Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Булгарин.
Сатана, недовольный завтраком, за которым съедает всю прошлогоднюю словесность, зовет библиотекаря, " черта Аусгабе". " Между тем как библиотекарь всячески оправдывался, Сатана из любопытства откинул обертку оставшегося у него в руках куска книги и увидел следующий остаток заглавия:......ец...оман...торич...., сочин.... н... 830". - Что это такое? - сказал он, пяля на него грозные глаза. - Это даже неразогретое... Э? Смотри: 1830 года. - Видно, оно не стоило того, чтобы разогревать, - промолвил толстый бес с глупой улыбкой. - Да это с маком! - воскликнул Сатана, рассмотрев внимательнее тот же кусок книги. - Ваша мрачность, скорее уснете после такого завтрака, - отвечал бес, опять улыбаясь" [79]. Эта цитата вряд ли нуждается в разъяснениях. В остатки заглавия легко вставляются недостающие буквы: " Дмитрий Самозванец роман исторический, сочинение Булгарина 1830 года". Слова же - " да это с маком", " скорее уснете" - намекают на " усыпительность" романа, о чем, впрочем, писали (и притом очень откровенно) и другие современники Булгарина. Я не останавливаюсь на других выпадах, имеющих более узкое значение. Лучшие страницы фельетона посвящены прямому издевательству над " романтическим слогом", над " славянщизной" и т.д. " Литературная летопись" - один из отделов " Библиотеки для чтения" - в дальнейшем неоднократно повторяла эти нападения. Но " Большой выход у Сатаны" был не только литературным, но и политическим кредо Сенковского. Вернемся к польскому варианту. Следует прежде всего отметить, что целый ряд выпадов, получивших в русской переделке адреса известных русских писателей, в польском тексте были направлены против писателей польских. Разумеется, оба варианта по самому стилю своему тесно связаны с литературой польской, но " Прием у Люцифера" написан в таких узко национальных границах, что русский читатель - при точном переводе - вряд ли понял бы истинный смысл фельетона. Истинный же смысл его заключался именно в тех местах, которые в работе над " Большим выходом у Сатаны" подверглись наиболее основательной переделке. Вот некоторые из этих мест. Недовольный библиотекарем. Сатана закладывает его в трехаршинный фолиант Аристотеля и приказывает Визирю " найти кого-нибудь поумнее из чертей на место этого педанта": " А потом мы отдадим это место знаменитому библиотекарю, который недавно произвел на земле такую суматоху. Мы должны как следует вознаградить его за это. Астарот, обер-председатель мятежей, который с ним познакомился и подружился, говорит, что он способен только к тому, чтобы обметать пыль и ставить книги на полки. Как он только явится к нам, прими его вежливо и немедленно введи в должность. Только не забудь приковать его крепкой цепью к полу библиотеки, чтобы он не вздумал у меня в аду устроить революцию и учредить конституционные бюджеты". Нет, разумеется, никаких сомнений в том, что место это относится к Лелевелю - известна роль этого замечательного историка и последовательного республиканца в польском восстании 1831 года. Другое место " Приема у Люцифера", дающее характеристику этого восстания в очень определенных тонах, занимает большую часть доклада Астарота - обер-председателя мятежей и революций: " Наконец, я один устроил на Севере эту замечательную суматоху... которая продолжалась около десяти месяцев и доставила вашей мрачности с лишком полтораста тысяч проклятых... Не хвалясь, ваша мрачность, это мой лучший подвиг. Я так искусно их опутал, что они до сих пор не знают, что с ними произошло и по какому поводу они подняли бунт... Вообще, надо признаться, ваша мрачность, что занятие черта только потому выгодно, что мы имеем дело с людьми... Стоит им хотеть что-нибудь пообещать, как они, без малейших колебаний, сами летят на огонь и железо..." Пользуясь манерой Свифта, Астарот прославляет разумную консервативность лошадей, которые едва не убили его двоими копытами, когда он предложил им " свободу ржанья, суды присяжных, бюджет на овес и сено и прочие побрякушки, столь привлекающие человеческие сердца". Не думаю, что этот шаг - окончательный разрыв с Польшей - был сделан Сенковским с той легкостью, о которой, ссылаясь на его " врожденное равнодушие", пишут некоторые польские журналисты. " Твое письмо, столь непохожее на прежние письма, - писал он доктору Моравскому, едва ли не последнему из прежнего круга его друзей, с которым он еще поддерживал дружеские отношения, - удивило меня. Ты хочешь дать мне понять, что недоволен и охладел ко мне. Мне очень надоела ненависть, которая окружает меня, на которую я всегда отвечал молчанием, и я думал, что ты не обидишься на письмо мое, написанное в этом тоне. Еще раз, прости великодушно... Первый раз в жизни я дал понять человеку, что чувствую его охлаждение ко мне - и вот, к несчастью, ошибся... По правде говоря, я уже не раз замечал, что меня не любят мои соотечественники, но не придавал этому значения, потому что был уверен в том, что можно уважать меня, хотя и не любить, точно так же, как я могу уважать другого человека, не заглядывая в тайники его мыслей. Судя по сухому тону твоего письма, я понял, что вы затеваете что-то новое против меня и что ты не хочешь более поддерживать знакомство со мною. Прочтя твое письмо, я подумал: «И ты, Брут?» Поверь, что я был очень опечален... Но довольно этих сожалений. Я виноват. Ты можешь ответить мне суровостью или благородством. Выбирай сам, что тебе продиктует сердце" [80]. С разрыва таких отношений и началась, без сомнения, та пустота, которая окружала Сенковского всю его жизнь. Страчевский пишет, что в его доме никогда не было произнесено ни одного польского слова. Моравский и Пржеславский [81], с одной стороны, Мохнацкий [82] - с другой, единогласно утверждают, что он ненавидел поляков. Но загадочные намеки современников на " такие обстоятельства в его жизни, от которых он сделался невозвратным мизантропом, и на такие обиды и оскорбления судьбы, за которые он мстил ненавистью всему прекрасному и доброму" (Кс. Полевой) [83], могут быть объяснены, как мне кажется, только в связи с его отказом от Польши. Итак, фельетон " Прием у Люцифера" был эпитафией на могиле польского ученого losefa Sekowskiego. Взамен него появился русский журналист Осип Иванович Сенковcкий. Но не так-то легко было удержать в своих руках " Библиотеку для чтения". Это был не просто журнал - это было открытие читателя. Расчет на " большинство", о котором писал Белинский (" Ничто о ничем"), оказался правильным расчетом. Первым же номером была открыта провинциальная Америка - завоеван провинциальный читатель. Способ, которым он был привлечен к журналу, был совершенно новым и для русской и для западноевропейской литературы. В " Библиотеке для чтения" было решительно все - товар для всех профессий и на все вкусы. А.В. Дружинин недаром называл впоследствии Сенковского основателем энциклопедического направления, " которого до сих пор держатся все наши лучшие журналы... за стихотворением шла статья о сельском хозяйстве, и за новой повестью Мишель-Масона следовал отчет о каких-нибудь открытиях по химии" [84]. Эта черта сказалась и в первом замысле Сенковского - в проекте " Всеобщей газеты, политической, ученой и литературной". Проект этот указывает очень ясно, что еще в 1829 году Сенковский с удивительной проницательностью угадал те процессы экономического, а стало быть, и политического порядка, которые выдвинули нового читателя в 30-х годах. На второе место, вслед за " новостями политическими и административными", он ставит известия о движении внутренней и внешней торговли, о ценах, о новых и ныне существующих мануфактурных, торговых и земледельческих предприятиях. Почти весь научный отдел он предлагал в этом проекте посвятить прикладной стороне точных наук, " рассуждениям и описаниям применения сих наук к разным частям промышленности" и сельского хозяйства. Беллетристика занимала в проекте лишь очень незначительную часть - одну пятую предпоследнего отдела; за нею следовала " смесь" и " моды". Любопытно отметить, что в научном отделении газеты к пункту: " Исследования, относящиеся к Востоку по части древней и новейшей истории и географии" рукою Бороздина (попечителя С.-Петербургского округа, рассматривавшего проект) добавлено - " и словесности" [85]. " Библиотека для чтения" была построена на тех же основаниях. Одним из важнейших отделов журнала был " Промышленность и сельское хозяйство". Лучшие экономисты 30-40-х годов сотрудничали в нем; Бернадаки и Богушевич, пересмотревшие журнал от первого до последнего тома, справедливо называют этот отдел " хозяйственной энциклопедией" [86]. Статьи по всем отраслям государственного и частного хозяйства, описания новейших изобретений, итоги сельскохозяйственных опытов, защита проектов, имевших государственное значение, обсуждение связи с западноевропейской промышленностью - находят себе место на страницах этого отдела. Более того, он был подчас чем-то вроде почтового ящика хозяйственников 30-х годов. Так, в томе XXIX за 1838 год напечатано любопытное письмо под названием " Вопросные пункты почтеннейшему барону Унгерн-Штернбергу", кончающееся предложением принять под свое руководство имение, принадлежащее автору письма: " В заключение, не благоугодно ли вам будет принять в свое хозяйственное распоряжение нижеследующее имение, с большими для вас выгодами... Если вам сходно это предложение, то не угодно ли удостоить меня ответом в том же журнале и в том же отделении, в котором я с таким восхищением читал вашу прекрасную статью: я буду иметь честь тотчас явиться к вам и мы кончим дело. Коломенский помещик И. фон-Варлов" [87]. Точно так же, как и в проекте " Всеобщей газеты", литература (по первоначальным соображениям основателя) не должна была играть в журнале особенно важной роли; только огромный успех, которым были встречены первые повести и " Литературная летопись", побудили редакцию увеличить отдел критики и позаботиться о запасе повестей на будущее время [88]. Позиция, которую занял Сенковский с первого номера " Библиотеки для чтения", была неблагонадежна в 30-х годах. Эпоха торжественная и лицемерная, шедшая под высокопарным знаменем " самодержавия, православия и народности", не могла примириться с иронией, пронизывавшей весь журнал и составлявшей его истинный смысл. Несмотря на отчаянные усилия, которые Сенковский подчас делал для того, чтобы усвоить официальный тон, - эта ирония сквозит в каждом номере " Библиотеки для чтения". " Сенковский основал свой журнал, как основывают торговое предприятие, - писал Герцен. - Мы не разделяем все же мнения тех, кто усматривал в журнале какую-либо правительственную тенденцию. Его с жадностью читали по всей России, чего никогда не случилось бы с газетой или книгой, написанной в интересах власти". Правительственная тенденция или по крайней мере видимость ее была в " Библиотеке для чтения". Но видимость эта была так призрачна, за нею с такой отчетливостью проглядывало несогласие, неблагополучие, что наиболее умные люди в правительственных кругах инстинктивно чувствовали в Сенковском врага. Герцен был одним из немногих современников Сенковского, понявших и оценивших его с этой стороны: " Поднимая на смех все самое святое для человека, Сенковский невольно разрушал в умах идею монархии. Проповедуя комфорт и чувственные удовольствия, он наводил людей на весьма простую мысль, что невозможно наслаждаться жизнью, непрестанно думая о жандармах, доносах и Сибири, что страх - не комфортабелен и что нет человека, который мог бы с аппетитом пообедать, если он не знает, где будет спать" [89]. Повод, по которому Герцен отказывается от обычных обвинений, предъявлявшихся Сенковскому слева, убедителен и верен именно потому, что он первый понял иронию Сенковского как средство защиты. "...Мы далеки от того, чтоб и Сенковского осуждать безусловно, - писал Герцен, - он оправдывается той свинцовой эпохой, в которой он жил. Он мог сделаться холодным скептиком, равнодушным blase, смеющимся добру и злу и ничему не верующим, - точно так, как другие выбрили себе темя, сделались иезуитскими попами и поверили всему на свете... Это было все бегство от Николая - как же тогда было не бежать? " [90]. Всеобщее отрицание, ставшее системой, сказавшееся во всем, что написал Сенковский, не только слева было понято как " бегство от Николая", но и справа. До тех пор, пока Сенковскому удавалось, хотя бы дорогой ценой, использовать давление эпохи и представить это бегство - наступлением, он мог существовать в литературе. До тех пор, пока удавалась сложная игра, в результате которой вместо православия преподносился материализм, вместо народности - европеизм, Сенковский пользовался неслыханным влиянием в литературе. Это и было секретом его успеха. Вот почему защита относительной " вольности", которая позволяла бы ему продолжать эту игру, - красной нитью проходит все деловые и личные, официальные и частные обращения к литературным администраторам николаевской эпохи. Борьба с цензурой, сопровождающая всю историю " Библиотеки для чтения", была основана именно на защите контрабанды материализма и европеизма. Когда в конце 40-х годов игра эта перестала удаваться, Сенковский потерял всякое влияние и вынужден был уйти из журналистики. Когда после Крымской войны она с успехом возобновилась, Сенковский вернулся в литературу с огромными планами, которые без сомнения были бы осуществлены, если бы этому не помешала смерть. Нападение последовало тотчас же вслед за выходом в свет первого номера " Библиотеки для чтения", в котором под разными псевдонимами или вовсе без подписи было помещено несколько статей Сенковского. 8 января 1834 года А.В. Никитенко, которому по просьбе редакции было поручено цензуровать журнал, заносит в дневник следующую запись: " С этим журналам мне много забот. Правительство смотрит на него во все глаза... а редакция так и рвется вперед со своими нападками на всех и на все. Сверх того, наши почтенные литераторы взбеленились, что Смирдин платит Сенковскому 15 тысяч в год. Каждому из них хочется свернуть шею Сенковскому, и вот я уже слышу восклицания: «Как это можно? Поляку позволили направлять общественный дух! Да он революционер! Чуть ли не он с Лелевелем и произвели польский бунт». Сам Сенковский доставляет много хлопот своей настойчивостью. У меня с ним частые столкновения..." Настойчивость Сенковского вскоре должна была уступить место совсем другому настроению. На Сенковского воздвиглась политическая буря. " Я получил от министра, - пишет Никитенко 16 января, - приказание смотреть как можно строже за духом и направлением «Библиотеки для чтения». Приказание это такого рода, что если исполнять его в точности, то Сенковскому лучше идти куда-нибудь в писари, чем оставаться в литературе. Министр очень резко говорил о его «полонизме», о его «площадных остротах» и проч. Приметив во мне желание возражать, министр круто повернул разговор и немедленно затем отпустил меня... 21 января " министр сказал, что наложит тяжелую руку на Сенковского" [91]. Через пять дней, 26 января, Сенковский был вынужден не только отказаться от редакции " Библиотеки для чтения", но и напечатать в " Северной пчеле" о том, что он снимает с себя обязанности редактора. Столь блестяще начатая карьера журналиста готова была оборваться. Это было тем страшнее для Сенковского, чго, бросившись с жадностью на новое дело, которое, казалось, могло, наконец, удовлетворить его честолюбивые планы, он успел сжечь за собой корабли своей университетской карьеры. Уже в 1827 году скандальная рецензия на книгу Гаммера вызвала недовольство среди деятелей академической науки. После же его фельетонов, после " фантастических путешествий", вышедших в 1833 году и положивших блестящее начало его войне с научными авторитетами, возвращение в академический круг было бы не просто поражением: оно сводило бы на нет решительно все, что было сделано им в России. И он, действительно, готовился к тому, чтобы уехать за границу. Но куда же? Возвращение в Польшу грозило ему нравственным унижением, на которое он вряд ли мог бы решиться. В любой другой стране - все или почти все пришлось бы начинать сначала. Ему были заказаны все пути - кроме одного, на который он, в конце концов, и решился. Запись в дневнике Никитенко от 27 января прекрасно передает его состояние: " Князь (Дондуков-Корсаков) возвратил ему просьбу (о разрешении покинуть университет и уехать за границу) и успокоил его тем, что буря, на него воздвигнутая, временная. Буря эта, однако, привела его в ярость, он рассвирепел как тигр, за которым гонялись, уязвляя его. Он весь сложен из страстей, которые кипят и бушуют от малейшего внешнего натиска" [92]. У него хватило, однако, хладнокровия, сняв свое имя с титульного листа, оставить за собой фактическую редакцию журнала. Он еще не считал себя побежденным. Вот что он писал Никитенко в январе 1834 года: "...Теперь же вы судите сами. Вы меня притесняете в самых невинных и безоружных шутках... а так ли я пишу, в таком ли действую духе? Возьмите критику о французской словесности в 1-м нумере журнала, возьмите то, что я сказал о республиканском Провидении народов, возьмите нынешние статьи о финансах Англии и «Мир и создатель» и все, что я пишу, чтобы показать русским, что у иностранцев не земной рай и проч., и скажите по совести, не должно ли правительство быть мне благодарно за направление, которое я дал своему журналу и понятиям публики? Но чтоб мне верили в публике, надобно, чтобы все видели, что я не имею связей с правительством и что я не льстец. Булгарин потерял свою популярность от этого. Я должен иногда говорить резко и смело и забавно, разумеется, о предметах общих: о пороках, о глупости и проч., иначе мне не станут верить и читать меня не станут. Рассудите вы сами все это и действуйте со мной по совести, и, если вы добрый русский патриот и преданный благу царя, скажите откровенно, что так надобно действовать, и поддержите меня, а не преследуйте" [93]. Сенковский шел на тайную, провокационную связь с правительством, в надежде сохранить за собой хоть видимость независимой позиции журналиста. Есть все основания предполагать, что его предложение было отвергнуто. Маска православия и самодержавия, которую натягивал на себя Сенковский, была не к лицу ему, и правительство, нещадно преследовавшее его до конца его жизни, это прекрасно понимало. Никакие доносы не могли скрыть его ориентацию на Запад, его высокомерие. Еще в проекте " Всеобщей газеты" Сенковский высказал убеждение, что основным законом каждого уважающего себя периодического издания является полное отрицание полемики и антикритики и строжайшая вежливость по отношению к своим журнальным соседям. Этот же пункт был поставлен в графу достоинств будущего издания и в прошении Смирдина о разрешении " Библиотеки для чтения" и в самой программе нового журнала: " «Библиотека для чтения», как журнал, имеющий в виду одну лишь общую пользу читателей, остается совершенно чуждым духу партий и не принадлежит ни к какому исключительному учению литературному. Все благонамеренные и прилично изложенные мнения найдут в ней открытое для себя поприще. Для сохранения важности, приличной изданию, поочередно украшаемому всеми знаменитыми словесности именами, «Библиотека для чтения» не входит ни в какие журнальные споры, не принимает никаких антикритик и не отвечает ни на какие выходки и брани" [94]. После высочайшей резолюции: " Согласен; вообще желательно, чтобы обещание не подражать другим журналам подлою бранью было сдержано" - обещание обратилось в запрещение. А запрещение связало Сенковскому руки. Так со связанными руками он и редактировал в течение 14 лет свой журнал. Так со связанными руками он и вынужден был отбиваться от своих многочисленных врагов - " внешних" и " внутренних". Но именно это запрещение полемизировать позволило ему не только отбить все нападения, но и утвердить едва ли что не диктатуру в русской журналистике 30-х годов. Вся гибкость, вся изворотливость, на которые он только был способен, были употреблены на то, чтобы сделать это молчание, это свидетельство непоколебимости журнальной позиции спасительным средством и для того, чтобы отстаивать журнал перед правительством, и для того, чтобы одержать победу над своими многочисленными - и не только литературными - врагами. Едва только катастрофа грозила журналу, Сенковский тотчас же вытаскивал на свет свой отказ от полемики, - это неоспоримое достоинство " Библиотеки для чтения". В 1845 году, когда на " Библиотеку для чтения" поступил донос о том, что она отступает от своей первоначальной программы, он написал Никитенко письмо, в котором следующим образом опровергал это предположение: " «Библиотека для чтения», быть может, единственный из всех журналов, который в течение двенадцати лет не сделал ни малейшего изменения, ни в своем виде, ни в форме, ни в содержании: каковы были первые его книжки, таковы и все дальнейшие. «Библиотека для чтения» всегда строго держалась пределов и духа своей программы... Никогда «Библиотека для чтения» не входила в споры с другими журналами, никогда не заводила с ними войны (полемика, как вы знаете, значит война), никогда не заводила споров с ними: в «Библиотеке для чтения» принято правилом не опровергать статьи других журналов, не упоминать даже об их существовании, разве только в таком случае, когда можно похвалить их: это правило «Библиотека для чтения» всегда гласно и всенародно проповедовала на Руси и никогда сама от него не отступала" [95]. Уже охладев к журналу и журналистике, но пытаясь еще из своего кабинета руководить журналом, он в 1852 году писал А.В. Старчевскому, который заменил его в редакции " Библиотеки для чтения": " Я прошу Вас о двух вещах и на них крепко настаиваю: 1. - Чтобы никогда не было антикритик, потому что все это противно высочайше утвержденной программе журнала и моему убеждению, и тому характеру, который я придал изданию. 2. - Чтобы никогда не говорилось о других журналах и не было на них малейших выходок, опоров, упреков и т.д. Чтобы даже о них не упоминалось - разве общими словами, без названия и всегда с уважением или похвалою. Это Алкоран «Библиотеки для чтения»" [96]. До конца своей жизни он понимал выгоды молчания. Но он не всегда молчал - и со связанными руками он ухитрялся отвечать на нападение. Это и было оборотной стороной его журнальной позиции. Он отвечал мимоходом, как бы случайно, в других отделах, направляя уда, ры не против враждебных статей, но против других статей и книг, принадлежащих тем же авторам. Запрещение полемизировать заставило его изобрести десятки новых журнальных форм, которые нельзя было назвать ни полемикой, ни антикритикой, но которыми тем не менее он сражался - и не на жизнь, а на смерть. Можно смело сказать, что запрещение полемизировать выработало в нем настоящего журналиста. Но кто же были его враги? Против кого он вынужден был вести свою войну - то в открытом поле, то на баррикадах, то оборонительную, то наступательную - и почти всегда победоносную?
|