Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Б. Голлер 4 страница
Бегичев писал: “Он был в полном смысле слова христианином и однажды сказал мне, что ему давно входит в голову мысль явиться в Персию пророком и сделать там совершенное преобразование...”[50] То есть “пророком” в христианском смысле. Явиться с миссией. Миссионером!.. А это - совсем другое дело! Значит, и дальше, все прочие слова - о Магомете, например, - меняют характер... (“Магомет успел, отчего же я не успею? ”) “Сначала то, что на поверхности”... Часто цитируемый текст из воспоминаний актера M. Щепкина: “Я сказал в глаза Алексею Петровичу, - говорил Грибоедов, - вот что: зная ваши правила, ваш образ мыслей, приходишь в недоумение, потому что не знаешь, как согласить их с вашими действиями: на деле вы совершенный деспот. - Испытай прежде сам прелесть власти, - отвечал мне Ермолов, - а потом и осуждай”[51]. Но осторожность по отношению к мемуарным цитатам - это закон и про нас писанный! “Люди не часы; кто всегда похож на себя и где найдется книга без противуречий” (Грибоедов, письмо к Бегичеву из станицы Екатериноградской от 7 декабря 1825-го - на самом пороге трагических событий декабря). В письме похвалы Ермолову сыплются, как из рога изобилия, но самое важное... “Чтобы больше не иовничать, пускаюсь в Чечню, Алексей Петрович не хотел, но я сам ему навязался. - Теперь это меня несколько занимает, борьба горной и лесной свободы с барабанным просвещеньем, действие конгревов, будем вешать и прощать, и плюем на историю...” (с. 525). Последняя часть фразы, без сомненья, по контексту - либо прямая цитата из Ермолова, либо грибоедовское резюме позиции Ермолова! Но в книге Эйдельмана об этом говорится уже так: “Оба находят, что “плюют на историю”, т.е. на сложившиеся, тысячелетние обычаи, нравы...” (Эйдельман, с. 62). А вот почему “Алексей Петрович не хотел” - брать его с собой - это вопрос. Может, он ему мешал?.. Кстати, “конгревы” - это зажигательные артиллерийские снаряды! О Денисе Давыдове Грибоедов пишет далее в письме куда лучше, чем Давыдов после писал о нем: “Давыдов во многом бы поправил ошибки самого Алексея Петровича, который притом не может быть сам повсюду. Эта краска рыцарства, какою судьба оттенила характер нашего приятеля, привязала бы к нему кабардинцев”. “Привязать к себе кабардинцев” - это несколько иная задача, чем “вешать и прощать, и плевать на историю”. “Я теперь лично знаю многих князей и узденей. Двух при мне застрелили, других заключили в колодки, загнали сквозь строй; на одного я третьего дня набрел за рекою: висит и ветер его медленно качает”... И в другом письме - ноябрьском, Кюхельбекеру (который еще на свободе): “Дела здешние были довольно плохи, и теперь на горизонте едва проясняется, Кабарду Вельяминов усмирил, одним ударом свалил двух столпов вольного, благородного народа...” (опять-таки, другой стиль!) Идет длинный рассказ о гибели молодого кабардинского князя Джамбулата (Джамбота) - “храбрейшего из всех молодых князей, первого стрелка и наездника...”, который присоединился, в свое время, к походу закубанцев против русских... “...мне так мешали, что не дали порядочно досказать этой кровавой сцены: вот уж месяц, как она происходила, но у меня из головы не выходит. Мне было жаль не тех, которые так славно пали, но старца отца. Впрочем, он остался неподвижен, и до сих пор не видно, чтобы смерть сына на него сильнее подействовала, чем на меня...” (с. 523-524). И еще в письме декабрьском: “Но действовать страхом и щедротами можно только до времени; одно строжайшее правосудие мирит покоренные народы с знаменами победителей”. Это уже - программа действий политика. Притом явно расходящаяся с ермоловской... А через год приходится признать: “С Алексеем Петровичем у меня род прохлаждения прежней дружбы” - и возникает вдруг нечто сугубо личное - и уже вовсе неожиданное - если вспомнить, что речь о Ермолове. (Вспомним снова характеристику, данную Эйдельманом: “Оба, разумеется, умны, великолепно образованы, начитанны; оба поклоняются поэзии...”) “Кто нас уважает, певцов истинно вдохновенных, в том краю, где достоинство ценится в прямом содержании к числу орденов и крепостных рабов? Все-таки Шереметев у нас затмил бы Омира, скот, но вельможа и крез. Мученье быть пламенным мечтателем в краю вечных снегов. Холод до костей проникает, равнодушие к людям с дарованием; но всех равнодушнее наш Сардар; я думаю даже, что он их ненавидит” (с. 537). Малопривычное для уха восточное: “Сардар” в комментарии расшифровывается просто: Ермолов! Судя по этим текстам - “вешать и прощать, и плевать на историю” Грибоедов не мог. Похоже, в “борьбе горной и лесной свободы с барабанным просвещением” он и Ермолов стояли на достаточно разных позициях. Потому, когда пришел срок, - он слишком легко (так казалось со стороны) - расстался с Ермоловым. Возможно, он рассчитывал, что новый командующий Паскевич как-то уймет страсти... и обратит к покоренным народам лик той самой “строжайшей справедливости”. Наивность? Возможно. Во всяком случае, считать, что одна корысть и “бес честолюбия” вели его в отношениях и с Ермоловым, и с Паскевичем - это уж точно несправедливо! “Тяжелые пары Кюхелъбекеровой атмосферы...” По духу времени и вкусу Я ненавидел слово “раб”, Меня позвали в Главный штаб И потянули к Иисусу, - четверостишие, якобы написанное Грибоедовым вскоре после ареста и заключения в Главном штабе, в Петербурге... (с. 344, 690). “Горе от ума” чуть не до самой революции 1917-го считалось одним из главных антикрепостнических произведений русской литературы... Однако... мать Грибоедова при этом многие годы преспокойно судилась с крестьянами одного из своих имений - за право взыскивать с них больший оброк. Как относился к этому ее сын? Не знаем. А никак! Он нигде не высказался по этому поводу... И непохоже, чтоб его отношения с матерью оттого как-то изменились или менялись в худшую сторону. (Правда, когда ее сын попал под арест по декабристскому делу, мать возмущалась - но не арестом сына - а тем, что он всегда был “карбонари”.) Что делать! Крепостное право составляло в России куда более стойкий историко-психологический контекст - нежели все пьесы на свете! - И вся история литературы в целом. И все-таки... Из первого путешествия по шахскому Ирану - январь-февраль 1819-го - Грибоедов вынес нечто вполне определенное: “Рабы, мой любезный! И поделом им! Смеют ли они осуждать верховного их обладателя? Кто их боится? У них и историки панегиристы. И эта лестница слепого рабства и слепой власти восходит до бека, хана, беглер-бека и каймакама и таким образом выше и выше. Недавно одного областного начальника, невзирая на его тридцатилетнюю службу, седую голову и алкоран в руках, били по пятам, - разумеется, без суда...” (с. 405). “...широко известные, обошедшие всю литературу о Грибоедове слова, сказанные им в пылу горячего спора с декабристами: “Сто прапорщиков хотят переменить весь государственный быт России”...”[52] Правда... никак нельзя найти концов - где и когда это произнесено! И сказано ли “в пылу спора” или в какой-то другой ситуации - можно только гадать. Или изобретать. Как это часто делается. Всем, кто пытался доказать ту или иную степень причастности Грибоедова к событиям декабря 1825-го - и даже “самое прямое отношение” его к заговору (вспомним опять слова Андрея Жандра!), - откровенно мешало, помимо сцены с Репетиловым, письмо Грибоедова к Александру Одоевскому, одному из самых близких ему людей, который был непосредственно на площади и был осужден в каторгу (черновой вариант письма. Дата - примерная - начало июня 1828-го - это перед самым отъездом Грибоедова из Петербурга): “Кто завлек тебя в эту гибель!! Ты был хотя моложе, но основательней прочих. Не тебе бы к ним примешаться, а им у тебя ума и доброты сердца позаимствовать! Судьба иначе определила, довольно об этом” (с. 571). Письмо начинается с обращения: “Брат Александр! ” Комментарий убеждает нас, что “письмо подлежало отправке только через III Отделение, чем объясняется его верноподданический тон...” (с. 719). Грибоедов пишет далее: “Бедный друг и брат! Зачем ты так несчастлив! Теперь бы ты порадовался, если бы видел меня в гораздо лучшем положении, чем прежде”. (Его самого как раз назначили перед тем “посланником и Полномочным министром в Персии! ”) “Осмелюсь ли предложить утешение в нынешней судьбе твоей! Но есть оно для людей с умом и чувством. И в страдании заслуженном можно сделаться страдальцем почтенным. Есть внутренняя жизнь нравственная и высокая, независимая от внешней. Утвердиться размышлением в правилах неизменных и сделаться в узах и в заточении лучшим, нежели на самой свободе. Вот подвиг, который тебе предстоит...” Так вот... “осмелюсь ли предложить” я сам - следующее толкование? Притом со всей уверенностью? Ни один элементарно воспитанный дворянин той поры, ни один просто человек чести - не мог позволить себе такой тон по отношению к любому осужденному - а не только к близкому, самому близкому человеку, если... Если б сам лишь по случаю избежал наказания... Если б сам был замешан в этом деле или, хоть в какой-то мере, разделял убеждения, за которые пострадал его ближний! Вне зависимости от того, по каким каналам доставлялось письмо и через какое ведомство!.. Мы по-прежнему судим прошедшее на основе моральных норм нашего собственного исторического времени! Интересны обстоятельства освобождения самого Грибоедова из-под стражи. Они бросают свет на многое... Боюсь, и здесь мы частенько находимся под обаянием фантомов разного рода... Первое решение об освобождении его “с аттестатом” принято на заседании Следственной комиссии очень рано - 25 февраля. Но царь его не утвердил: “Коллежского асессора Грибоедова оставить пока у дежурного генерала”... Второе постановление воспоследовало аж через три месяца - в конце мая...Нечкина очень точно отмечает “какое-то особое неясное движение около дела Грибоедова. В трудную минуту из тьмы вдруг показывается доброжелательная рука, помогающая ему перейти опасное препятствие. Движение это прекрасно замаскировано, и нам не удается проследить его до начального момента. Однако само его наличие бесспорно”[53]. Для нас, полагаю, оно тоже “бесспорно”. И правда, оно “замаскировано”. И все ж попытаемся уследить! Как правило, “движение” это связывают с заступничеством сильных мира сего. Генерала Паскевича - мужа кузины Элизы (Софьи?), весьма близкого к царю... а еще - Татищева, Ермолова - и вплоть до чиновника Следственной комиссии А. Ивановского, который, будучи сам литератором и членом Вольного общества любителей русской словесности, - не мог не быть поклонником Грибоедова. (Маленький чин, в сущности “бедный Авросимов” из повести Окуджавы, но тоже - все-таки, сотрудник Следственной комиссии.) Меж тем... “мы все время улавливаем какие-то смутные шорохи в неосвещенном пространстве, где протекает следствие”, - указывает исследователь, и это тоже справедливо. Неясен только характер “шорохов”. И таинственен сам момент, когда указанное движение начинает ощущаться явственней. Касается ли это лишь одного Грибоедова? Или не только его? Было уже ясно, что к тайным обществам он не принадлежал. Почему все высокие заступничества не помогли ему освободиться ранее? Допустим, в феврале? Но решение замедлилось. И возникло снова лишь в самом конце мая. Кажется, тут проблемы куда более общие! “Май 29. Петербург. Заседание следственной комиссии выслушивает и приводит в исполнение повеление Николая I: “Из дел вынуть и сжечь все возмутительные стихи””[54]. Дело в том, что ближе к концу следствия меняется в корне сама главная концепция его. Становится ясна мысль - какую сформулировал в те дни герцог Евгений Вюртембергский - двоюродный брат царя (даже если кому-то, хоть самому царю, она и не нравилась): “Ни одного невиноватого русского нет...” Во всяком случае... К концу апреля следствие заметно теряет интерес к “выяснению истины” и к расширению круга причастных. Напротив, начинает суживать круг - и это очевидно... Наверху незаметно вызревает решение, может скорей интуитивное, но явственное, - незаметно вывести из-под удара “духовную Россию”. Тех, кто имеет высокий моральный авторитет в обществе. Если, конечно, нет на них прямой вины... С Пушкиным все еще потянется какое-то время. Еще граф Витт, начальник херсонских военных поселений, - скорей всего, по собственному почину пошлет Бошняка на Псковщину на предмет “тайного и обстоятельного исследования поведения известного стихотворца Пушкина, подозреваемого в поступках, клонящихся к возбуждению и вольности крестьян” (Пушкин находится в Михайловском). Выяснится, что ничего такого за Пушкиным не числится. Но уже в апреле пристальное око следствия как бы перестает замечать его. Его имя обходят на допросах. “Из пушкинских текстов уцелевает лишь запись стихотворения “Кинжал”, расположенная на обороте листа с показаниями декабриста Громницкого; текст густо зачеркнут и снабжен пометой: “С высочайшего соизволения помарал военный министр Татищев””[55]. (Потом из следственных дел уже открыто изымают весь найденный у подследственных пушкинский “самиздат”. Пушкинскую “крамолу”... Но, как видим, - не Ивановский действует и не “бедный Авросимов”. - Некто повыше: повеление самого Николая!) В дальнейшем Александр Бестужев - издатель, вместе с Рылеевым, “Полярной звезды” - отделается наказанием несравнимо более легким, чем два его брата, куда меньше его замешанные в самой подготовке бунта. (В день восстания их “вина” всех троих была примерно одинаковою.) Братьев Николая и Михаила упекут в каторгу аж на двадцать лет, а для Александра все кончится неожиданно ссылкой в Сибирь. Он еще попадет на Кавказ, успеет стать на время самым читаемым российским писателем - под псевдонимом Марлинский... и даже получит первый офицерский чин... Грустно говорить, но это - плата за эшафот, на который взошел Рылеев! Отныне официальной версией события станут действия, предпринятые кучкой “безумцев”. “Чацкими”. А Грибоедовы и Пушкины тут будто ни при чем. 31 мая принимается окончательное решение об освобождении автора Чацкого. “С очистительным аттестатом”... Дальнейшее возвышение Грибоедова в николаевскую эпоху объясняется теми же обстоятельствами... В советскую пору почему-то вдруг показалось подозрительным - почему Грибоедов, после “Горя от ума” и после поражения восстания декабристов, - “пошел служить царю” - сделал карьеру, даже стал посланником, Полномочным министром в Персии. Грибоедова либо осуждали, либо пытались оправдывать. В обоих случаях это означало признание некоего греха за ним... Люди, которые вынужденно подписывали письма: “Раздавите гадину! ” или “Только расстрел! ” - хоть и поневоле, но дружно требуя расправы с кем-то или одобряя ввод танков куда-то - были очень озабочены моралью Грибоедова. Уже почти в наше время, в начале 80-х, А. Лебедев сыскал новое и неожиданное “оправдание” автору “Горя от ума”. Выдвинув концепцию “исторического компромисса”, якобы предложенного им самодержавию: “Грибоедов попытался сотрудничать со своим главным врагом” [56]. Это было свежо - и абсолютно неожиданно. Это было ново... “Нужны были поистине феноменальные качества души для того, чтоб на следующий день после трагедии на Сенатской, когда перед твоими глазами еще качаются пять повешенных, оставаясь другом безжалостно репрессированных прекрасных людей, отринуть от себя все напрашивавшиеся подозрения и проклятья и протянуть руку сотрудничества своим врагам и врагам самых дорогих тебе людей. И при этом знать, что ты почти наверняка не скоро будешь понят. Очень не скоро...”[57] Нет, скорей... Нужно было пройти бесконечную цепь лет - 34-й, и 37-й, и 48-й, и 52-й, 68-й годы уже нашего века, - чтоб потом, в конце длинной-длинной эпохи застоя, - не говорю высказать, - но хотя бы обнаружить в себе подобную мысль! В своей книге Лебедев нашел ряд точных возражений своим предшественникам - Пиксанову, Нечкиной, Тынянову... В частности, последнему. И много объяснений тому, почему роман Тынянова, по сути, - не про Грибоедова. Но когда он попытался дать собственную концепцию грибоедовской личности и судьбы, он вдруг снова пришел к Грибоедову, написанному Тыняновым. И еще обогнал последнего - в своих попытках построить Грибоедова - человека из первой половины XIX по образу и подобию людей совсем другого времени. Обращая своего героя к тем проблемам, которые перед живым Грибоедовым просто не могли возникнуть! Подлинный Грибоедов был прежде всего - российским государственником. Как, между прочим, большинство деятелей 14 декабря! (Чем объясняется, в основном, их бессилие перед следствием.) Никто из них никогда не мог бы желать “поражения своему империалистическому правительству в войне”. И если бы Пестелю или Сергею Муравьеву оставили жизнь - они тоже готовы были продолжать служить царю. “Кто служит делу, а не лицам”... Кстати, некоторые из них - на следствии, еще не зная, чем все кончится, высказывали подобные намерения. Все они ставили интересы государства Российского - выше своих политических мечтаний о возможных преобразованиях в нем. Хотя и считали их необходимыми. Не терпящими отлагательства... Но готовы были отложить - если речь шла о самом существовании его. Для таких людей понятие “компромисс” - да еще и “исторический” - было просто дичь! С этой точки зрения - и только с этой, на наш взгляд, следует рассматривать и известный документ последнего периода грибоедовской жизни - пресловутую “Записку об учреждении Российско-Закавказской компании”, поданную и составленную не одним Грибоедовым, но совместно с кавказским чиновником Завилейским (что следовало бы подчеркнуть). С этой темой творится что-то неладное. Под пером некоторых исследователей “Записка” превратилась чуть не в важнейший документ позднего Грибоедова: оказалась буквально в эпицентре романа Тынянова и книги Лебедева - больше полувека спустя. Но это была служебная записка - не более! И мы по сей день плохо представляем себе чисто служебный контекст ее появления на свет. Она была вполне в духе времени, вполне входила в круг государственных представлений людей грибоедовской поры. Возможно, в плане личном, судьбы автора... Она свидетельствовала лишь очередную попытку удержаться в седле. Елико возможно. Зацепиться в Грузии - прервав тем самым бесконечную цепь своего участия в персидских делах... Он, как пишет Пушкин, “имел странные предчувствия” по поводу этого своего участия! Но о “Записке” по сей день принято писать как-то слишком возвышенно: “Так Грибоедов своей жизнью “дописал” “Горе от ума”. Так он в себе нашел альтернативу своему Чацкому. Альтернатива оказалась трагической. Но это была трагедия реального героизма”[58]. “Но ты, мой бедный и окровавленный Мастер! ”... Скорей всего, он искал только покоя!.. Несомненно - подлинным завещанием Грибоедова следует считать его последнее письмо главнокомандующему русской армией на Кавказе генералу Паскевичу, писанное им из Тебриза - 3 декабря 1828 года. Через несколько дней - 9 декабря - он уже отправится в Тегеран, на смерть... Письмо обширное, сугубо деловое - фактически, отчет по начальству... полно проблем политических, дипломатических, мелких ходатайств за каких-то знакомых и материальных просьб. В том числе - о собственном жалованье. И содержит даже - переписанный oт руки (Грибоедовым-то!) - холуйский панегирик Булгарина Паскевичу. “Я для того спиcaл, что рука его нечеткая”... Но все рассчитано точно и все искуплено тем, чем завершается письмо: “Главное Благодетель мой бесценный, Теперь, без дальних предисловий, просто бросаюсь вам в ноги и, если бы с вами был вместе, сделал бы это и осыпал бы ваши руки слезами. Вспомните о ночи в Тюркменчае перед моим отъездом. Помогите, выручите несчастного Александра Одоевского. Вспомните, на какую высокую степень поставил вас Господь Бог. Конечно, вы это заслужили, но кто вам дал способы для таких заслуг? Тот самый, для которого избавление одного несчастного от гибели гораздо важнее грома побед, штурмов и всей нашей человеческой тревоги...” Не забудем, это пишется главнокомандующему. Генералу. Вся жизнь которого, собственно, и состоит из этого “грома побед, штурмов и... человеческой тревоги”! “Сделайте это добро единственное, и оно вам зачтется у Бога неизгладимыми чертами небесной его милости и покрова. У его престола нет Дибичей и Чернышевых, которые могли бы затмить цену высокого, христианского, благочестивого подвига. Я видал, как вы усердно Богу молитесь, тысячу раз видал, как вы добро делаете. Граф Иван Федорович, не пренебрегите этими строками. Спасите страдальца” (с. 654-655). Кстати, и Чернышев, и Дибич - занимали весьма высокие места в иерархии власти Николая I! В 1979 году, когда “стражами исламской революции” в Тегеране было взято в заложники посольство США - и мир впервые должен был признать, что столкнулся с феноменом, незнакомым дотоле, приведшим через много лет к 11 сентября, к Норд-Осту и Бесланской трагедии, - в России словно позабыли о Грибоедове. Хотя... На всех волнах западных радиостанций звучало это имя. Однажды я без толку вертел ручки радиоприемника, когда прорвался вдруг чей-то голос на русском: “Сто пятьдесят лет со дня героической гибели в Тегеране русского посольства во главе с посланником - великим поэтом Грибоедовым...” - Ту-ту-ту! И заглушили. Около года спустя после гибели посланника - принимая в Петербурге, в Зимнем, персидского принца Хосрева-мирзу, которого прислал шах просить извинения у России, Николай I заявил, что “предает забвению злосчастное происшествие в Тегеране”, - и сложил вину за него - на “неумеренное усердие покойного Грибоедова”. Принц привез подарки... Среди них - знаменитый алмаз “Шах” - около 80 каратов. Выходило что-то по два карата на душу - за каждого убиенного защитника посольства России. Почет, оказанный в русском обществе персидскому принцу, блестяще описан Тыняновым... И про “неумеренное усердие покойного” тогда - кто только ни говорил. Вон даже Денис Давыдов... Грибоедов и посмертно давал поводы сводить с ним счеты. “Неужели я для того рожден, чтобы всегда заслуживать справедливые упреки за холодность (и мнимую притом), за невнимание, эгоизм от тех, за которых бы охотно жизнь отдал? ” (с. 649). Денис Давыдов сравнивал в своих “Записках” действия Грибоедова с действиями Ермолова и других “предместников” Грибоедова на посту посланника в Персии - “никогда не раздражавших народной гордости персиян”. И конечно, сравнение оказывалось не в пользу Грибоедова. Все дело сводилось как бы лишь к проблеме гаремов и грузинских пленниц... Проблема в самом деле была смутной... Женщины эти давно были взяты в плен и находились в гаремах - и даже у родственников шаха... Некоторые из этих женщин привыкли к своим мужьям и к доле своей - и просто не хотели уезжать... Но их родня за них не давала покоя посланнику. “Не следовало явно нарушать обычаев, освященных веками”, - наставлял задним числом Давыдов[59]. И задним числом все получалось легко... Это несколько странно - если вновь обратиться к Дневнику Кюхельбекера... “Вообще насмешки над обрядами и мнениями и презрение к вероисповеданиям других народов мне ненавистны: это у меня наследие от моего покойного друга. Он был, без всякого сомнения, смиренный и строгий христианин и беспрекословно верил учению святой церкви; но между тем радовался, когда во мнениях нехристианских народов находил высокое, утешительное, говорящее сердцу и душе человека непредубежденного, не зараженного предрассудками половинного просвещения” - писал он о Грибоедове[60]. Конечно, Грибоедов был поставлен в тягчайшее положение условиями Туркманчайского договора, который сам же и составил и выполнить который оказалось куда трудней, чем начертать на бумаге. Пушкин вспоминал сказанное им перед отъездом: “Вы увидите, что дело дойдет до ножей!..”[61] Бегичев тоже приводит его слова: “Я знаю персиян... Алаяр-хан мой личный враг <...> не подарит он мне заключенного с персиянами мира! ”[62] Алаяр-хан был зятем шаха и некоторое время фактически премьер-министром. Пункты о размене пленных и возвращении их имущества в Туркманчайском трактате были особенно тяжки для исполнения. И для персов в том числе. “К нам перешло до 8 т. армянских семейств, и я теперь за оставшееся их имущество не имею ни днем, ни ночью покоя...” (с. 605). Тяжки были для побежденных и условия выплаты контрибуции России - правда, она сама, Персия, и развязала войну, вторгшись в русские пределы... Таковы обстоятельства. Вероятно, следует верить Н. Муравьеву-Карскому - известному генералу и администратору, которого никак не заподозрить в излишних пристрастиях к Грибоедову. Он и раньше не жаловал Грибоедова и в распре Паскевич-Ермолов откровенно был на другой стороне. Муравьев тем не менее имел силы признать: “Не заблуждаясь насчет выхваленных многими добродетелей и правил Грибоедова <...> остаюсь уверенным, что он заменял нам там единым своим лицом двадцатитысячную армию и что не найдется в России человека, столь способного к занятию его места” [63]. А что касается “раздраженной народной гордости персиян”... В “Записках” Давыдова - почему-то нет ни слова о Мирзе-Якубе! Впрочем, это показательно... Отдаленность расстояния и более чем вялость реакции государя и правительства на происшедшее - привели к тому, что общество не только не знало толком, что и как случилось, - но и не старалось узнать. Когда пьеса автора этих строк “Венок Грибоедову” была уже написана, Л. Аринштейн познакомил меня с документом, которого я не знал, работая над пьесой: исследователь впервые вводил его в научный оборот, занимаясь английскими источниками обстоятельств гибели Грибоедова. В документе оказался ряд сходств с тем, что просто придумано было в пьесе - касательно главных коллизий событий, - и это был подарок судьбы. Но я был странно удивлен, когда понял, что документ явно находился в поле зрения Пиксанова - он существовал в его архиве и, значит, не мог быть не известен Тынянову. Речь шла о докладе Роберта Макдональда - брата английского посланника в Персии, сэра Джона Макдональда, который несмотря на открытое соперничество Англии и России в Персии, был дружен лично с Грибоедовым и после гибели его направил в Тегеран родного брата с целью выяснения истинных причин событий... Кстати, на попечение Д. Макдональда (его жены), уезжая в Тегеран, Грибоедов оставил в Тебризе Нину - свою беременную жену... Вот - выдержки из доклада: “Все рассказы сходятся на том, что трудно было представить себе более радушный прием, чем тот, которым была встречена в столице русская миссия, тот почет, уважение и внимание, которые были ей оказаны министрами и сановниками шахского двора... казалось, все шло хорошо, и его Превосходительство Посланник уже готовился к отъезду, как вдруг за шесть или около шести дней до того, как он встретил свою безвременную кончину, произошло следующее: Мирза-Якуб, второй евнух шахского гарема, личность очень влиятельная, пришел к русскому Посланнику и потребовал его покровительства как уроженец Эривани и русский подданный, воспользовавшись статьей настоящего договора с Персией, дающей право русским, проживающим в Персии, возвращаться в течение определенного периода... Г-н Грибоедов, говорят, употребил все свое влияние, чтоб отговорить Мирзу от его намерения, указывая на то, что он за время долгого отсутствия отдалился от своей родни и обычаев своей страны и, если вернется <...> не может рассчитывать сохранить тот же чин и положение, какими он теперь обладает. Видя, однако, что Мирза-Якуб продолжает упорствовать, г-н Грибоедов не мог без того, чтобы публично не подорвать к себе доверия, отказать евнуху в убежище и в свободном проезде на родину. В конце концов Мирза был принят в дом Посланника. Этот случай из-за исключительного положения, которое занимало вышеупомянутое лицо, привел г-на Грибоедова к немедленному столкновению с Персидским Правительством. Жалобы предъявлялись в огромном количестве одной стороной и отвергались противоположной, это вело к горячим дебатам, в которых евнуха обвиняли, будто бы он вымещал свою злобу в грубых оскорблениях религии и обычаев Персии и что его поддерживали в этом одно или два лица из свиты его Превосходительства...” [64] Здесь нет ни слова, как мы видим, о грубом нарушении “обычаев, освященных веками” и о “предъявлении несвоевременных и оскорбительных для персиян требований”. “Между тем именно эта сторона дела, - комментирует Аринштейн, - то есть то, что перелом во взаимоотношениях между Грибоедовым и шахским двором был вызван именно действиями Якуба, тщательно затушеван в другом отчете о событиях в Тегеране, который должен был противостоять материалам Макдональда и был опубликован в журнале “Black-wouds magazine” - то есть в “Реляции происшествий”. “Реляция” строится как дневник анонимного персиянина”[65]. Исследователь весьма убедительно доказывает, что авторами “Реляции” были, вероятно, некие Джордж Уиллок и доктор Макниль - резиденты английской разведки в Персии, действовавшие на свой страх и риск и очень часто в отрыве от английского посольства и даже вопреки ему. Эти двое, скорей всего, и развязали кровавую бойню в столице Персии. К сожалению, эта “Реляция происшествий...” - почти без сомнения прямая фальшивка - питала полтора столетия все наши представления о случившемся в Тегеране. Была она явно и главным документом о событии, которым пользовался автор романа “Смерть Вазир-Мухтара”. Меж тем, пишет Аринштейн, “попытки разыскать персидский текст, с которого был сделан “перевод”, или установить имя автора успехом не увенчались”[66]. Вся история Мирзы-Якуба свидетельствует точно не в пользу мнения Давыдова о неумелых действиях посланника. Грибоедов был чуть не первый европейский интеллигент, которому пришлось столкнуться, еще в XIX веке, с “исламским фундаментализмом”. Упор здесь, конечно, не на слове “ислам” - а на слове “фундаментализм”. Что стало в нашем веке почти обыденностью... Его, в сущности, могут породить любые идеи: религиозные, философские или политические. Ибо смысл его всегда в том, что идеи выше людей!
|