Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Гора Солнца 3 страница






И тут подходит, говорит, ко мне высокий старик, представительный такой, в волчьем тулупе нараспашку, как барин, плеть в руке, а на плече хищная птица сидит, вроде сокола. Что, спрашивает, бродяга, рыбу ловишь в моем озере? Да вот поймал, отвечает дед, вытащить не могу и должно, сам под лед уйду. Помоги, коль крест на тебе, дай руку. Старик ему и сказал, дескать, руку я тебе дам, но сначала ты мне слово дай, что никогда в моих озерах рыбачить не будешь. А которые твои, спросил дед. Все мои, отвечает, и озера, и реки, и моря с океанами, и все, что на дне находится, тоже мое. Что тут делать? Дал дед слово, а старик ножиком веревку с руки срезал и плеть ему протянул – держись. Достал из проруби, погрозил, мол, не забывай, ты слово дал! И ушел восвояси, только птица крыльями на плече захлопала.

Вот потому дед и не может нарушить клятвы и связываться с золотом. Олешка ему поверил, успокоился, погулял еще с дедом и в путь засобирался.

На обратном пути его в поезде чекисты схватили, монеты нашли при нем и давай пытать – откуда? Но он молчать и дурака валять умел, ничего не добились. И тогда давай всю его родословную поднимать.

Сначала докопались, что нэпмана Щарецкого чуть не задушил и срок отбывал, потом выяснили – у белых служил да еще офицером в караульной роте (хотя Олешка говорил, офицеры над ним посмеивались, мол, курица не птица, прапорщик – не офицер), то есть, в карателях был – значит, проскакивало его имя на бумаге, попал-таки в архивы! На расстрельную статью этого было за глаза достаточно, но чекисты продолжали его «колоть до задницы» и уже тогда дактилоскопию использовали, ну и откатали Олешке пальчики. А коляска у директора племзавода Гангнуса была черная, лаковая, налапал там везде и попался. Обвинили его в зверском убийстве заслуженного революционера, мученика царского режима, героя Гражданской войны и члена партии с 1905 года товарища Исаака, да еще каком средневековом – конями порвал! Гангнусу памятник поставили на берегу Дона, пионеры туда ходили цветы клали и честь пионерскую отдавали. То есть пришили политику и давай его раскручивать на антисоветский заговор, де-мол, связан ли с Троцким, Бухариным, Зиновьевым?

Олешка понимал, дважды не расстреляют, все равно только раз помирать, но душа его, вечно жаждущая справедливости, не вытерпела, ну и сказал он, кто есть на самом деле этот Щарецкий и заслуженный товарищ Исаак. И как только фамилию Стефановича назвал, сразу все изменилось, забыли, что бывшего карателя поймали (значит, и Стефанович в архивах значился). Сынка его, комсомольца, сразу хапнули и под замок посадили, а Олешку в Москву увезли, на знаменитую Лубянку. Там и начали пытать, где спрятан обоз с золотом, отправленный Колчаком проклятым американским и английским интервентам в качестве платы за оружие и боеприпасы. Золотишко-то, при аресте найденное, оттуда!

И тогда Олешка правду сказал: чего это хитрое комсомольское отродье выгораживать? Навел же тогда милицию! Им пять очных ставок сделали, как ни крутился сынок штабс-капитанов, вынужден был признать – давал ему и деньги, и монеты, и что они сейчас вместе разыскивают полковника Редакова. Еще Олешку спрашивали, кто кроме него из обоза жив и в России остался? Так он моего деда не выдал, сказал, пятерых полковник порешил и под камни спрятал, все остальные в Англию уплыли на корабле.

Дали ему тогда десять лет лагерей и отправили строить каналы. И сынка Стефановича не расстреляли, настоящую фамилию вернули, чтоб не пачкал честное имя революционера, и тоже в лагеря – прицелы на них имели, например, когда отыщут Редакова, чтоб уличить его в похищении обоза или хотя бы опознать. Действительно, скоро на этап, в Москву и предъявляют мужика, внешне сильно похожего на полковника, но не его. А фамилия, говорят, Редаков, Петр Николаевич. Олешка душой покривить не мог, другого человека подставить, хотя с него требовали, не опознал.

Отколотили его и назад вернули.

Настоящего Редакова так и не отыскали, по крайней мере, за двадцать семь лет отсидки (десять и семь еще в войну накинули) не показали его ни живого, ни мертвого, хотя следствие по обозу длилось аж до пятьдесят третьего года и Олешку много раз этапировали в столицу и обратно. После смерти Сталина его не освободили, как многих, продержали до конца срока, но режим ослабили, почти вольный ходил, на зоне лишь ночевал.

С пятьдесят девятого года, выйдя под чистую, приехал в родительский дом на Песью Деньгу (матушка жива еще была, так не узнала сына, с гражданской, считала погибшим), но не успокоился, да и не привычно было жить в родном месте. Поехал Редакова искать – вологодские мужики тихие, да настойчивые и упертые. Как искал, по какой методике можно натопом найти человека через столько лет, наверняка сменившего фамилию, образ жизни, а то и внешность, оставалось загадкой. И где такой отваги взять, чтоб вести розыск после того, как Ч К не нашло за столько лет? Видно, были у него кое-какие наметки, подозрения, слухи, да и характер начальника контрразведки и его наклонности знал лучше, чем чекисты, потому в шестьдесят втором Олешка заявился к нему в город Ковылкино Мордовской АССР, где полковник всю жизнь проработал в заготзерно и даже фамилию не менял, потому как сам был мордвин – Редаковых там пруд пруди, а имена все Николай Петрович или Петр Николаевич. Начальник контрразведки знал: сменишь имя, займешь высокий пост, истина когда-нибудь все равно выплывет, потому вписался в естественную среду и разве что совсем немного подправил родословную, приспособил к этой среде. В общем, сорокалетний поединок с ЧК был в его пользу, однако прапорщику караульной роты он проиграл.

Было Редакову тогда семьдесят шесть лет, уже старик, трех сыновей после гражданской родил и вырастил, семь внуков имел и уже вот правнук появился. Жил скудно, в рубленом домике, скотину держал, кур и только старой привычке не изменил, здоровая, лохматая собака по двору ходила, кавказская овчарка. Наметанным глазом глянул на Олешку и узнал сразу, даже фамилию назвал. Встретил по-доброму, велел невестке на стол собрать, вина выставил, правда все на летней кухне, откуда потом домочадцев прогнал и только правнука на руках оставил, тетешкал все, нос вытирал. Олешка ему без всяких предисловий сразу предложил поделиться, причем, спросил два пая, имея ввиду моего деда. Тут Редаков за бутылочкой, без всяких обиняков поведал, что обоз полностью исчез, если не считать того пуда, который он дал Стефановичу. Мол, я штабс-капитана расстрелять сначала хотел, вместе с взбунтовавшими караульными (требовали поделить золото и разойтись), но тот в команде имел особый статус – должен был вести переговоры с англичанами о поставках оружия (ни с кем другим они бы говорить не стали) и знал какие-то пароли, коды и номера счетов в банках стран Антанты, потому с ним и возились. Так что Стефановичу он дал золота на конспиративные расходы и отправил с Урала, чтоб тот легализовался и ждал своего часа.

Сам же перевозил саночками все ящики на озеро, выдолбил четыре проруби в разных местах, дно проверил и утопил. Он был уверен, что советская власть продержится недолго, а оружие покупать надо, так что себе ничего не взял, пустым ушел, чтоб связаться с белогвардейским подпольем и найти, кто им, Редаковым, командует теперь – человек военный, подчиняться привык. Нашел, получил приказ доставить три пуда золота для подрывной работы, буквально через месяц возвращается на Урал, а ящиков на дне нет ни одного, впрочем, как и следов, что их доставали. Дождался, когда лед растает, плот сколотил, сначала кошкой, а потом ныряя в глубину до пяти метров, исследовал все четыре места, куда ящики опустил – пусто.

Англичане поднять их не могли, просто бы не успели прийти из Поморья на Урал, и к тому же, трусы они и подонки, бросили Россию и белое движение в самый решающий час, удрали на свой остров. Команда, которая уплыла с ними, хоть и была отборная, лихая, да тоже бы не успела в короткий срок вернуться к Манараге и выгрести со дна золото.

Потом, ей бы это сделать не позволили сами англичане, поскольку русским нс доверяли, а драгоценности как бы уже принадлежали Британии, поскольку оружие под них было поставлено давно, в начале интервенции.

То есть, мудрый и опытный контрразведчик отчетливо осознал вмешательство некой третьей, незримой силы, бесследно изъявшей ящики со дна озера, успокоился и честно отработал в заготзерно весовщиком.

И сейчас еще зовут, когда концы с концами не сходятся, излишки или недостаток.

Может, Редаков и верил в какую-то силу, но Олешка никакой чертовщины не признавал и не сомневался, что расчетливый полковник золото спер, где-то надежно спрятал и оставил сыновьям. Сам же в нищете прожил, чтоб внимания не привлекать. И этому бы носовертку на шею, да сыновья пришли с работы, здоровые ребята, особенно старший, Николай Петрович. Так и бреет глазами и табуретку из под ног вышибет не моргнув – точно папаша в молодости.

Уехал тогда ни с чем от начальника контрразведки, и такая досада в сердце осталась, такое чувство несправедливости, что ни есть, ни пить. Год на Песьей Деньге страдал, матушку схоронил, взял наган и опять к Редакову – не верю! Нет никакой силы, золото ты прикарманил для сыновей. Так что или поделись, или деньгами новыми давай пятьдесят тыщ, тогда отстану. Я по лагерям в общей сложности тридцать один год отбухал за этот обоз, чуть под вышку не угодил по политической, так что справедливо будет, если ты хотя бы десятую часть на нарах попаришься прежде чем сдохнуть. И сыновьям твоим дорогу перекроют, а то вишь, поднялись! Старший уже председатель горисполкома, младшие райпотребсоюзом и торговлей руководят, внуки в комсомоле – никто в навозе не ковыряется. Поди, советскую власть расшатывают и ждут, когда у англичан оружие закупать потребуется на припрятанное золото.

Редаков лицом изменился, но сидит не шевелится, да ведь и ствол у затылка.

– Ладно, – говорит. – Умирать мне не страшно, я пожил. Но пятьдесят тысяч тебе дам, под слово офицера, чтоб сыновей моих не трогал. И чтоб дети твои не трогали. Никогда.

Ишь, сразу прапорщика за офицера признал!

Отвалил Олешке денег, на том они и расстались.

Да если бы обоза у него не было, откуда ему пятьдесят тыщ новыми было взять? Однако слово держал и с шестьдесят третьего больше его не трогал, но за сыновьями полковника следил, момента ждал, когда бешеные деньги у него появятся. Сам Редаков только в семидесятом прибрался. А старший его, Николай Петрович, буквально шагал вверх по трупам.

Неясно, откуда и через кого Олешка добывал информацию (кстати, всегда правдивую), но заявил, что пока полковничий сынок шагал по карьерным ступеням, по разным причинам умерло от сердечных припадков, отравилось и застрелилось (один попал под поезд) девять начальников его уровня и выше. Вероятно, таким образом он устранял конкурентов и расчищал себе дорогу. И расчистил, поскольку давно работал в Москве, достаточно крупным чиновником Министерства финансов СССР, так что к нему теперь было не подступиться никаким боком. Олешка пробовал, ездил – даже в здание не пустили, а стал права качать, так в милицию сдали, и там сразу все о прошлом узнали и за двадцать четыре часа из столицы вытурили. Младшие тоже пристроились хорошо, оба в московских главках начальниками. И только он, бывший караульный прапорщик, один на старости лет остался без средств к существованию (пенсия – девять рублей), семьи не нажил, детей не нарожал, и получается, я у него – самый близкий человек, поскольку внук Семена Алексеева. И то, что он давно умер, ему известно, ибо получив деньги от Редакова, приезжал, чтоб по-честному половину отдать. Сказали, уж два года, как лежит на торбинском кладбище, так сходил на могилу, посидел, рюмку выпил и подался…

 

***

 

Не успел я вернуться в Томск, а от Олешки уже письмо пришло, душевное, с философскими размышлениями, меня только внуком называл и даже намека нет на наши дела. В быту, в натуральном виде он совсем другим был, сказать как следует не мог, ругался через слово, кряхтел, почесывался и понты гнал. И ладно бы только это – смеялся он отвратительно, гнусно, чисто по-зековски: ни с того ни с сего заржет хрипло, гнусаво, беспричинно и смотрит при этом наглыми упрямыми глазками, будто издевается над тобой или зарезать хочет.

А в письмах – умудренный, неторопливый человек, познавший истину из Екклезиаста: суета сует и томленье духа…

Через неделю еще письмо, уже с воспоминаниями молодости и гражданской войны (только не понять, на чьей стороне воевал, впрочем, это и не важно), да с такими деталями, которые вовек не придумать, а чтобы почувствовать, надо иметь своеобразный поэтический нюх.

Например, чем пахнет степь после сабельной атаки. От ума кажется, кровью, порохом, конским потом и мочой – ничего подобного! Тинным запахом схлынувшего половодья и озоном, как после грозы. Скоро письма стали приходить через три дня, потом вообще через день, и все новые, новые воспоминания о гражданской войне – просто завелся дед!

В то время я понял, что от повести «Гора Солнца» осталось одно название, все остальное никуда не годится, ибо надо переосмыслить и судьбу своего деда, и жизнь Олешки Кормакова, и историю с драгоценным обозом, утопленным в Ледяном озере и оттуда бесследно исчезнувшем. К роману о старце Федоре Кузьмиче я по неясным причинам все никак не мог прикоснуться и даже перечитать – так и лежал в тайнике. Потому по возвращению в Томск снова сел за «Хождение за Словом», довольно быстро и удачно закончил его и теперь вычитывал и правил. А еще девять глав романа «Рой» требовали продолжения, и в голове уже была десятая, но письма с Песьей Деньги навеяли мне новый замысел, который назвался сам собой и сразу – «Крамола», роман о гражданской войне.

Короче, вес схватил небывалый – одновременно работал над четырьмя романами и пятый, о старце, лежал почти готовый и требующий доработки.

А дабы с голоду не помереть, еще на работу устроился, техником в НИИ Высоких Напряжений. Ученые мужики там трудились творческие, понимающие, отпускали когда надо, хоть на неделю, и за целый год работы слова никто не сказал, если, включив ГИН (генератор импульсных напряжений), я засыпал, обвисая на рукоятке шарового рубильника, под которой бежало полтора миллиона вольт и волосы, как в грозу на Манараге, стояли дыбом.

И лишь спустя месяц проникся символичностью: напряжение оказалось действительно высоким.

Весной Олешка вдруг прекратил писать, я почувствовал неладное, схватил еще не совсем выправленный роман «Хождение…», самим еще не вычитанное сочинение о Федоре Кузьмиче и помчался в Вологду. В Москве остановился на несколько часов, первый роман оставил в журнале «Наш современник», второй завез в прогрессивный по тем временам, интеллектуальный журнал «Знамя» и вечером прыгнул в поезд.

Песья Деньга разлилась и похорошела, зато мой старик лежал парализованным, ничего не ел, пил лишь подслащенную воду, говорить не мог и только матерился. Ухаживал за ним трезвый сосед и старушка с другого конца деревни: в больницу Олешку не брали из-за возраста, мол, пускай дома помирает.

Если человек матерится, но не охает и не стонет, дело поправимое, это я по своему деду знал. Поэтому нашел машину, привез в тотемский лазарет и кое-как, через уговоры и угрозы, размахивая старым редакционным удостоверением, выбил койку и остался дежурить у постели.

Врачи сказали, протянет сутки – двое, инсульт у него, а я помнил такие диагнозы и даже свою справку о смерти видел. Через пять дней Олешке стало легче, зашевелилась рука и нога, появилась речь. И лучше бы уж чуркой лежал! Стал орать на меня и материться, дескать, зачем положил в больницу, человек же помирать собрался!

Потом утих, обижено отвернулся и сутки не разговаривал.

Выписали его через две недели, вышел из лазарета на своих ногах, потом ехали на тряских грузовиках, и, наконец, к Песьей Деньге подкатили в телеге «Белоруса» – все выдержал, а у своей речки сдал.

– Все, отходил я по дорогам, – заключил он. – Давай теперь ты, внучок. Езжай, тряхни сынка редаковского. Что хочешь делай, хоть конями рви, а выжми из него обоз золота. Когда-нибудь должно же быть по справедливости!.. Езжай, нечего меня охранять. У него оно, и никакая сила тут не вмешивалась.

– С чего ты так решил?

– А с того, что на озере был нынче! Думаешь, отчего меня кондрашка хватил? … Там его водолазы ныряют. А чьи еще?

Сразу вспомнил подводный фонарик, оброненный кем-то на льду и найденный еще в семьдесят девятом году. О нем старику я не говорил и вообще никому!

– Ты что, ездил на Урал?

– Ездил… Не ездил, а прощаться ходил. Жизнь на этом Урале оставил. Оглянулся – вся вышла…

Выходило, что сынок-финансист и в самом деле ездит к Манараге, достает драгоценности, как из сейфа, и проворачивает свои дела….

Ну, и в самом деле, кто еще? Кто еще может так безбоязненно устраивать водолазные работы на дне озера и спокойно перевозить добытое?

Местные менты, поди, еще и с мигалками сопровождают, под козырек берут…

Расставаясь, Олешка неожиданно ворчливо, с матюгами, предложил переехать из Сибири к нему, или на худой случай, в Вологду, мол, плохой я стал, ты, как внук, обязан ухаживать, а помру, так схоронишь.

Не безродный же я, чтоб дохлым в избе валяться, пока крысы харю не объедят, как недавно одной старухе в Леденьге. Потом, Манарага не так далеко отсюда и Москва близко…

 

***

 

В Москве я заехал в «Знамя», где сначала обрадовали, мол, взял читать сам Григорий Бакланов, так что топай прямо к нему. Если главный редактор заинтересовался, значит это серьезно! Я вошел в его кабинет, и тут меня будто ледяной водой окатили. Оказывается, мой роман насквозь пропитан антисоветским, националистическим и имперским духом, ибо там ясновидящий старец предсказывает своему царствующему брату Николаю гибель российской империи, если он не проявит своей монаршей воли и не искоренит расползающуюся по Европе заразу инакомыслия и не прекратит в России деятельность масонских лож. И еще, надо бы вернуть из рудников декабристов и всех повесить, ибо само их существование есть источник зла.

А потом ясновидящий оговорился и назвал брата Николаем Александровичем.

– Что с тобой? – испугался тот. – Я твой брат, и наш отец – Павел!

– Ах, да, прости. – поправился старец. – Это не ты. Я перепутал…

Но последний император тоже будет Николай… Он и погубит империю.

Государь заплакал…

Почему-то именно этот диалог страшно не понравился прогрессивному журналу, мне вернули рукопись и посоветовали писать о деревне, которую я должен хорошо знать.

– А кто это такие гои в вашем представлении? – вдруг спросил Бакланов. – И почему они спокойно переходят государственные границы?

Они что, невидимки? Или бесплотные?

Я не знал, как ему ответить, но подозревал, что он догадывается, кто такие гои и точно знал, что никогда порога этой редакции не переступлю и ничего сюда не принесу.

В тот же день идти в «Наш Современник» не решился: если и там услышу нечто подобное – озверею и начну материться. Тут же, на Тверском бульваре, где располагалась редакция, я сел на скамейку и наконец-то начал сам читать роман, вернее, выискивать места, подчеркнутые или как-то отмеченные редакторами «Знамени». И определил, что мне следует немедленно засесть на месяц-два и переписать все заново, усилив именно то, что так не поправилось прогрессивному журналу.

И отдельно рассказать о гоях, к которым в романе и ушел «умерший» государь, а еще о гонимых духоборах, как я тогда предполагал, наверняка с ними связанных, чтоб ни у кого больше не возникало вопросов…

 

***

 

Каждый год я садился переписывать этот роман, разламывал общую канву, переставлял главы, менял события, а ничего не выходило. За это время успел выпустить три других, но «Старец…» никак не давался, не хватало каких-то звеньев, очень важных поворотов, красок и, наверное, ума и сил, чтоб взять такой вес. Между тем образ ясновидящего меня преследовал, как в Гоголевском «Портрете». В восемьдесят девятом году осенью, когда аукнулись соляные копи и началось сильнейшее воспаление глаз, в результате чего полностью ослеп и попал в томскую Клинику глазных болезней, Федор Кузьмич явился во сне, какой-то величественный и гневный. (В то время мне снились удивительные, чудесные сны, после которых, прозрев, я даже занялся живописью.) – Не распинай меня! – сказал грозно. – А хочешь знать истину, поди к духоборам и поклонись!

Когда я выписался из клиники и вернулся в Вологду, нашел письмо от режиссера Тамары Лисициан, которая предлагала… написать сценарий для документального фильма о судьбе духоборов в России и Канаде. И в этом не было ничего удивительного, ибо после того, как я вышел из соляных копей Урала (о которых ниже еще будет рассказ), подобные счастливые «совпадения» стали нормальным явлением. Если мне до зарезу требовалась какая-то информация, то вовремя появлялся человек, ее носитель, или я «случайно» обнаруживал нужную книгу, документ либо другое необходимое свидетельство. Так что в письме ничего чудесного я не узрел, позвонил Лисициан в Москву и на следующий год летом полетел с киногруппой в Канаду.

Жили духоборы (и сейчас живут) особняком, на общинных землях южной провинции Британская Колумбия, на границе с США, в районе городков Гранд Форкс, Кастлгар и степях, то есть, в прериях «Дикого Запада», куда их и отправил великий Толстой. Управлял всей их жизнью наследный вождь (он же наставник) Иван Иванович Веригин, человек мягкий, душевный, дипломатичный, да и все среднее и старшее поколение было воспитано в русском, разве что незамутненном большевистской пропагандой, духе, хотя сам образ жизни был вполне общинно-коммунистическим.

Поселился я в доме у помощника вождя Попова, который возил меня всюду, знакомил с духоборами, устраивал встречи со стариками и молодежью, водил в молельный дом на службу, но чем больше показывал общину изнутри, тем больше возникало недоумения и вопросов. Литургия у них состояла из длинных, собственного сочинения, песен, которые пели огромным хором, причем, на высоком вокальном уровне (их можно назвать певческой сектой). Правда, без подготовки трудно было разобрать, о чем поют эти голосистые люди. Символами веры у них были действительно хлеб и соль, стоящие обязательно на каждом столе, на молитву приходили в белых одеждах, непременно исполняли обряд поручительства, проще говоря, ручкались, танцуя при этом. Вот и все таинства веры. После богослужения накрывались столы и начиналась постная, но обильная трапеза – мясного они не ели, официально вина не пили (только втихаря). Естественно, кроме Христа чтили Толстого (поставили даже два памятника), из всех государей уважали Александра I, но практически ничего не знали о его мнимой смерти и тем более, о старце Федоре Кузьмиче. Еще как-то трепетно относились к тогдашнему послу в Канаде, А.Н.Яковлеву, будущему архитектору перестройки, который часто приезжал к духоборам и, как говорили, крепко дружил с вождем.

В общем, как я не старался понять, в чем суть их столь глубокой и оригинальной веры, в чем истина, обещанная но сне ясновидящим старцем, ничего пока не понимал. Что могло так притянуть, очаровать образованного, умного и тонкого чувствующего государя, если он сначала даровал им райские места в Крыму, а потом инсценировал в Таганроге смерть и ушел в странствие? Или все-таки грех отцеубийства не давал ему покоя, и заботливое участие о гонимых сектантах – всего лишь попытка искупления?

Как-то вечером я сидел за долгим и обильным ужином в доме Попова, когда хозяина неожиданно куда-то вызвали, и мы остались вдвоем с его женой Евдокией или просто Дусей – духоборы звали друг друга по именам, несмотря на возраст, и величали только вождя. Стол в прямом смысле ломился от всякой невиданной американской всячины, а с экзотических фруктов можно было писать натюрморты. Коренная канадка Дуся осталась истинной русской женщиной, сидела подперев голову, горевала за свою общину, за весь мир, искренне жалела СССР, наивно верила в Горбачева и перестройку, и если бы не этот фантастический стол, можно подумать, я нахожусь где-нибудь в рязанской глубинке и передо мной сидит настрадавшаяся за жизнь, стареющая колхозница.

– Да ведь и у нас не все ладно, – вдруг призналась она. – Страшно стало жить. Голыши недавно дом вождя сожгли, бритоголовые свирепствуют, а масоны что делают!

Я слегка оторопел: о голышах-раскольниках, живущих изолированно от общины, я уже много слышал, жалобы на американизированную молодежь тоже, а вот о масонах впервые! Дуся такого слова вроде бы и знать не должна…

– А что у вас делают масоны? – спросил неосторожно.

Она поняла, что болтнула лишнее и принялась угощать плодами папайи, которые мне совсем не нравились. И тогда я переключился на голышей, над которыми духоборы смеялись и с удовольствием рассказывали об их дурной, не праведной жизни.

Эти раскольники притягивали внимание своим таинственным существованием, но я несколько раз просил и Веригина, и Попова, чтоб свозили к ним, однако получал мягкий, дипломатичный отказ. В двадцатых годах, когда канадские власти начали притеснять духоборов и сгонять с этих райских земель, они начали бороться за свои права и устраивали шествия из Британской Колумбии в Оттаву, показывая свой бунтарский русский дух. Полиция выставляла кордоны, перекрывала дороги и всякий раз заворачивала толпы назад. И когда в очередной раз одна такая толпа, собранная из нескольких духоборческих селений, попыталась прорваться сквозь заслон, женщины сорвали с себя одежды, запели свои псалмы и пошли на стражей порядка голыми. А в Канаде того времени нравы были добропорядочные, старые, нашему менталитету не понятные – полицейским запрещалось смотреть на обнаженных женщин и тем более приближаться к ним. Можно представить себе полицию, которая расступается и закрывает глаза, чтоб не видеть эдакого срама!

Вслед за женщинами разделись и мужчины, и вот несколько сотен голых, поющих людей двинуло к столице. Власти не знали, что делать, как остановить этот обнаженный «железный поток», и когда он был на подступах к Оттаве, правительство пошло на уступки и земли духоборам оставило. С тех пор, вдохновленные ходоки решили, что бог слышит, когда люди молятся голыми и стали справлять свои обряды, сняв одежды.

Они откололись от общины, выбрали своего вождя, стали жить замкнуто, не признавали электричества, детей учили сами и занимались настоящим терроризмом – жгли школы, много раз нападали на бывших единоверцев и Веригина. Видимо, власти по прежнему боялись голышей, либо использовали их агрессивность в своих целях и к их селениям не приближались даже чтобы собрать американскую святыню – налоги.

Дуся больше ни разу не заикнулась о масонах, но зато у нас установились союзнические отношения, и она пообещала подействовать на жену вождя, чтоб та в свою очередь убедила мужа отпустить меня к голышам. Такой ход оказался действенным, Веригин согласился и поручил Попову организовать поездку к террористам. Дело в том, что год назад у них умер вождь по фамилии Сорокин и теперь голышами управляла его жена, с которой Попов и договорился о встрече с писателем из России.

Поехали мы вечером, уже с сумерками, чтоб угадать на молебен раскольников, когда они все собираются в молитвенном доме. Тамара Лисициан снабдила меня специальной сумкой со скрытой видеокамерой (кадры о голышах нужны были для фильма), в карман я спрятал диктофон – в общем, приготовился основательно и отправился в зону, не контролируемую канадскими властями.

Стояла августовская жара, не спадающая даже вечером, поэтому в молитвенном доме все окна были нараспашку, горели на столе три керосиновые лампы, стояли хлеб и соль, а по обе стороны стола сидели на вид нормальные русские люди (человек семьдесят), в легкой летней и совсем простой одежде и уж никак не походили на террористов. А если добавить к этому убогое убранство дома – дощатые стены, такой же стол, лавки и особенно керосинки, то все это очень напоминало какой-нибудь полевой стан в сибирском колхозе. Скорее всего, эта простота меня и подкупила. Я поставил сумку рядом с собой, навел ее на зал, незаметно включил камеру и начал рассказывать о жизни в России, о нынешних нравах. О том, что русского человека ничем и нигде не сломить, что мы – особая цивилизация, обладающая высоким духовным началом и силой духа. Дескать, вот пример с вами – захотели и добились своего, причем таким оригинальным способом, что канадские власти на ушах стояли.

Распалился, размахался руками и уронил сумку. Предупредительная жена умершего вождя, ничего не подозревая, переставила ее в другое место, так что скрытый объектив стал снимать стену.

Одетые голыши слушали очень внимательно и живо, таким образом побуждая к откровенности и простоте разговора. Вот только почему-то Попов, сидевший рядом, начинал незаметно дергать меня за штанину, а я не мог понять, в чем дело. Вопросы задавали тоже нормальные, житейские, даже шутливые. Если было смешно – смеялись, если грустно – грустили, в общем ничего необычного в их поведении пока не было. А то, что они обвиняли духоборов Веригина в отступничестве, говорили, что у них культ пищи и вера их – чревоугодие, казалось естественным мотивом, продиктованным расколом.

Когда же закончился наш двухчасовой диалог, встала вдова вождя, толстая старуха лет под семьдесят, и объявила, что сейчас они станут петь славу гостю, но, дескать, столь торжественный обряд следует проводить в белых одеждах. И вдруг ловко сдернула платье, под которым ничего не оказалось. И тут же, как по команде, поголовно, все мужчины и женщины, вскочили и разделись в пять секунд. Одетыми мы остались вдвоем с Поповым, который тоже встал и дернул меня за рукав. Я был предупрежден об этом и постарался сохранить полное хладнокровие.


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.016 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал