Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава IV Во дворцах Трианона 3 страница






Поймав ее отсутствующий, пустой взгляд, Жан-Ноэль почувствовал, что говорит с ней не так, как надо. Симону или герцогу де Валлеруа, а не ей следовало лгать о блестящих перспективах и ожидаемых прибылях, о временных финансовых затруднениях в делах. А герцогине де Сальвимонте лучше было прямо сказать, что он подписал чеки без покрытия, ее это, пожалуй, позабавило бы… На минуту ему показалось, что, может быть, лучше всего убить эту старуху, стукнув ее головой о мраморную крышку столика, а потом убежать, сорвав с ее пальцев два бриллиантовых кольца, ослепительно сверкавших, когда она закуривала сигарету, и прихватив заодно другие драгоценности…

– Итак, дорогой, сколько же вам нужно денег? – спросила она с некоторым нетерпением и выпустила колечко дыма.

– Двести пятьдесят тысяч франков, – ответил Жан-Ноэль.

– О-го-го! Двести пятьдесят тысяч франков? Сумма немалая!.. Думается, незачем говорить, что я очень хотела бы оказать вам услугу. Но сейчас у меня нет таких денег. Вы даже не представляете себе – все эти расходы, связанные с получением наследства, ремонт доставшихся мне дворцов! Я веду самый скромный образ жизни. Когда я говорю так, люди смеются, но ведь это сущая правда, дорогой…

На лице Жан-Ноэля появилось выражение такого глубокого отчаяния, что она ощутила волнение, – не потому, однако, что он страдал, а потому, что отчаяние делало его еще красивее, придавало ему выражение беспомощности, а это еще больше подстегивало ее желание.

– Разве только, – прибавила она, делая вид, будто размышляет, – разве только я попрошу своего римского банкира перевести мне сюда нужную сумму…

Она увидела, как щеки юноши снова порозовели, он выпрямился, а в глазах его появился живой блеск.

И герцогиня опять захотела увидеть то выражение отчаяния, которое так взволновало ее минуту назад.

– Впрочем, нет, – сказала она, покачав головой. – Боюсь, что даже мой итальянский банк не сможет… Я крайне огорчена.

Жан-Ноэль побледнел; несколько капелек пота выступили над его светлыми бровями, и он поднес руки к вискам.

Горячая волна сладострастия пробежала по телу герцогини де Сальвимонте. Ей захотелось сохранить, продлить это ощущение… «В сущности, мои деньги – это я сама. Я могу получить за них все, что угодно…» Она видела, что Жан-Ноэль целиком в ее власти; она могла играть судьбой этого красивого юноши, играть на его нервах, заставлять его то бледнеть, то краснеть. И она уже предвидела иные игры…

– Скажите, это в самом деле так серьезно? – спросила она.

– Лидия, поверьте, – ответил он, стиснув руки, – если я не достану этой суммы, то покончу с собой.

– Полно, полно, дорогой! Кто же кончает самоубийством из-за денежных неприятностей. Так думают только в двадцать лет… Послушайте, мое сокровище, мне предстоит очень много хлопот, но не могу же я не прийти вам на помощь! Мы вместе поедем в банк…

Жан-Ноэль стал предлагать ей различные гарантии, закладную на замок Моглев. Она только отмахнулась… «Господи, до чего мне наскучили его финансовые дела», – подумала она, а потом сказала:

– Вы мне просто напишите расписку, уж не знаю, как это делается… Просто для меня, чтобы я не забыла, ведь я такая рассеянная.

Жан-Ноэль вскочил с места, сильно сжал ее плечи и в порыве искренней благодарности воскликнул:

– Дорогая Лидия, вы даже не знаете, как я вам признателен!

– Но, мой дорогой, – кокетливо ответила старая маска, – я надеюсь, вы мне это докажете.

И она игриво провела по его рукам своими бриллиантовыми кольцами.

Жан-Ноэль взглянул на часы. Было три пополудни.

– Можем ли мы тотчас же поехать в ваш банк? – заискивающим тоном спросил он.

– Разумеется, – ответила она без всякого восторга.

Потом поднялась, подошла к туалетному столику, трижды обернула вокруг жилистой шеи, походившей на клубок высохших змей, длинное ожерелье из жемчужин величиной с орех. На голову она водрузила черную шляпку из блестящей соломки, резинка от шляпы приподняла на затылке ее крашеные, с красноватым оттенком волосы, обнажив их седые корни.

«Зачем только я еду в банк вместе с ним? – подумала она. – Почему просто не выдать ему чек со словами: “А теперь – предадимся любви, и немедленно”. Почему я хочу, чтобы он сам догадался? Нелепая застенчивость, которая всю жизнь так мне мешала… Нет, нет, я не хочу уподобляться отвратительным старухам, покупающим себе мальчиков. К тому же двести пятьдесят тысяч франков – слишком дорогая цена».

– Только, знаете, – проговорила она, – я могу вам занять деньги лишь на три дня.

– Конечно, конечно, – поспешил заверить ее Жан-Ноэль. – Через три дня, обещаю вам…

В лифте она сказала:

– Завтра в помещении Оперы дает концерт оркестр Берлинской филармонии. Хотите пойти со мной?

– С радостью, – ответил Жан-Ноэль.

Они вышли из отеля «Риц» и уселись в такси, которое вызвал посыльный.

Внезапно герцогиня воскликнула:

– Ах, я совсем забыла! В четыре часа дня у меня свидание с астрологом, с магом. Мне рекомендовала его одна приятельница. Говорят, он необыкновенный предсказатель. Поедемте со мной. Мы узнаем у него ваше будущее, узнаем, как закончатся ваши дела.

– Но ведь банк закроется, – попробовал было возразить Жан-Ноэль.

– Ну и что ж? Какое это имеет значение, дорогой? Завтра утром вы снова придете ко мне, и мы отправимся в банк.

Она разыскала в сумочке нужный адрес и назвала его шоферу.

 

 

Квартира на улице Верней, где Симон не был уже пятнадцать лет, совсем не изменилась. Только обои на стенах постарели на пятнадцать лет, да на столько же лет постарела и обивка кресел. Постарел, казалось, даже свет, проникавший в комнату сквозь низкие окна.

Ивонна Лашом – по-прежнему бесцветная, вялая, но немного располневшая, с поседевшими волосами и пожелтевшим лицом – приближалась к своему пятидесятилетию. Обручальное кольцо слегка впивалось в ее палец.

– Помнишь? – спросила она Симона. – У нас не хватило денег на два кольца. И тогда ты решил купить кольцо только для меня. Из нас двоих, кажется, лишь я одна и чувствовала себя связанной брачными узами.

В ее голосе слышалась снисходительная ирония, за каждым словом таился упрек. Но взгляд – невозмутимый, внимательный – не выражал ни удивления, ни гнева, ни нежности, ни прощения. Казалось, в нем можно было только прочесть: «Я бы могла жаловаться, требовать, надоедать тебе. Но посмотри, как хорошо я себя держу. Хоть я ни на минуту не перестаю думать об этом, я неизменно храню молчание. Чего еще ты от меня хочешь?»

В комнате, служившей одновременно и столовой и гостиной, на столе лежало шитье – когда Симон вошел, Ивонна работала; ему почудилось, что перед нею та же самая шелковая комбинация, над которой она трудилась пятнадцать лет назад, когда он ушел из дома.

– Да, у меня небольшая бельевая лавка. Мы открыли дело совместно с моей приятельницей. Кое-как перебиваемся. Моя компаньонка – мадам Марен, ты ее помнишь?.. Нет? Жена одного из твоих коллег по лицею Людовика Великого, он преподавал историю. Потом умер… Знаешь, я проходила на днях по улице Ломон. Помнишь, там была наша первая квартирка. Так вот, дом снесли, а на его месте стоит теперь больница Кюри. В сущности, только там я и была счастлива.

Симон находился в комнате лишь пять минут, но уже чувствовал, что с трудом выносит присутствие Ивонны. Она по каждому поводу повторяла: «Помнишь?», «Припоминаешь?» – и это выводило его из себя. Эта женщина, как видно, только для того и жила на свете, чтобы хранить воспоминания, которые были ему глубоко неприятны, и напоминать о тех далеких годах, когда он терпел нужду и влачил жалкое существование. Пятнадцать лет она жевала и пережевывала свое прошлое и облизывалась при этом, как после съеденного, но не очень аппетитного рагу.

За эти пятнадцать лет он занимал десятки различных должностей, сумел преодолеть все ступени социальной иерархии, начав с безвестности, достиг могущества; он был близок со многими женщинами – красивыми, богатыми или влиятельными; он выступал перед многочисленными толпами и представлял тысячи людей в парламенте; он обсуждал в кабинете министров и в Елисейском дворце судьбы сорока миллионов французов, при его участии принимались решения о том, как будут складываться взаимоотношения французской колониальной державы, где жили сотни миллионов людей, с другими странами.

Но в глазах Ивонны, которая пристально разглядывала его с головы до ног, он читал: «Я знала тебя бедным, я знала тебя ничтожным. Я видела, как ты исправлял красными чернилами письменные работы лицеистов, видела, как ты мучительно корпел над своей первой статьей. Пусть в представлении других людей ты преуспевающий и облеченный властью министр, в моем представлении живет твой прежний образ – жалкого, дурно одетого честолюбца, и этот образ мне дороже всего, потому что им владею только я одна и он позволяет мне одной смотреть на тебя без всякого почтения».

Она подошла к маленькому столику, взяла старый бювар – изношенный, потертый и уродливый, которым Симон пользовался, когда они жили еще на улице Ломон… «Твой бювар, помнишь?..» Бювар был полон газетных вырезок.

– Я следила за твоей карьерой, я знаю все, что ты делал, – сказала она. – Ну а добрые люди рассказывали мне о твоих любовных похождениях…

Он понял, что все это время она вырезала из газет, которые читала, относившиеся к нему статьи, его собственные речи, его фотографии. Но подобное внимание отнюдь не растрогало его, но лишь наполнило презрением к ней. Он отлично представлял себе роль, которую разыгрывала Ивонна на протяжении пятнадцати лет перед мадам Марен, перед покупателями, приходившими в ее лавку, перед своими поставщиками, – то была роль покинутой супруги, первой привязанности великого человека; и она кичилась тем, что достойно переживает свое горе, она самым жалким образом грелась в лучах славы, которую он стяжал себе, уже расставшись с нею. Да, только такая неблагодарная дешевая роль и была ей по плечу. Должно быть, она прожужжала все уши десятку людей, составлявших ее убогое окружение, фразами такого рода: «Мой муж – Симон Лашом… Когда мой муж был еще учителем… Любит ли ваш муж чечевичную похлебку? Мой – тоже, я готовила ему вареную чечевицу каждую неделю, ведь мы жили небогато…» И люди сочувственно выслушивали ее нудные речи, потому что им тоже нравилась жалкая роль наперсников в этой трагикомедии.

«Почему я на ней женился? – спрашивал он себя. – Будь у нее хотя бы красивые глаза! Но нет. В двадцать пять лет она была бесцветной девушкой, и сегодня – в пятьдесят – она стала бесцветной женщиной…»

А ведь он знал мужчин, у которых на протяжении их жизни было немало любовных приключений, но при этом рядом с ними всегда оставались жены: со своими женами они прошли жизненный путь, вместе окидывали взглядом пройденную дорогу, вместе с умилением вспоминали начало карьеры!

Что же, эти мужчины лучше, чем он, угадали, в чем заключается счастье?

Кто же больше виновен в его неудавшейся семейной жизни – он или Ивонна?

Он готов был признать себя безусловно виноватым в том, что сделал неудачный выбор. Но в остальном…

Лашом обычно говорил, оправдывая свой разрыв с женщиной: «Если мужчина оставляет любовницу, значит, она не сумела удержать его при себе».

Посмотрев на жену, он подумал: «Ей всегда подходила роль лавочницы, вот она ею и стала».

– Смотри-ка, – с улыбкой промолвила Ивонна, – ты по-прежнему протираешь очки большими пальцами. Человек стареет, но, в сущности, мало меняется.

– Скажи, а твоя личная жизнь… она так и не сложилась?.. У тебя не было возлюбленных?

– О нет, – спокойно ответила она. – Знаешь, я по своей натуре могу принадлежать лишь одному человеку.

У него не было никаких причин сомневаться в правдивости ее слов. Своей безгрешностью Ивонна словно хотела усугубить его вину. Этой женщине явно нравилась роль мученицы, и это делало ее добродетель отвратительной.

– Не думай, что мне это давалось легко. Если ты не забыл, я была не менее темпераментна, чем всякая другая, – прибавила она, вскидывая голову и выпячивая грудь. В эту минуту она удивительно походила на гусыню.

Симону захотелось дать ей пощечину. Но ведь он не за тем приехал. Как можно мягче и деликатнее он сообщил ей о своем желании развестись. Не было никакого резона длить это нелепое положение. Ведь фактически они уже много лет назад разошлись, и пора уже наконец оформить их развод юридически. Кроме того, для него… Тут он заметил в глазах Ивонны злорадный огонек и понял, что не так-то просто будет добиться ее согласия.

Тем не менее он продолжал излагать свои соображения. Пусть она потребует развода – это самый легкий, самый быстрый и самый дешевый путь… Он не явится в суд, и решение будет вынесено заочно. Простая формальность, адвокаты все сделают за каких-нибудь два месяца.

– Почему ты терпеливо ждал пятнадцать лет, а теперь так спешишь? – спросила она.

– У меня нет причин делать из этого тайну, мой дорогой друг, – сказал он.

И Симон откровенно рассказал ей обо всем: у него должен появиться ребенок, он очень хочет ребенка, хочет воспитать его, дать ему свое имя.

– У меня нет никаких резонов требовать развода, – спокойно ответила она. – Почему бы я вдруг стала делать это сегодня, если не сделала в прошлом году или десять лет назад?

– Но когда я говорю «требовать развода», речь идет, повторяю, о чисто формальной стороне дела.

– Нет… мне, видишь ли, не в чем тебя упрекать. Понимаешь, я тебя не осуждаю, я на тебя не сержусь. И менять ничего не хочу.

– Но ведь я беру всю вину на себя!

– Я уже сказала, что ни в чем тебя не упрекаю.

Он предложил ей деньги – солидную сумму наличными, обещал выплачивать ежемесячно содержание, и немалое. На короткое мгновение она заколебалась, но потом снова заявила, что отказывается. Как видно, она не желала лишаться чего-то, что было для нее важнее денег.

Сколько раз потом, после его ухода, она будет рисовать в своем воображении сцену, которая сейчас происходила!

Пятнадцать лет унизительного одиночества, пятнадцать лет воздержания, пятнадцать лет долготерпения заслуживали иной платы, ее нельзя было выразить в деньгах.

«Она подстерегала меня у выхода, сидя в засаде, как выражаются школяры. Она долго выжидала удобного случая – и вот подстерегла меня… Неужели я вступил в полосу неудач?» – с тоскою подумал Симон.

Он перестал быть министром, потому что ему не предложили тот портфель, на который он претендовал. А несколько дней назад он на минуту ощутил страх, когда Жан-Ноэль вздумал его шантажировать. Правда, он довольно быстро одержал верх над этим мальчишкой, но какое-то неприятное чувство осталось. А теперь вот Ивонна – постаревшая, пресная, глупая, забытая им, почти умершая в его памяти Ивонна – встала на его пути, упрямая, несговорчивая, неумолимая, как рок! Неужели жизнь наконец сводит с ним счеты?

Он постарался прогнать эту мысль.

Взял себя в руки, вновь и вновь настаивал, объяснял, пытался воззвать к ее великодушию. Но все было тщетно, он то и дело натыкался на зарубцевавшиеся раны, на старые шрамы. «Неужели она хочет лишить меня ребенка?» – подумал Лашом.

– В свое время я бы охотно родила тебе сына, – ответила она. – А потом, если эта особа так тебя любит, кто ей мешает родить ребенка, не будучи твоей супругой? Таких женщин немало.

Вся она была воплощением ожесточенного упорства, она держала себя как человек, который мстит за то, что его обокрали.

– Ведь обо мне пятнадцать лет никто не думал. Не правда ли? Все эти прекрасные дамы, вступавшие с тобой в близкие отношения, даже не вспоминали о моем существовании! С какой стати стану я входить в положение твоей любовницы?.. Ишь чего захотела! Ей, видите ли, двадцать лет, она завела себе ребенка и теперь желает стать госпожой Лашом и пользоваться всеми выгодами этого положения! А я прожила с тобой самые трудные годы и теперь осталась ни при чем!

– Знаешь, – сказал Симон, пристально глядя ей в лицо, – я заметил, что женщины, которых бросают, как правило, своим последующим поведением доказывают, что их мужья или любовники иначе поступить не могли.

Но Ивонну Лашом нельзя было пронять подобной риторикой.

– О, я тебя хорошо, я тебя прекрасно знаю, – ответила она. – Когда ты чего-нибудь хочешь добиться, то не так легко выпускаешь добычу из рук… Да, кстати, ты тут оставил кое-какие бумаги. Я их сохранила на тот случай, если они тебе когда-нибудь понадобятся.

Она выдвинула ящик стола, достала пачку листков и положила их перед Симоном. Он узнал свой почерк тех лет – более разборчивый и четкий, но менее уверенный. Тут были какие-то никчемные записи, перечеркнутые черновые заметки, выписки из книг, которые он в те годы читал, наброски начатых, но не законченных стихотворений:

«Сон. И сквозь опущенные веки друг другу мы глядим в глаза… Любовь и мука… Как несчастный другу поверяет горе, тебе поверил я свою любовь… Пусть даже молния с небес ударит, но и она меня с тобой не разлучит…»

«Неужели я писал подобные глупости? – думал Симон. – И кому? Ей! Как видно, для мужчины важнее всего выразить бурлящие в нем чувства. Первой же встречной женщине он готов излить свою душу! И на что Ивонна рассчитывает, зачем показывает мне эти бумаги? Воображает, что я размякну?»

Он подумал о коротких стихах, которые писал для Мари-Анж, когда они были в Жемоне или на юге, и ему захотелось крикнуть Ивонне: «Ради бога, не напоминай, что я ради тебя совершал такие же сентиментальные глупости, какие делаю сегодня. Прояви хоть немного милосердия – и такта – и позволь мне думать, будто я сейчас занимаюсь этим впервые!»

Она машинально взяла со стола комбинацию из розового шелка и начала подрубать ее.

– Можешь бросить все это в камин. Или нет, лучше я сам это сделаю, – сказал он, засовывая для верности пачку листков в карман. – А если я сам потребую развода? Знаешь, всегда существует повод или необходимый предлог. А если нет – его изобретают.

Он начал терять терпение и благоразумие.

– О, пожалуйста, Симон. Это твое право. Кто может тебе запретить? – сказала она. – Но мне известно, сколько времени тянется бракоразводный процесс, если одна из сторон не дает согласия! А затем можно еще и апелляцию подать. И твоему ребенку будет уже лет семь…

«Подумать только, ведь каждый день люди попадают под грузовик или под автобус, – пронеслось у него в голове. – А вот с ней ничего такого не случилось!»

– Итак, ты отказываешься? Окончательно?

Ивонна покачала головой и улыбнулась. Она была в восторге, видя его гнев и боль.

– Ты хочешь сделать меня своим врагом?

– О да, мне столько пользы принесла твоя дружба, что, надо думать, потеря будет невелика.

– Но на что ты все-таки надеешься, не желая давать мне развод? Чего ты хочешь, скажи! – крикнул он. – У тебя, видно, одна цель: досаждать мне, вредить и мстить.

Она поднялась. Выражение злобной иронии на минуту исчезло с ее лица.

– Я надеюсь, что в старости ты, быть может, ощутишь потребность в тихой пристани и вернешься ко мне.

Он посмотрел на нее так же пристально и сказал так же откровенно:

– Тогда запомни, Ивонна, хорошенько. Даже слепой, даже без рук и без ног я не вернусь к тебе.

Она опустила голову, и это движение словно служило прелюдией к ожидавшим ее новым пятнадцати годам одиночества и тоски.

– В таком случае, – медленно проговорила она, – ты не можешь отказать мне в праве отомстить тебе.

Во время разговора с Ивонной все силы души Лашома сосредоточились на ненависти к ней. Только выйдя на улицу, он вспомнил о Мари-Анж, подумал о будущем ребенке и почувствовал всю меру своего поражения и всю степень своего горя.

 

 

Пятого апреля 1939 года вдоль всей дороги, ведущей из Парижа в Версаль, были расположены внушительные полицейские отряды. Лавочники из предместий толпились на тротуарах, крестьяне из пригородных сел собирались на перекрестках дорог; все глядели на проносившиеся мимо правительственные машины и забавлялись тем, что узнавали сидевших там политических деятелей.

Время от времени слышались запоздалые аплодисменты – человек, по адресу которого они раздавались, был уже далеко.

Машины следовали непрерывной вереницей уже больше часа: им, казалось, не будет конца. Не только члены обеих палат в полном составе направлялись на выборы президента Республики – вместе с ними в Версаль спешили и высшие правительственные чиновники, и члены дипломатического корпуса, и представители наиболее влиятельных кругов парижского общества.

Гарнизон Версаля готовился как к параду: внушительный отряд полицейских регулировал движение потока автомобилей, направляя их к заранее намеченным стоянкам; над решетками замка развевались флаги; зеваки толпились вокруг правительственных машин, их шоферы вырастали в собственных глазах; по мостовым носились фоторепортеры; операторы кинохроники располагались на ступеньках и выступах; рысью проносились эскадроны республиканской гвардии, гривы коней развевались по ветру, – и у бывшей королевской резиденции, обычно походившей на музей, в тот день снова был праздничный и торжественный вид, как в давние времена.

Симон Лашом рано утром приехал в отель «Трианон». Здесь повсюду стояли сервированные столы – и в большой галерее с колоннами, и в салонах, и даже в холле. Сады, террасы, вестибюль, гардеробная были заполнены людьми: депутаты, члены кабинета министров, журналисты и журналистки оживленно беседовали и обменивались новостями и сплетнями.

– Вы будете сидеть за столом госпожи Бонфуа, не так ли, господин министр? Мы поставили двадцать приборов, – сказал ему директор отеля, еще молодой человек, спокойный и учтивый, который встречал каждого входящего так приветливо, как будто тот был единственным посетителем в этот день.

Он молча, только с помощью жестов, знаков и движения бровей распоряжался своим многочисленным персоналом.

Директор отеля обладал необычайной интуицией и профессиональным тактом: он безошибочно угадывал, кого из завсегдатаев отеля надо узнавать, а кого нет. В этот торжественный день он видел немало супружеских пар, которые в других случаях приезжали сюда порознь: нередко муж бывал здесь с любовницей, а жена – с любовником.

Отель «Трианон-Палас» представлял собою огромное здание, выдержанное в классическом стиле и построенное из красивого тесаного камня незадолго до войны 1914 года. В 1919 году тут останавливались делегации, участвовавшие в подписании мирного договора; с тех пор отель стал не столько гостиницей, сколько заведением в чисто французском духе.

Отель «Трианон» неизменно служил первым этапом для большинства тайных «свадебных путешествий»; в его всегда хранившихся под замком книгах регистрации постояльцев можно было отыскать следы чуть ли не всех адюльтеров парижского высшего света. Немало писателей, преследуемых налоговыми инспекторами или издателями, находили здесь приют, чтобы творить в мнимом уединении; политические деятели приезжали сюда отдохнуть и успокоить нервы в перерывах между парламентскими дебатами. Тихие и светлые, просторные коридоры отеля повидали немало знаменитостей. У высоких окон, выходивших в парк, нередко стояли в задумчивости люди, чьи фотографии можно было встретить в энциклопедических словарях. Именно здесь каждые семь лет в день президентских выборов происходил традиционный – но всякий раз казавшийся новым – «завтрак в “Трианоне”», необыкновенный банкет: за сотней столов самые влиятельные дамы Парижа, издатели крупнейших газет, политические заправилы Республики угощали тех своих друзей, с какими они охотно и открыто встречались.

– Нас будет за столом не меньше двадцати четырех или двадцати пяти человек, – сказал Лашом директору отеля.

В последнюю минуту он пригласил к завтраку от имени Марты Бонфуа, с которой, впрочем, делил расходы, Жан-Ноэля с итальянской герцогиней; об этом Симона попросила Мари-Анж, и он не мог ей отказать…

– Не беспокойтесь, господин министр, все будет в полном порядке, – заверил его директор. – Да, кстати, господин Вильнер, который сейчас живет и работает у нас… он ведь тоже завтракает за вашим столом, не так ли?.. просил передать, что, если у вас найдется свободная минутка, он хотел бы вас повидать.

– Вильнер здесь давно?

– Недели две. Признаюсь, это не облегчает мне жизнь! – со вздохом сказал директор. – Он один доставляет мне не меньше хлопот, чем тысяча наших сегодняшних гостей. Но это пустяки, я так люблю его.

Симон поднялся в лифте на тот этаж, где были комнаты драматурга.

Старый Минотавр театрального мира обрадовался приходу Лашома. На Вильнере был просторный клетчатый халат, наброшенный на плечи как плащ.

– Благодарю вас, дорогой друг! Как это мило, что вы заглянули ко мне, – сказал он. – Ведь во время завтрака, хотя там будет очень весело, толком нам поговорить не удастся. А мне хотелось спросить у вас…

Симон не видал Эдуарда Вильнера несколько месяцев. Он нашел, что драматург изменился, хотя трудно было понять, в чем именно. Этот высокий крупный старик по-прежнему держался бодро. Его хриплый голос звучал так же громко, и, разговаривая, он дышал так шумно, как будто в груди у него был спрятан орган. И все же он переменился. Может быть, взгляд его стал иным…

– Как глупо! – продолжал драматург. – Я просил вас зайти, потому что хотел посоветоваться, получить точную справку… и вот позабыл о чем. Но я непременно вспомню.

Он провел большой дряблой ладонью по лбу.

– Мне можно уйти, мэтр? – послышался юный женский голос, заставивший Симона вздрогнуть.

Он оглянулся. Войдя в комнату, он не заметил, что на диване лежала обнаженная девушка: она была скрыта от него дверью.

Ей не было еще и двадцати лет. У нее была еще слабо развитая грудь, красивые длинные ноги, полные бедра и гладкая золотистая кожа; черные волнистые волосы падали на плечи. У нее был какой-то странный взгляд – одновременно вызывающий и как будто покорный. В этом взгляде было еще больше бесстыдства, чем в самой ее наготе. А делано наивный голос девушки звучал чрезвычайно фальшиво. Она невозмутимо смотрела на Симона, словно говоря: «Да, я совершенно голая, ну и что же? Почему вас это удивляет? Разве я не хороша собой?»

– Это Люсьенн, моя натурщица, – пояснил Вильнер. – Да-да, моя милая, можете уходить… Я обнаружил, дорогой друг, – продолжал он, обращаясь к Симону, – что мы, писатели, нуждаемся в натурщиках не меньше, чем художники. Мне это необыкновенно помогает…

«Стало быть, то, что рассказывали о нем, верно», – подумал Симон. Лашому говорили, что Вильнер не может писать, если у него перед глазами не возлежит нагая девушка. Он платил своим натурщицам по часам. И почитатели драматурга поражались этой удивительной любви к женщине, потребности в ней как в источнике вдохновения… Подумать только, в семьдесят восемь лет, на пороге смерти…

– Вы знаете, кто она? – продолжал Вильнер, указывая на «натурщицу». – Дочь, мнимая дочь Сильвены. Да-да, она самая! Помните, «липовые» близнецы Люлю Моблана, стоившие ему двух миллионов? Впрочем, вам лучше, чем мне, известна эта история: из-за нее бедняга Моблан, кстати сказать человек никудышный, кончил свои дни в убежище для умалишенных, а его состояние прикарманил Ноэль Шудлер. Разумеется, Сильвена никогда не занималась девочкой. Но тем не менее малютка официально носит ее фамилию. И вот она стала натурщицей, занимается и еще кое-чем, чтобы досадить своей мнимой мамаше. Правда, Люсьенн?.. Впрочем, я и сам ее в этом поддерживаю. Ведь приятно досадить бывшей любовнице, не правда ли, дорогой Симон?

Симон побледнел. Люсьенн… Он смотрел на эту очень высокую девушку, которая, поднявшись, оказалась еще выше, чем когда лежала; стоя на стройных ногах с узкими плоскими ступнями, она с потрясающим бесстыдством одевалась, позволяя Лашому в деталях разглядывать свое тело. Исподтишка она наблюдала за ним; у нее был все тот же делано простодушный вид, за которым скрывалась насмешка; в глубине ее глаз таилась жажда мщения: казалось, она с извращенным удовольствием служит пороку, точно желая покарать этим родителей, которых она никогда не знала, и тех людей, которые в корыстных целях использовали ее появление на свет, а потом отшвырнули, как ненужную вещь, и обрекли на одинокое детство, на безрадостную юность…

«Люсьенн! Маленькая Люсьенн, которую я однажды привел за руку к Изабелле, пожелавшей удочерить ее, – вспоминал Симон. – Но уже через неделю мне пришлось прийти за девочкой, потому что Изабелла передумала. Узнала ли меня Люсьенн? Слава богу, нет! Но она, конечно, не раз вспоминала ту ужасную сцену, которая вытравила из ее души все добрые чувства».

Симон мысленно подсчитал: ей не могло быть больше семнадцати лет…

Люлю Моблан, Шудлер, Сильвена, Изабелла – они и другие, им подобные, – все эти люди, как будто по воле неумолимого рока, в конечном счете карали друг друга за низость своих душ, за низменность получаемых удовольствий, за крайний эгоизм! Их окаянный круг нашел наиболее законченное выражение в этой девушке, которая даже не принадлежала к нему по рождению, но все же стала его символом, девушке, для которой в самую нежную и чистую пору юности настолько не осталось уже ничего святого, что она безнадежно развращена и озлоблена!

«Какова же будет моя кара? – спрашивал себя Симон. – Ведь я тоже причастен ко всему этому, я тоже разделяю ответственность. Но разве кара непременно постигает всех? Разве она постигла Вильнера? Конечно, и ему приходилось иногда страдать, как страдают все люди, но ведь он дожил почти до восьмидесяти лет и все еще пишет, все еще имеет успех… Он счастлив так, как только может быть счастлив старик… Судьба не предъявила ему счета…»


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.021 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал