Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Окончательное решение






10 ноября 1898 года

Прошло восемнадцать месяцев с тех пор, как я отделался от Таксиля, от Дианы и, что гораздо важнее, от Далла Пиккола. Если и болел – излечился. Силой самогипноза, а может, помог рецепт Фройда. И тем не менее месяцы эти прошли под знаком постоянной тревоги. Верь я во что-нибудь, сказал бы: мучают угрызения. Но что такое угрызения? И как они могут мучить? Тем же вечером, когда я так налакомился зрелищем обдуренного Таксиля, хотелось растянуть приятное настроение. Жаль только, не с кем было попраздновать эту победу. Но я недурно умею сам себя веселить. Я пошел, как те богачи, кто покинул «Маньи», в «Бребан-Вашетт». После выгодного для меня банкротства аферы «Таксиль» я наконец мог кое-что себе позволить. Ресторатор припомнил меня, но что радостнее – я припомнил ресторатора. Он пошел подробно просвещать меня по части салата «Франсильон», придуманного в честь моднейшей пьесы Александра Дюма. Сына. Сына? До чего же я постарел, как выясняется… Рецепт салата «Франсильон»: отваривается картофель в бульоне, режется на ломти, приправляется в теплом виде солью, перцем, олеем и оцтом из Орлеана. Полстакана белого вина, лучше Шато д’Икем. Посыпается тонко нарезанными травками. Тем временем в курбуйоне отвариваются очень большие мидии со стеблями сельдерея. Выкладываем их на картофель, перемежая пластинками трюфеля, потушенного в шампанском. Готовить за два часа до подачи. Подавать на стол при комнатной температуре.

И все-таки я неспокоен, и, чувствую, душа хочет снова прибегнуть к благотворному дневнику. К исцелительному способу, рекомендованному доктором Фройдом. Дело в том, что продолжаются разнообразные беспокойства. Мною владеет неуверенность. Первое, хотелось бы поточнее узнать, кто этот русский, лежащий внизу в клоаке. Он был… а может, их было и двое… в этой комнате 12 апреля. Кто-то из них, может, возвращался и после этого? Не раз приводилось искать что-нибудь, перо ли, стопку ли бумаги, и находить это там, куда я точно не клал. Кто же был, копался, передвигал, искал что-то? Что искали?

Русские, то есть Рачковский. Это какой-то сфинкс. Он был тут два раза. Всякий раз хотел от меня получить какие-то неизданные бумаги, наследство деда. Я увертывался. Во-первых, не готов, еще не сделал эти бумаги. Во-вторых, пускай раззадорится как следует.

В последний раз он сказал, что больше ждать не согласен. Настаивал, чтобы я назвал цену. Я не корыстолюбив, ответил я. Мой дед действительно оставил документы, где запротоколировал во всех подробностях ночные разговоры на кладбище в Праге. Но здесь у меня документов нет. Я должен буду оставить Париж, съездить за документами, совершить путешествие. – Ну так езжайте, – оборвал меня Рачковский. И тут же намекнул, туманно, но определенно, что дело Дрейфуса мне может выйти и боком. А он-то что знает, откуда знает? Дрейфуса заслали на Чертов остров, но разговоры о его деле не затухали. Напротив, раздавались голоса тех, кто верил в его невиновность, так называемых дрейфусаров. Нашлись графологи для перепроверки экспертизы Бертильона. Все это забурлило в декабре 1895 года, когда Сандер ушел с поста (у него был прогрессирующий паралич или что-то такое) и на его место заступил Пикар. Пикар с самых первых дней повадился совать везде нос, захлопотал и о деле Дрейфуса, хотя его и закрыли за несколько месяцев до того. И вдруг в марте прошлого года в традиционном месте – в мусорнике немецкого посольства – находят обрывки телеграммы, которую немецкий военный атташе посылал Эстергази. Ничего сногсшибательного. Но с какой же стати немецкий военный атташе поддерживает сношения с французским офицером? Пикар устроил Эстергази проверку. Были взяты образчики его почерка. И всем стало очевидно, что почерк майора невероятно похож на почерк бордеро. Это все я узнал из газет: Дрюмон ухватил на лету новость и сразу завозмущался в своей «Либр Пароль», что какой-то путаник мешается в давно уже улаженные дела и переворачивает все вверх тормашками. – Он ходил докладывать к генералам Буадеффру и Гонзу, которые, по счастью, к нему не прислушались. Наши генералы – не душевнобольные. В ноябре я налетел в одной редакции на Эстергази, он очень нервничал и пожелал переговорить со мной с глазу на глаз. Пришел ко мне домой он, однако, не один, а с каким-то полковником Анри. – Симонини, болтают, будто почерк на бордеро мой. Вы копировали с письма или с какой-то записки Дрейфуса, ведь так же? – Ну естественно. Сандер дал мне образец.

– Да. Я знаю. Только почему Сандер сделал это без меня? Должен был позвать меня, я проверил бы, точно ли там почерк Дрейфуса.

– Я делал, что мне говорили.

– Знаю, знаю. Вы теперь займитесь-ка со мной этой историей. Вам прямой расчет. Учтите, если это дело нечисто, а вас втянули, то теперь вы неудобный свидетель и вас могут захотеть устранить. Я бы сказал, что вся эта история вас прямо касается. Зря я, конечно, связался с военными. Нет теперь покоя. Эстергази объяснил, что от меня требуется. Дал мне образец почерка итальянского атташе Паниццарди: требовалось написать письмо. Паниццарди должен сообщить немецкому военному атташе, что Дрейфус согласен сотрудничать.

– Полковник Анри, – сказал Эстергази, – найдет это письмо и передаст генералу Гонзу. Я сделал работу, Эстергази отсчитал мне тысчонку франков, что потом происходило, мне неизвестно, знаю только, что в конце девяносто шестого года Пикара перевели на Четвертый стрелковый полк в Тунис. Однако именно тогда, когда я прихлопывал Таксиля, Пикар, похоже, снова поднял голову. Сыскались какие-то у него друзья. Положение опять осложнилось. Естественно, поначалу просочились неофициальные сведения о возможном пересмотре дела. Потом это было напечатано. Дрейфусарская пресса (как была, малочисленная) сообщала об этом с большой уверенностью, а антидрейфусарская – как о необоснованных измышлениях. Тем временем напечатали и телеграммы, адресованные Пикару. Из них выходило, что будто именно он и велел подкинуть в мусорную корзину фальшивую телеграмму от немцев на имя Эстергази. Насколько я понял, это так нелепо защищались Эстергази и Анри. Прелестный обмен любезностями. Даже и не придумывали новых ходов. Просто отшвыривали противнику в точности то, что получали от него. Господи, до чего же военные не способны ни к разведке, ни к контрразведке. Профессионалы (Лагранж, Эбютерн) никогда не допустили бы такой халатности. Но чего ждать от людей, которые сегодня в Службе информации, а завтра в Четвертом стрелковом полку, или, скажем, сперва служат в папских зуавах, а сразу после того – в Иностранном легионе? Кстати, эта неуклюжая попытка не дала никаких результатов, и на Эстергази завели-таки дело. А что, если он свалит теперь на меня всю историю и обнародует, что бордеро написано мною?

* * *

Ровно год сплю плохо. По ночам слышу шумы в доме. Хотел пойти поглядеть в магазин, но опасаюсь наткнуться на какого-нибудь русского.

* * *

В январе состоялся закрытый процесс, Эстергази был полностью оправдан от всех обвинений и подозрений. Пикара наказали заключением на два месяца в крепость. Однако дрейфусары не отвязались. Один довольно тривиальный писатель, Золя, напечатал огненную статью «Я обвиняю!». Группка бумагомарак и так называемых ученых требует пересмотра процесса. Кто они такие? Прусты, Франсы, Сорели, Моне, Ренары, Дюркгеймы? В литературном салоне Адан мне они что-то не попадались. Какой-то Пруст. Я кое-что сумел о нем выяснить: двадцать пять лет, педераст, сочинитель, к счастью, непечатаемый. Моне: безвестный пачкун, пару-другую его картинок мне случалось видеть, взгляд на божий мир загноившимися глазами. Писателишка, живописец, какое они могут иметь мнение о военном суде? О, несчастная Франция. Правильно жалуется Дрюмон. Эти, с позволения сказать, «интеллигенты», пользуясь определением третьеразрядного адвокатишки – Клемансо, лучше бы занимались своим делом, в котором они, надеюсь, немножко больше смыслят…

Золя судили и, по счастью, дали ему срок: один год. Есть еще во Франции правосудие, ликует Дрюмон, которого как раз в мае избрали депутатом в парламент от Алжира. Подбирается хорошенькая фракция антисемитов в нижней палате. Полезно для защиты антидрейфусарской политики.

Так что все, казалось бы, складывалось к лучшему. Пикару в июле присудили шесть месяцев тюрьмы, Золя, увы, успел удрать в Лондон, и я уж думал, что никто не станет снова ворошить эту кучу, как вдруг какой-то капитан Кюинье неожиданно выскочил с открытием, что письмо Паниццарди насчет сотрудничества Дрейфуса – фальшивка. Не знаю уж, с чего он это взял. Я, честное слово, сработал просто на славу. Командование, однако, прислушалось. Поскольку письмо нашел и предъявил в свое время полковник Анри, понеслись разнотолки о «фальшивке Анри». К концу месяца прижатый к стенке Анри во всем сознался, был посажен в Мон-Валерьен, а на следующий день он лишил себя жизни, перерезав бритвой горло. Повторяю в коий раз: военные способны загубить любое дело. То есть как? У них в руках опасный предатель, а они разрешают ему держать в камере бритву? – Да не самоубился он! Его самоубили! – возбужденно выкрикивал Дрюмон. – Больно много у нас развелось евреев в Генеральном штабе! Открываю всенародную подписку, финансируем процесс по реабилитации Анри!

Но через четыре или пять дней Эстергази перебежал в Бельгию, а оттуда в Англию. Тем практически признав свою вину. Я подумал, что главный вопрос сейчас – не захочет ли он выгораживаться мной.

* * *

Я ворочался в кровати и отчетливо слышал странные шумы снизу. Сошел утром – магазин и даже подвал перерыты, перевернуты, открыта дверца люка, ведущая в клоаку.

Встал вопрос – не пора ли теперь мне тоже, как и Эстергази, унести ноги. Я, однако, не успел задуматься. В дверь настойчиво звонил Рачковский. Не пройдя даже наверх, он уселся на один из продаваемых стульев, никогда и никому не нравившихся. – Что вы скажете, если я сейчас пойду и сообщу, что в дыре у вас в подполе лежат четыре упокойника и один из них – мой человек, которого уже обыскались по всему свету? Хватит тянуть. Даю вам ровно два дня, чтобы вы съездили за протоколами. Тогда я готов забыть все, что увидел у вас внизу. По-моему, честное предложение.

Итак, Рачковский проведал про клоаку. Это неудивительно. Что он еще знает? Учитывая, что дать ему бумаги безусловно придется, я попытался добиться дополнительных поблажек для себя: – И хорошо бы вы мне помогли уладить недопонимание с вооруженными силами…

Он осклабился: – Боитесь, узнают, что вы написали хваленое бордеро?

Да, он знает все.

Рачковский сложил ладони, будто для внимательного размышления, и растолковал:

– Вы, мнится мне, ни черта не поняли, что происходит, и боитесь только, что вас назовут. Успокойтесь. Всем во Франции необходимо, по резонам безопасности государства, чтобы бордеро было подлинным.

– Почему?

– Потому что французская артиллерия перевооружается пушками 75 мм. Так что требуется, чтобы немцы думали, будто работа ведется в направлении пушек 120 мм. Немцам аккуратно внушают, что шпион был намерен выдать им конструкцию стодвадцатимиллиметровой пушки. То есть самая главная подловка как раз тут. Вы, как здравомыслящий человек, естественно, скажете, что логика немцев должна была быть такой:

«Доннерветтер! Да будь бордеро подлинным, у нас были бы и секретные сведения! А не только перечень их, выброшенный в корзинку!» То есть вы полагаете, что немцы раскусили подвох. А я, наоборот, не исключаю, что они таки поймались на приманку. Дело в том, что в секретных службах никто не ставит никого в известность о том, что знает. И каждый подозревает, что сосед его по кабинету – двойной агент. Так что, может быть, там прозвучали десятки взаимных обвинений. «Как! Приходит такое важное сообщение, а вы хотите нас убедить, будто бы даже военный атташе о том не знает, притом что именно он адресат уведомления! А может быть, знает, да молчит?» Возникает чудовищная неразбериха, летят головы… Нет, прямой сейчас расчет всем придерживаться обнародованной версии. В бордеро должны верить все. Потому-то срочно и выпихнули Дрефуса на этот Чертов остров. Чтоб не дать ему оправдываться. Чтобы он не сказал, что никак не мог обещать сведений по стодвадцатимиллиметровой пушке, потому что речь всегда шла о пушке 75 мм. Ему даже пистолет давали – застрелись, не позорься. Хотели не доводить до гласного суда. Но Дрейфус упрям и собирался защищаться, потому что думал, будто не виноват. А офицеру не следует думать. Хотя, вероятно, ему о семьдесят пятой пушке и известно-то не было. Станут они сообщать такие секреты всякому, кто приходит на испытательный срок. Ладно, главное в нашем деле – осмотрительность. Ясно? Если б узналось, что бордеро спроворили вы, вся бы комбинация полетела и немцы бы догадались, что стодвадцатимиллиметровая пушка – ложный след. Они тупоголовы до невозможности, боши, но не вконец же. Вы ответите, что на самом деле не только немецкие спецслужбы, но и французские находятся в руках бездарей. Нет сомнения. Иначе они бы работали на Охрану, которая поворотливее и, как вы видите, имеет осведомителей и среди этих, и среди тех.

– А Эстергази?

– Этот пижон – двойной агент. Прикидывался, будто шпионит за Сандером для посольских немцев, и тут же шпионил за немцами для Сандера. Ему было поручено дело Дрейфуса. Но Сандер вовремя понял, что Эстергази вот-вот сгорит и что немцы его заподозрили. Сандер сознательно дал вам образец почерка Эстергази. Решено было заваливать Дрейфуса, но на случай осечки имелся вариант перегрузить ответственность за бордеро на Эстергази. Естественно, Эстергази слишком поздно сообразил, в какую же мышеловку его заманили.

– Если так, почему он не назвал моего имени?

– А потому что его бы заглушили и отправили бы в крепость, если не в омут. А так он себе спокойно получает пенсию в Лондоне. Дрейфуса ли будут считать автором, или Эстергази, несомненно одно: бордеро должно выглядеть подлинным. Так что вы, отъявленный фальшивщик, обвинению не подлежите. В данном случае вы за каменной стеной. Но по поводу этих мертвяков в подвале я могу вас прижать. Ну, выкладывайте ваши документы. Послезавтра ждите моего человека, Головинского. Не заботьтесь об окончательной отделке. Подлинные окончательные бумаги делать не вам, потому что оригиналы должны быть написаны по-русски. Вы только должны подобрать новый материал, подлинный и убедительный, вдохнуть жизнь в старые картинки пражского кладбища, которые уже развешаны по всем парикмахерским. Пусть все это и будет откликом речей, произносившихся ночью на кладбище в Праге, меня устраивает, но лучше без конкретных указаний, когда была эта сходка, и детали пускай там будут современные, а не фантазии времен Средневековья.

Пришлось усаживаться за работу.

* * *

Проработал два дня и две ночи, компоновал свои и вырезанные заметки, накопленные за десять лет общения с Дрюмоном. Сперва, по чести, я не предполагал использовать их. Все это были куски, опубликованные в «Либр Пароль». Но как знать, может быть, для русских это свежий материал. Тогда вопрос в отборе и подборе фактов. Совершенно ясно, что Головинскому и Рачковскому несущественно, обладают ли евреи музыкальным или творческим даром. Головинскому с Рачковским важно, что евреи разоряют порядочных людей.

Я перечитал все то, что уж и раньше закладывал в речи раввина. В моей давнишней продукции евреи намеревались захватить железные дороги, горное дело и леса, налоговую администрацию, собственность на землю. Они нацеливались на прокурорскую и адвокатскую работу, на сферу образования, рассчитывали просочиться в философию, политику, науку, искусство, а первым делом в медицину, потому что для врача открыты двери всех семей, и шире, чем для священника. Расшатывать религиозность. Насаждать вольную мысль и упразднить из школ Закон Божий. Подмять торговлю алкоголем и взять контроль над прессой. Святые угодники, что, что еще могли бы злоумышлять евреи? Нет, этот материал, конечно, поддается вторичному использованию. Рачковский знает только ту версию тирады раввина, которую давали Глинке. Там направление было религиозное, апокалиптическое. Так что есть что добавить туда. Я решил подобрать все то, что подействует на среднего читателя. И переписал красивым почерком более чем полувековой давности на хорошо состаренной бумаге. Вышли документы, найденные дедушкой в гетто, где он жил молодым. Документы представляли собой переводы протоколов с некоего стародавнего собрания на кладбище в Праге.

 

Когда днем позже в лавку старьевщика вошел Головинский, я диву дался: как мог Рачковский доверить такую ответственную работу молодому, неповоротливому и близорукому, плохо одетому простофиле мужицкого вида! Разговорившись, я понял, что не так-то он прост. У него был отталкивающий французский с грубым русским акцентом, но он сразу съехидничал: почему это раввины туринского гетто изъясняются на французском? Я сказал ему, что в Пьемонте в прежние времена все, кто был грамотен, употребляли французский. А эти документы – переводы. Задним числом я подумал, что даже не знаю, на идише или на древнееврейском говорили те, на кладбище, раввины. Но уже не имело значения, коль скоро документы были уже написаны, и написаны по-французски.

 

– Видите, – растолковывал я Головинскому. – Например, в этом протоколе намечается внедрять идеи философоватеистов, сбивать с толку гоев. Читайте: «Вот почему нам необходимо подорвать веру, вырвать из уст гоев самый принцип Божества и Духа и заменить все арифметическими расчетами и материальными потребностями». Это я правильно рассчитал: учиться арифметике никто не любит. Припомнив нарекания Дрюмона на непристойные публикации в печати, я решил, что, по крайней мере в глазах благонамеренных читателей, продвижение пошлых и вульгарных развлечений может быть хорошеньким признаком еврейского заговора.

– «Чтобы они сами до чего-нибудь не додумались, мы их еще отвлекаем увеселениями, играми, забавами, страстями, народными домами… Скоро мы станем через прессу предлагать конкурсные состязания в искусстве, спорте всех видов: эти интересы отвлекут окончательно умы от вопросов, на которых нам пришлось бы с ними бороться… Отвыкая все более и более от самостоятельного мышления, люди заговорят в унисон с нами… Для разорения гоевской промышленности мы пустим в подмогу спекуляции развитую нами среди гоев сильную потребность в роскоши, всепоглощающей роскоши. Поднимем заработную плату, которая, однако, не принесет никакой пользы рабочим, ибо одновременно мы произведем вздорожание предметов первой необходимости, якобы от падения земледелия и скотоводства; да, кроме того, мы искусно и глубоко подкопаем источники производства, приучив рабочих к анархии и спиртным напиткам и приняв вместе с этим все меры к изгнанию с земли всех интеллигентных сил гоев… Мы еще будем направлять умы на всякие измышления фантастических теорий, новых и якобы прогрессивных: ведь мы с полным успехом вскружили прогрессом безмозглые гоевские головы».

– Чудно, чудно, – одобрял Головинский. – А насчет студентов как? Кроме этой арифметики? В России студенты воду мутят. Их надо бы поприструнить.

– Пожалуйста! «Когда же мы будем у власти, то мы удалим всякие смущающие предметы из воспитания и сделаем из молодежи послушных детей начальства, любящих правящего как опору и надежду на мир и покой. Классицизм, как и всякое изучение древней истории, в которой более дурных, чем хороших, примеров, мы заменим изучением программы будущего. Мы вычеркнем из памяти людей все факты прежних веков, которые нам нежелательны. Мы поглотим и конфискуем в нашу пользу последние проблески независимости мысли, которую мы давно уже направляем на нужные нам предметы и идеи… Перейдем к прессе. Мы ее обложим, как и всю печать, марочными сборами с листа и залогами, а книги, имеющие менее 300 страниц, – в двойном размере. Эта мера вынудит писателей к таким длинным произведениям, что их будут мало читать, особенно при их дороговизне. То же, что мы будем издавать сами на пользу умственного направления в намеченную нами сторону, будет дешево и будет читаться нарасхват. Налог угомонит пустое литературное влечение, наказуемость поставит литераторов в зависимость от нас. Если и найдутся желающие писать против нас, то не найдется охотников печатать их произведения. Прежде чем принять для печати какое-либо произведение, издатель или типографщик должен будет прийти к властям просить разрешение на это». Что же до газет, еврейский план предполагает, что еврейское правительство сделается собственником большинства журналов. Этим будет нейтрализовано вредное влияние частной прессы и приобретется громадное воздействие на умы… «Если мы разрешим десять журналов, то сами учредим тридцать, и так далее в том же роде. Но этого отнюдь не должны подозревать в публике, почему и все издаваемые нами журналы будут самых противоположных по внешности направлений и мнений, что возбудит к нам доверие и привлечет к ним наших ничего не подозревающих противников, которые, таким образом, попадутся в нашу западню и будут обезврежены». Отдельно оговаривается, что подкуп журналистов будет нетрудным делом. Ведь они входят в масонство. «Уже и ныне в журналистике существует масонская солидарность: все органы печати связаны между собою профессиональной тайной; подобно древним авгурам, ни один член ее не выдаст тайны своих сведений, если не постановлено их оповестить. Ни один журналист не решится предать этой тайны, ибо ни один из них не допускается в литературу без того, чтобы все прошлое его не имело бы какой-нибудь постыдной раны… Эти раны были бы тотчас же раскрыты. Пока эти раны составляют тайну немногих, ореол журналиста привлекает мнение большинства страны – за ним шествуют с восторгом. Когда мы будем в периоде нового режима, переходного к нашему воцарению, нам нельзя будет допускать разоблачения прессой общественной бесчестности; надо, чтобы думали, будто новый режим так всех удовлетворил, что даже преступность иссякла…» Но хотя печать и будет пребывать под цензурным контролем, это никого не беспокоит, разве народу нужна свободная печать? «Все эти так называемые “права народа” могут существовать только в идее, никогда на практике не осуществимой.

Что для пролетария-труженика, согнутого в дугу над тяжелым трудом, придавленного своей участью, получение говорунами права болтать, журналистами – права писать всякую чепуху наряду с делом?..»

– Ах, ах, это годится, – радовался Головинский, – у нас-то все кипятятся, шумят и жалуются на государственную цензуру. Пусть знают, что еврейская цензура еще покруче.

– Какое! Да у меня вдобавок вот что есть: «Чтобы выработать целесообразные действия, надо принять во внимание подлость, неустойчивость, непостоянство толпы, ее неспособность понимать и уважать условия собственной жизни, собственного благополучия. Надо понять, что мощь толпы слепая, неразумная, нерассуждающая, прислушивающаяся направо и налево. Народ, предоставленный самому себе, то есть выскочкам из его среды, саморазрушается партийными раздорами, возбуждаемыми погонею за властью и почестями и происходящими от этого беспорядками. Возможно ли народным массам спокойно, без соревнования рассудить, управиться с делами страны, которые не должны смешиваться с личными интересами? Могут ли они защищаться от внешних врагов? Это немыслимо, ибо план, разбитый на столько частей, сколько голов в толпе, теряет цельность, а потому становится непонятным и неисполнимым. Только у Самодержавного лица планы могут выработаться обширно ясными, в порядке, распределяющем все в механизме государственной машины; из чего надо заключить, что целесообразное для пользы страны управление должно сосредоточиться в руках одного ответственного лица. Без абсолютного деспотизма не может существовать цивилизация, проводимая не массами, а руководителем их, кто бы он ни был». Ну а затем, поглядите вот рядом в других протоколах: «Поскольку не бывает конституции, отражающей народную волю, план управления должен выйти готовым из одной головы. Мы, как индийский божок Вишну, будем иметь сто рук, из которых каждая будет щупать пульс у любого из общественных мнений. Мы будем все видеть без помощи официальной полиции. При нашей программе треть наших подданных будет наблюдать за остальными из чувства долга, из принципа добровольной государственной службы. Тогда будет не постыдно быть шпионом и доносчиком, а похвально».

– Великолепно!

– Дальше лучше: «Толпа – варвар, проявляющий свое варварство при каждом случае. Как только толпа захватывает в свои руки свободу, она ее вскоре превращает в анархию, которая сама по себе есть высшая степень варварства. Взгляните на заспиртованных животных, одурманенных вином, право на безмерное употребление которого дано вместе со свободой. Не допускать же нам и наших дойти до того же… Народы гоев одурманены спиртными напитками, молодежь их одурела от классицизма и раннего разврата, на который ее подбивала наша агентура… Наш пароль – сила и лицемерие. Только сила побеждает в делах политических, особенно если она скрыта в талантах, необходимых государственным людям. Насилие должно быть принципом, а хитрость и лицемерие – правилом для правительств, которые не желают сложить свою корону к ногам агентов какой-либо новой силы. Это зло есть единственное средство добраться до цели, добра. Поэтому мы не должны останавливаться перед подкупом, обманом и предательством, когда они служат достижению нашей цели. Цель оправдывает средства…»

– У нас много говорят о коммунизме. Какова позиция пражских раввинов?

– А вот вы почитайте, какова позиция пражских раввинов. Они говорят: «В политике надо уметь брать чужую собственность без колебаний, если ею мы добьемся покорности и власти. Мы явимся якобы спасителями рабочего от этого гнета, когда предложим ему вступать в ряды нашего войска – социалистов, анархистов, коммунаров, которым мы всегда оказываем поддержку из якобы братского правила общечеловеческой солидарности нашего социального масонства. Аристократия, пользовавшаяся по праву трудом рабочих, была заинтересована в том, чтобы рабочие были сыты, здоровы и крепки. Мы же заинтересованы в обратном – в вырождении гоев. Наша власть – в хроническом недоедании и слабости рабочего, потому что он не найдет ни сил, ни энергии для противодействия ей». И еще добавьте: «Создав всеми доступными нам путями с помощью золота, которое все в наших руках, общий экономический кризис, мы бросим на улицу целые толпы рабочих одновременно во всех странах Европы. Эти толпы с восторгом бросятся проливать кровь тех, кому они в простоте своего неведения завидуют с детства и чьи имущества им можно будет тогда грабить. Наших они не тронут, потому что момент нападения нам будет известен и нами приняты меры к ограждению своих».

– А про связи евреев и масонов у вас есть что-нибудь?

– Да как же может не быть. Вот вам, черным по белому:

«Пока же, до нашего воцарения, мы, напротив, создадим и размножим франкмасонские ложи во всех странах мира, втянем в них всех, могущих быть и существующих выдающихся деятелей, потому что в этих ложах будет главное справочное место и влияющее средство. Все эти ложи мы централизуем под одно, одним нам известное, всем же остальным неведомое управление, которое состоит из наших мудрецов. Ложи будут иметь своего представителя, прикрывающего собой сказанное управление масонства, от которого будет исходить пароль и программа. В этих ложах мы завяжем узел всех революционных и либеральных элементов. Состав их будет состоять из всех слоев общества. Самые тайные политические замыслы будут нам известны и попадут под наше руководство в самый первый день их возникновения. В числе членов этих лож будут все почти агенты международной и национальной политики, так как ее служба для нас незаменима в том отношении, что полиция может не только по-своему распорядиться с непокорными, но и прикрыть наши деяния, создавать предлоги к неудовольствиям и т. д. В тайные общества обыкновенно поступают всего охотнее выжиги, карьеристы и вообще люди по большей части легкомысленные, с которыми нам будет нетрудно вести дело и ими заводить механизм проектированной нами машины… Если этот мир замутится, то это будет означать, что нам нужно было его замутить, чтобы расстроить слишком большую его солидарность. Если же среди него возникнет заговор, то во главе его станет не кто иной, как один из вернейших слуг наших».

– Гениально!

– Да. И не забудьте, что богатые евреи потакают антисемитизму, который почти всегда бывает направлен на евреев бедных. А слабосердные христиане жалеют их, жалеют всю скопом их расу. Довольно много страниц, преувеличенно техничных, я позаимствовал у Жоли: кредитное и ссудное право, учетные ставки. Не сильно я много понимал и не был уверен, что со времен, когда писал Жоли, все эти термины не переменились. Но я был полон веры в свой источник и передавал Головинскому страницы за страницами, предназначавшиеся для пристрастных глаз коммерсанта или ремесленника, замученного долгами или даже ростовщиками.

 

Наконец, во мне еще теплилась память разговоров, слышанных в «Либр Пароль» о метрополитеновой железной дороге, которую думали построить в Париже. Это было вовсе не ново, говорили об этом более десятка лет, однако лишь в июле девяносто седьмого был окончательно утвержден проект и начались работы по прокладыванию линии Пор-де-Венсан – Пор-де-Майо. Самые первые шаги. Но уже была создана «Компания Метро», и вот уже год как газета «Либр Пароль» объявила крестовый поход против акционеров-евреев, входивших в эту компанию. Мне представилось потому уместным привязать метрополитен к еврейской закулисе, и я вписал: «Вы говорите, что на нас поднимутся с оружием в руках, если раскусят, в чем дело, раньше времени. Но для этого у нас в запасе такой терроризирующий маневр, что самые храбрые души дрогнут: метрополитеновые подземные ходыкоридоры будут к тому времени проведены во всех столицах, откуда они будут взорваны со всеми своими организациями и документами стран».

– Но, – спросил Головинский, – ежели собрание в Праге свершилось множество веков назад, как же раввины планировали метрополитен?

– Во-первых, поглядите в предыдущей версии этой речи раввина, в публикации, печатавшейся десять лет тому назад в «Контемпорэн», там речь датирована 1880 годом, когда, по-моему, уже существовал метрополитен в Лондоне. А если нет, то могли же они пророчествовать. Головинскому очень понравилась эта часть моей работы, со всеми обетованиями. Только он все-таки уточнил:

– А не противоречат ли тут идеи одна другой? С одной стороны, евреи хотят запретить роскошь и излишества, а также алкоголь, с другой – они за спорт и развлечения и спаивают рабочих…

– А евреи всегда говорят одно, делают другое, они обманщики от природы. И если вы публикуете большой документ на многих страницах, знайте, что никто его не станет читать с начала до конца. Каждый раз сообщается новая мерзость, новая перешибает старую. Никто и не вспомнит, что там он вычитал вчера. А кроме того, при внимательном чтении все логично. Пражские раввины хотят использовать роскошь, излишества и алкоголь для совращения плебеев, но когда овладеют властью – тогда они принудят плебеев жить более чем скромно.

– Ясно. Прошу извинить.

– Что вы, что вы. Просто я ведь над этими документами размышлял не один десяток лет, с самой ранней молодости, и теперь знаю все нюансы, – подытожил я с законной гордостью.

– Правда ваша. Но хотелось бы закончить каким-нибудь очень крепким выражением, из тех, которые надолго застревают в памяти, чтобы продемонстрировать еврейскую злокачественность. Например: «В наших руках неудержимое честолюбие, жгучая жадность, беспощадная месть, злобная ненависть. От нас исходит всеохватывающий террор».

– Это неплохо для приключенческого романа. Но почему же евреи, которые, как известно, не дураки, будут так говорить о самих себе?

– Я об этом бы не беспокоился, однако. Раввины ведь в своем кругу, на кладбище, непосвященные их не слышат. Стыд им отроду не присущ. Ведь надо же как-то вызвать нравственное негодование.

 

С Головинским было приятно работать. Он принимал или делал вид, что принимает мои документы за подлинные, но без колебаний редактировал их по своим потребностям. Правильного сотрудника нашел Рачковский.

– Думаю, – сказал Головинский, – что у меня достаточно материалов для создания того, что получит название «Протоколы собрания раввинов на пражском кладбище». Пражское кладбище уходило от меня к другому. Но бесспорно, я способствовал его триумфу. Я вздохнул с облегчением и пригласил Головинского на ужин в «Пайяр», на углу шоссе д’Антен и бульвара Итальянцев. Дорого, но отменно. Головинский уплел с восторгом и пулярдку по-эрцгерцогски и утку а-ля пресс. Но не исключено, что этот сын степей с тем же удовольствием набил бы брюхо шинкованной капустой. Я бы не разорялся, официанты не кидали бы изумленные взгляды на грубо чавкающего клиента. И все же он ел с восторгом, пил с восторгом, и, от вина ли, или от искренней увлеченности, глаза его блестели, когда он пошел выкладывать свои религиозные и политические соображения.

– Выйдет шедевр, – говорил он. – Выйдет наружу вся их глубокая ненависть, религиозная и расовая. Ненависть клокочет в каждом слове, изливается, как водопадом желчь. Многие поймут, что назрело окончательное решение.

– Я уже слышал это выражение от Осман-бея. Вы его знаете?

– Только понаслышке. Но ясно же, что эту проклятую расу надлежит вырывать с корнем любою ценой.

– Рачковский не согласен, он говорит, что евреи нужны живыми, дабы имелся пристойный враг.

– Болтовня. Пристойный враг отыщется всегда. И не надо думать, что я, если работаю на Рачковского, то и солидарен с ним во всем. Сам Рачковский учил меня не прислуживаться к вышестоящему лицу, а готовиться к приходу нового начальства. Рачковский не вечен. В Святой Руси найдутся люди побоевитее. Правительства Западной Европы робки, не смогут отважиться на окончательное решение. А Россия полнится энергией, духовидица, вынашивает мировую революцию. Оттуда и придут очищение и обновление. Не от французиков-размазней с ихними эгалитэ-фратернитэ, и не от ограниченных немцев, не имеющих нужной широты…

 

Со времен ночной встречи с Осман-беем я предвидел это. Получив письмо моего деда, аббат Баррюэль не дал ему ход, чтоб не доводить до массовой бойни. Однако деду-то мечталось как раз о бойне, о той, которую провозвещали и Осман-бей и Головинский. Думаю, что дедушка мне заповедал осуществление своей мечты. Господи, нет, не моими руками, по счастью, будут убивать целый народ. Но я внес свой вклад, хотя и скромный.

И прилично заработал на этом. Евреи никогда не стали бы мне платить за изничтожение христиан. Во-первых, христиан слишком много, во-вторых, если б на то пошло, они бы все проделали сами. А вот евреев, по моим подсчетам, истребить можно.

Не мне работать с этим, я вообще по возможности чураюсь физического насилия. Но мне совершенно ясно, как надо действовать. Я был ведь в Париже во времена Коммуны. Нужны обученные и подготовленные бригады. Им дать задание – любого, у кого крючковатый нос и кудреватые волосы, к стенке. Под горячую руку и нескольких христиан. Но сказал же папа рыцарям, штурмовавшим альбигойский Безье: для верности перебейте всех, Господь отберет своих.

Сами же пишут в своих «Протоколах», что цель оправдает средства.


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.015 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал