дягилев был уже очень плох, она покинула город на яхте герцога Вестминстерского. Едва яхта вышла в открытое море, она стала опасаться худшего и попросила герцога вернуться. Это было не так-то просто, потому что у круиза был определенный маршрут, который пришлось совершенно изменить, а это было крупное судно с большим экипажем. Как бы то ни было, я была счастлива, встретив ее. Она немедленно увела меня с собой и была рядом на похоронах, которые прекрасно организовала Катрин д'Эрлан же».

Нежно любимая подруга — это Коко. Мизиа не называет ее в своих воспоминаниях. Какое совпадение! Еще раз Коко оказалась рядом с Мизией, чтобы спасти Дягилева от катастрофы. На этот раз она была уже не так робка, как в первый. Когда «мальчики», Лифарь и Кохно, чтобы проявить свое отчаяние (по Достоевскому), собрались следовать за гробом от пристани до кладбища на коленях, она спокойно приказала:

— Встать!

Они повиновались.

 

Уточнения, сделанные Борисом Кохно: священник вовсе не отказывался причастить Дягилева. Но Кохно и Лифарь боялись, что их мэтр, придя в себя в то время как его отправляли на тот свет, испугается или разгневается. Поэтому они не переставали тормошить священника: поторопитесь!

Дягилев умирал от диабета.

— В течение недели он держал диету, — говорит Кохно, — но никто не мог помешать ему объедаться сладостями по воскресеньям.

Я спросил Кохно:

— Это правда, что Дягилев боялся Коко?

— Боялся? Нет, он слишком для этого любил ее.

— Однако Коко была в этом уверена.

Тогда последовало объяснение Кохно:

— Дягилев был русский. Он верил в бескорыстные побуждения, они ему казались естественными.

Молчание. Я настаивал:

— Несмотря на то, что Коко была овернянка?

— Несмотря ни на что, — подтвердил Кохно.

 


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.023 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал