Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Часть пятая. Людвик 1 страница






 

1

 

Спал я долго и вполне хорошо; воспоминания, которым я так самозабвенно

предался вечером (вплоть до поздней ночи), не повлияли, при всей их горечи,

на ритм моей жизнедеятельности, натренированный строгим распорядком дня,

коему я подчинил себя, когда впервые после тридцати осознал, что я тоже

подвержен обычному уделу старения. Проснулся я только после восьми часов, не

помня никаких снов, ни хороших, ни плохих, голова не болела, однако вставать

не хотелось, и этому нежеланию я ничуть не противился -- с определенного

времени отказываюсь видеть в нем дурную привычку, а принимаю его как

благотворный признак праздно-ленивой молодости.

Стало быть, я продолжал лежать; сон воздвиг между мною и встречей в

пятницу вечером какую-то стену, ветрозащитную полосу, за которой я

чувствовал себя (по крайней мере на время) укрытым. Не то чтобы в это утро

Люция улетучилась из моего сознания, но она снова обрела былую

абстрактность.

Абстрактность? Именно: когда Люция в Остраве так загадочно и жестоко

исчезла из моей жизни, у меня не было поначалу никакой практической

возможности ее разыскивать. А по мере того как (после демобилиза-

216

 

ции) проходили годы, я мало-помалу терял интерес к такому поиску. Я

убеждал себя, что Люция, как бы я ни любил ее, какой бы единственной она ни

была для меня, совершенно неотделима от той ситуации, при какой мы

встретились и полюбили друг друга. Мне казалось -- есть определенная ошибка

в рассуждениях человека, отгораживающего любимое существо от тех

обстоятельств, при которых узнал его и в которых оно существует, и

пытающегося в упрямом внутреннем сосредоточении очистить его от всего, что

не является собственно им, а стало быть, и от истории, ими вместе прожитой и

создающей контуры их любви.

Я, признаться, люблю в женщине не то, чем она есть сама по себе и для

себя, а то, чем она обращена ко мне, чем становится для меня. Я люблю ее как

персонаж нашей общей истории. Что являла бы собой фигура Гамлета без

Эльсинорского замка, без Офелии, без тех конкретных обстоятельств, в какие

он попадает, чем бы он был без текста своей роли, чем был бы он,

абстрагированный от этого всего? Что осталось бы от него, кроме некой

пустой, немой, иллюзорной фигуры? И Люция, лишенная остравских окраин, роз,

просунутых сквозь проволочную изгородь, лишенная своего поношенного платья,

как и моих собственных изгнаннических недель и затяжной безнадежности,

перестала бы, скорее всего, быть той Люцией, которую я любил.

Да, я так это понимал, так это объяснял себе и, по мере того как

проходил год за годом, начинал едва ли не бояться встречи с ней, ибо знал,

что встретились бы мы в таком месте, где Люция уже не была бы Люцией

и мне нечем было бы надвязать оборвавшуюся нить. Конечно, тем самым я

не хочу сказать, что перестал любить ее, что позабыл ее, что ее облик как-то

померк во мне; напротив, она жила во мне в образе тихой ностальгии; я грезил

о ней, как грезят о чем-то безвозвратно потерянном.

И именно потому, что Люция стала для меня чем-то безвозвратно прошлым

(чем-то, что постоянно живет, как прошлое, но мертво, как настоящее), она

постепенно теряла в моем воображении свою телесность, материальность,

конкретность и чем дальше, тем больше становилась некой легендой, мифом,

занесенным на пергамент и в металлической шкатулке помещенным в основу основ

моей жизни.

Возможно, именно потому могло случиться совсем невероятное: в кресле

парикмахерской я засомневался, ее ли это облик. И потому, возможно, на

следующее утро у меня (одурманенного паузой сна) возникло ощущение, будто

вчерашняя встреча не была реальной, что и она, должно быть, из области

легенды, пророчества или загадки. Если в пятницу вечером я был ошеломлен

реальным присутствием Люции и отброшен внезапно назад в давнюю пору, когда

она безраздельно царила, в это субботнее утро я уже со спокойным (и вволю

отоспавшимся) сердцем лишь спрашивал себя: зачем я встретил ее? Неужто

история с Люцией должна иметь еще продолжение? Что означает эта встреча и о

чем она хочет сказать мне?

Разве истории, кроме того, что они случаются, что существуют, что-то

еще и говорят? Пожалуй, мне незачем подчеркивать, что человек я вполне

трезвый. Но, возможно,

218

 

во мне все-таки осталось нечто от иррациональных суеверий, как,

например, эта странная убежденность, что всяческие истории, случающиеся со

мной в жизни, имеют еще и какой-то особый смысл, еще что-то означают; что

жизнь своей собственной историей рассказывает что-то о себе, что она

постепенно выдает нам какие-то свои тайны, что предстает перед нами, как

ребус, чей смысл надо разгадать, что истории, проживаемые мною в жизни,

являют собой мифологию этой жизни, а в этой мифологии -- ключ к истине и

тайне. Обман ли это? Возможно, даже вполне вероятно, но я не могу избавиться

от потребности неустанно разгадывать свою собственную жизнь (словно в ней и

в самом деле сокрыт какой-то смысл, значение, истина), я не могу избавиться

от этой потребности, даже если бы она и не была не чем иным, как

потребностью некой игры (такой же игры, как разгадывание ребусов).

Итак, я лежал на скрипучей кровати в гостинице, и в голове моей

носились мысли о Люции, на сей раз вновь превращенной в отвлеченное понятие,

в чистый вопрос. Гостиничная кровать была, как я уже заметил, и вправду

скрипучая; и когда в полной мере я осознал это ее свойство, вспыхнула во мне

(внезапно, оглушающе) мысль о Гелене. Словно скрипучее ложе было голосом,

зовущим меня к обязательствам, -- я вздохнул, сбросил ноги с кровати, сел на

ее край, провел рукой по волосам, взглянул в окно на небо и наконец встал.

Встреча в пятницу с Люцией, какой бы нематериальной ни казалась она на

следующий день, однако, вбирала в себя и притупляла мой интерес к Гелене,

интерес, столь всепоглощающий еще несколько дней

219

 

назад. В эту минуту от него оставалось лишь сознание интереса; интерес,

переведенный на язык памяти; ощущение обязательства по отношению к

утраченному интересу, который, как убеждал меня рассудок, непременно

вернется ко мне во всей своей остроте.

Я подошел к умывальнику, сбросил пижамную куртку и до упора открыл

кран; протянул руки под струю воды и с какой-то торопливостью, полными

горстями, стал оплескивать шею, плечи, все тело, растерся полотенцем,

хотелось разогнать кровь. И все потому, что я вдруг испугался; испугался

своего равнодушия к приезду Гелены, испугался, как бы это равнодушие

(нынешнее мое равнодушие) не помешало мне воспользоваться тем счастливым

случаем, что выпал лишь однажды и вряд ли представится во второй раз. Я

решил как следует позавтракать, а затем выпить рюмку водки.

Я спустился вниз, в кафе, но обнаружил там только груду стульев,

жалобно торчавших ножками вверх на незастланных столах, и старушенцию в

грязном переднике, елозившую между ними.

Я пошел в бюро обслуживания и спросил портье, что сидел за стойкой,

погруженный в мягкое кресло и глубокую безучастность, могу ли позавтракать в

гостинице. И, бровью не поведя, он сказал, что сегодня у них в кафе

выходной. Я вышел на улицу. Был прекрасный день, облачка лениво ползли по

небу, и легкий ветерок взвивал с тротуара пыль. Я поспешил на площадь. У

мясной лавки стояла толпа молодых и пожилых женщин; они, держа в руках

кошелки и сетки, терпеливо и тупо ждали, когда же дойдет до них внутри

магазина очередь. Среди пешехо-

220

 

дов, бредущих или спешащих по улице, минутой позже мое внимание

привлекли те из них, что держали в руке, будто миниатюрный факел, фунтик под

розовой шапочкой мороженого и лизали его.

И вот я уже на площади. Там стоит широкий двухэтажный дом с двумя

башенками по обеим сторонам крыши; по фасаду первого этажа размещаются

четыре витрины и над каждой -- стеклянные люнеты; на одном из них нарисованы

трое мужчин в национальных костюмах; с открытыми ртами, они обнимают друг

друга за плечи; на другом изображены мужчина с женщиной (эти тоже в

национальных костюмах), на третьем -- подсолнечник и на четвертом -- бочка

вина. Там -- кафе самообслуживания.

Я вошел внутрь. Это было большое помещение с кафельным полом и столами

на высоких ножках, у которых стояли люди, уплетали бутерброды и пили кофе

или пиво.

Здесь мне не захотелось завтракать. С самого утра меня преследовал

образ плотного завтрака с яйцами, копченым салом и стопочкой спиртного,

который вернул бы мне утраченную жизнеспособность. Я вспомнил, что чуть

подальше, на другой площади с маленьким парком и барочной скульптурой, есть

еще одна харчевня. Пусть и не очень-то привлекательная, но меня бы вполне

устроило, окажись там стол, стул и один-единственный официант, от которого я

получил бы желаемое. Я прошел мимо барочной скульптуры; постамент подпирал

святого, святой -- облако, облако -- ангела, ангел подпирал еще одно

облачко, на этом облачке сидел опять же ангел, уже последний; было утро; я

осознал эту очевидность вновь, когда пригляделся

221

 

к скульптуре, к этой трогательной пирамиде святых, облаков и ангелов,

которые здесь, в тяжелом камне, изображали небеса и их высоту, в то время

как подлинные небеса были бледно-бледно (по-утреннему) голубыми и

непостижимо далекими от этого пыльного осколка земли.

Я пересек парк с опрятными газонами и скамейками (но при этом

достаточно голый, чтобы не нарушать атмосферу запыленной пустоты) и взялся

за ручку двери, ведущей в ресторан. Закрыто. Я начинал понимать, что

желанный завтрак останется сном, и это напугало меня, ибо с ребячливым

упорством я считал сытный завтрак решающим условием успеха предстоящего дня.

Я осознал, что районные города не принимают в расчет чудаков, желающих

завтракать сидя, и что двери своих харчевен они раскрывают много позднее.

Итак, не пытаясь уже искать какое-либо иное заведение, я повернулся и снова

пересек парк в обратном направлении.

И вновь навстречу попадались люди, несущие в руке фунтики под розовой

шапочкой, и вновь я подумал, что эти фунтики похожи на факелы и что в этом

сходстве, пожалуй, есть и определенный смысл, поскольку эти факелы на самом

деле не факелы, а пародия на факелы, и то, что они с такой торжественностью

несут в себе этот розовый след услады, вовсе не наслаждение, а пародия на

наслаждение, которая, вероятно, выражает неизбежную пародийность всех

факелов и наслаждений этого запыленного провинциального городишки. А затем я

смекнул: если пойти навстречу этим лижущим светоношам, они наверняка доведут

до какой-ни-

222

 

будь кондитерской, в которой, надо надеяться, будет столик и стул, а

возможно, и черный кофе с пирожным.

Они привели меня не к кондитерской, а к молочному кафе; там стояла

большая очередь, ожидавшая какао или молока с рогаликами, были там и столики

на высоких ножках, за которыми пили и ели, но в заднем помещении я сразу же

углядел столики со стульями, правда, уже занятые. Что ж, я встал в очередь и

через три минуты суетливого ожидания купил стакан какао и два рогалика,

затем пошел к высокому столику, на котором стояло примерно шесть

опорожненных стаканов, отыскал ничем не залитое местечко и поставил туда

свой стакан.

Поел я с удручающей быстротой; не более как минуты через три я снова

оказался на улице; было девять утра; в моем распоряжении оставалось почти

два часа времени: Гелена вылетела сегодня первым самолетом из Праги и в Брно

должна была сесть на автобус, который приходит сюда около одиннадцати. Эти

два часа, значит, будут совершенно пустыми и совершенно бесполезными.

Я мог, конечно, пойти поглядеть на старые места детства, мог в

сентиментальной задумчивости остановиться у родного дома, где до последних

дней жила моя мама. Вспоминаю о ней часто, но здесь, в городе, где ее

бренные останки втиснуты под чужой мрамор, воспоминания о ней как-то

отравлены: примешивались к ним чувства былого бессилия и ядовитая горечь --

а этому я пытаюсь противиться.

Итак, мне ничего не оставалось, как посидеть на площади на скамейке,

минуту спустя снова встать, подойти к витринам магазина,

223

 

в книжной лавке просмотреть названия книг и наконец, придя к

спасительной мысли, купить в табачном киоске " Руде право", снова сесть на

скамейку, пробежать глазами ничем не примечательные заголовки, прочитать в

зарубежной рубрике два занятных сообщения, снова подняться со скамейки,

сложить " Руде право" и в полной невредимости всунуть в мусорный ящик; затем

побрести к храму, остановиться перед ним, поглядеть вверх на его две башни,

потом подняться по широким ступеням храма на паперть, а уж там войти в него,

войти робко, чтобы люди понапрасну не возмущались, что вошедший не осеняет

себя крестным знамением, а явился сюда лишь пройтись, как ходят по парку или

по опустевшему проспекту.

Когда в храме прибавилось прихожан, я стал смотреться среди них

чужаком, не знающим, где ему встать, как склонить голову или сложить руки; и

тогда я снова вышел на улицу, взглянул на часы и установил, что мне

по-прежнему предстоит долгое ожидание. Я пытался возбудить мысль о Гелене,

хотелось думать о ней, чтобы как-то использовать эти затянувшиеся минуты; но

мысль о ней никак не желала раскрутиться, не желала сдвинуться с мертвой

точки, и самое большее, что ей было под силу, -- это вызвать в моем

воображении лишь внешний облик Гелены. Впрочем, известное дело: когда

мужчина ждет женщину, он с трудом находит в себе способность думать о ней, и

ему ничего не остается, кроме как прохаживаться взад-вперед (более спокойно

или менее) под ее застывшим образом.

И я прохаживался. Чуть наискосок против храма, перед старым зданием

ратуши

224

 

(нынешним городским национальным комитетом), я увидел штук десять

пустых детских колясок. Трудно было достаточно быстро объяснить себе это

явление. Минутой позже какой-то молодой человек пригнал, запыхавшись, к этим

стоявшим коляскам еще одну, сопровождавшая его женщина (несколько

взвинченная) вытащила из коляски сверток белой материи и кружев (содержащий,

несомненно, ребенка), и они оба поспешили в ратушу. Памятуя о

полуторачасовой паузе, которую надо убить, я последовал за ними. Уже на

широкой лестнице стояло изрядно зевак, и, по мере того как я поднимался по

ней, их становилось все больше, и особенно много скучилось в коридоре

второго этажа; выше лестница была снова пустой. Событие, ради которого люди

собрались здесь, должно было, по-видимому, происходить именно на этом этаже,

скорее всего, в помещении, куда вела из коридора дверь, распахнутая настежь

и заклиненная толпой. Войдя, я очутился в маленьком зале, где стояло рядов

семь стульев, а на них восседали люди, похоже, ожидавшие какого-то

представления. В глубине зала возвышался помост, на нем удлиненный стол,

покрытый красной материей, на столе ваза с большим букетом цветов, на стене,

позади помоста, декоративно присборенный государственный флаг; перед

помостом (метрах в трех от первого ряда зрителей) полукругом стояло восемь

стульев, а в противоположном конце зальчика -- небольшая фисгармония с

открытой клавиатурой, над которой клонил лысую голову очкастый старик.

Несколько стульев в рядах зрителей еще пустовали; я сел на один из них.

Долгое время

225

 

ничего не происходило, но люди отнюдь не скучали: наклоняясь друг к

другу, они перешептывались и, очевидно, были преисполнены ожидания. Меж тем

мало-помалу набились в зал и те, что до этого стояли кучками в коридоре;

одни заняли оставшиеся свободные стулья, другие выстроились вдоль стен.

Наконец началось ожидаемое действо: за помостом открылась дверь; в ней

появилась дама в очках и коричневом платье, с длинным тонким носом; оглядев

зал, она подняла руку. Люди вокруг меня примолкли. Затем дама сделала

шаг-другой назад, к тому помещению, из которого вышла, похоже, кому-то там

кивнула или что-то сказала, но тотчас снова вернулась на прежнее место и

прижалась спиной к стене; в эту минуту я успел заметить на ее лице (хотя она

была обращена ко мне профилем) торжественную, застывшую улыбку. Во всем

наблюдалась удивительная синхронность, ибо одновременно с появлением улыбки

раздались за моей спиной звуки фисгармонии.

Двумя-тремя секундами позже в двери у помоста появилась молодая

золотоволосая женщина, румяная, пышно завитая и накрашенная, с испуганным

выражением на лице и завернутым в белое младенцем на руках. Очкастая дама,

освобождая ей дорогу, еще сильнее прижалась к стене, а своей улыбкой

настоятельно понукала обладательницу ребенка пройти вперед. И обладательница

ребенка пошла, пошла неуверенным шагом, прижимая к себе младенца; за ней

вынырнула следующая женщина с младенцем на руках, а следом (гуськом) целая

вереница ей подобных; я все время наблюдал за первой: она смотрела сперва

куда-то под потолок,

226

 

потом опустила взгляд, и он явно встретился с чьим-то в зрительном зале

-- растерявшись, она тут же отвела взгляд и улыбнулась, но эта улыбка (видно

было, каких усилий она ей стоила) быстро стерлась, и после нее остался лишь

застывший в судороге рот. Все это разыгралось на ее лице в течение двух-трех

секунд (она успела отойти от двери метров на шесть); поскольку шла она по

ровной прямой и не свернула вовремя к полукругу стульев, очкастой коричневой

даме пришлось в мгновение ока отлепиться от стены (лицо ее чуть омрачилось),

подскочить, слегка коснуться ее рукой и указать направление, по какому ей

надобно идти. Женщина быстро исправила промашку и двинулась вдоль полукруга

стульев, сопровождаемая остальными обладательницами детей. Всех их было

восемь. Пройдя наконец предписанный путь, они встали спинами к публике,

каждая перед своим стулом. Очкастая дама махнула рукой вниз; женщины

постигли этот жест не сразу и лишь постепенно (все время спинами к публике)

стали усаживаться (вместе с завернутыми младенцами) на стулья.

С лица очкастой дамы сошла тень озабоченности, она, снова улыбаясь,

направилась к полуоткрытой двери заднего помещения. Остановилась в ней на

мгновенье и затем опять несколькими быстрыми шагами отступила в зал и

прижалась к стене. В двери появился мужчина лет двадцати в черном костюме и

белой рубашке -- воротник, украшенный ярким галстуком, врезался ему в шею. С

опущенной головой, вихляющей походкой он двинулся в путь. За ним шли

следующие семеро мужчин разного возраста, однако все до единого в темных

костюмах

227

 

и праздничных рубашках. Они обогнули стулья, на которых сидели женщины

с детьми, и остановились. Но в эту минуту иные из них стали проявлять явное

беспокойство: озирались вокруг, будто чего-то искали. Очкастая дама (на ее

лице мгновенно появилась уже знакомая тень озабоченности) сию же минуту

подскочила и, когда один из мужчин шепнул ей что-то, согласно кивнула

головой: растерянные мужчины вмиг поменялись местами.

Очкастая дама снова восстановила улыбку и снова подошла к двери у

помоста. Но ей уже не пришлось ни кивать, ни подавать знака. Из двери вышла

новая группа, и, надо сказать, на сей раз это была группа дисциплинированная

и толковая, шагающая без всякого замешательства и с изяществом почти

профессиональным: она состояла из детей лет десяти; они шли друг за другом,

мальчик и девочка попеременно; на мальчиках были длинные темно-синие брюки,

белые рубашки и красные галстуки, один конец которых свисал на спине, а два

других завязаны узлом под горлом; на девочках были темно-синие юбочки, белые

блузки и на шее тоже красные галстуки; все несли в руках букетики роз. Шли,

как уже сказано, уверенно и естественно, и не в полукружье стульев, как

предшествующие группки, а прямо вдоль помоста; они остановились и сделали

поворот налево. Таким образом, их шеренга, растянувшаяся под помостом по

всей его длине, обратилась лицом к полукругу сидящих женщин и к зрителям.

Прошло несколько секунд, в дверях у помоста снова появилась фигура, на

этот раз никем не сопровождаемая, и двинулась прямо к по-

228

 

мосту, за длинный стол, покрытый красной материей. Это был мужчина

средних лет, с голым черепом. Шел он степенно, выпрямившись, в черном

костюме, в руке держал красную папку; он остановился у середины стола и,

повернувшись лицом к публике, слегка поклонился ей. Теперь стало видно, что

у него обрюзглое лицо, а на шее -- широкая красно-сине-белая лента, оба

конца которой скреплялись большой золотой медалью, висевшей примерно на

уровне живота; когда он кланялся, она слегка покачивалась над столом.

Тут неожиданно (даже не попросив слова) очень громко начал говорить

один из мальчиков, стоявших внизу под помостом. Он говорил, что пришла

весна, и что папы и мамы радуются, и что радуется, мол, вся земля. Он

минуту-другую поговорил в таком духе, а потом его прервала одна из девочек и

сказала нечто подобное, не имевшее вполне ясного смысла, но в чем тоже

содержались слова " мама", " папа" и " весна", а еще несколько раз слово

" роза". Потом ее снова оборвал уже другой мальчик, а этого перебила уже

другая девочка, но сказать, что они спорили друг с другом, было бы нельзя,

ибо все твердили примерно одно и то же. Один мальчик, к примеру, заявил, что

ребенок -- это мир. Девочка же, взявшая за ним слово, сказала: ребенок --

это цветок. Затем все дети сплотились именно вокруг этой мысли, повторили ее

еще раз в унисон и, выступив вперед, протянули руки, в которых держали

букетики. Поскольку их было ровно восемь, как и женщин, полукругом сидевших

на стульях, каждая из них получила по букетику. Затем дети вернулись к

помосту и больше уже не подавали голоса.

229

 

Зато мужчина, что стоял на помосте над ними, раскрыл красную папку и

стал читать. И он говорил о весне, о цветах, о мамах и папах, и опять же о

любви, и о том, что любовь приносит плоды, но потом вдруг его словарь начал

изменяться, и в нем запестрели слова " обязанность", " ответственность",

" государство", " гражданин", и он почему-то уже говорил не " папа и мама", а

" отец и мать", и подсчитывал, сколько всего предоставляет им (отцам и

матерям) государство и что они в благодарность за это обязаны воспитать

своих детей образцовыми гражданами. Затем он объявил, что все присутствующие

родители должны скрепить это обещание своей подписью, и указал на угол

стола, где лежала толстая книга в кожаном переплете.

Очкастая дама подошла в эту минуту к матери, что сидела в конце

полукруга, и коснулась ее плеча; мать оглянулась, и дама взяла из ее рук

младенца. Мать встала и подошла к столу. Мужчина с лентой на шее раскрыл

книгу и подал матери ручку. Мать расписалась и вернулась к своему стулу, где

очкастая дама снова вручила ей ребенка. Следом к столу подошел

соответствующий отец и расписался; затем очкастая дама подержала ребенка у

сидящей рядом матери и отослала ее к столу; вслед за ней расписался

соответствующий отец, за ним следующая мама, следующий отец, и так до конца

полукруга. Потом снова раздались звуки фисгармонии, и люди, что сидели рядом

со мной в зале, кинулись к матерям и отцам и пожимали им руки. Я тоже прошел

с ними вперед (словно тоже собирался пожать кому-то руку), но тут вдруг

мужчина, у которого на шее была лента, обратился ко мне по имени и спросил,

узнаю ли я его.

230

 

Естественно, я не узнал его, хотя и наблюдал за ним все то время, пока

он говорил. Чтобы не давать отрицательного ответа на довольно щекотливый

вопрос, я сделал изумленное лицо и спросил его, как он поживает. Он сказал,

что в общем и целом неплохо -- вот тут-то я и узнал его: конечно, это был

Ковалик, мой одноклассник по гимназии, теперь я узнавал его черты, которые

как бы расплылись на его несколько ожиревшем лице; кстати сказать, Ковалик

слыл одним из наименее приметных учеников -- не был ни послушным, ни

неслухом, ни общительным, ни нелюдимым; учился средне -- был попросту

неприметным; надо лбом у него тогда торчали вихры, которых теперь не было,

-- этим обстоятельством я вполне мог бы объяснить причину того, что не сразу

узнал его.

Он спросил меня, что я здесь делаю, есть ли у меня среди мам

родственницы. Я сказал, что родственниц тут у меня нет и что пришел сюда

исключительно из любопытства. Он довольно улыбнулся и стал мне объяснять,

что здешний национальный комитет сделал очень много, чтобы гражданские

обряды совершались поистине достойно, а затем присовокупил со скромной

гордостью, что и он как сотрудник отдела записей актов гражданского

состояния немало потрудился на этой стезе и даже удостоился похвалы

областного начальства. Я спросил его: не крестины ли все то, что здесь

совершалось. Он сказал, что это не крестины, а приветствие родившихся на

свет граждан. Он заметно радовался возможности поговорить. Завел речь о том,

что здесь противопоставлены два великих института: католическая церковь со

231

 

своими обрядами, имеющими тысячелетнюю традицию, и гражданское

учреждение, которое призвано эти тысячелетние обряды вытеснить своими,

новыми. Он считал, что люди перестанут ходить в храм креститься и венчаться

лишь тогда, когда наши гражданские обряды обретут столько же достоинства и

красоты, что и обряды церковные.

Я заметил, что, по всей вероятности, это не так-то просто. Он

согласился со мной и выразил радость по поводу того, что они, сотрудники

отдела записей актов гражданского состояния, находят наконец небольшую

поддержку у наших деятелей искусства, которые, видимо, осознали, сколь

почетна задача предложить нашему народу поистине социалистические похороны,

свадьбу и крестины (он тотчас поправил себя и сказал: " приветствие

родившихся на свет граждан"). Добавил, что стихи, которые нынче

декламировали пионеры, и в самом деле прекрасны. Я согласился с ним, но

спросил, не считает ли он, что способ отлучения людей от церковных обрядов

был бы более действенным, если бы людям, напротив, предоставили полную

возможность отстраниться от всяких обрядов. Я спросил, не думает ли он, что

суть современного человека -- это как раз неприязнь к церемониям и

обрядовости и что уж коль надо что-то поддерживать, так скорей всего эту

неприязнь.

Он сказал, что люди никогда не позволят отнять у себя свои свадьбы и

похороны. И что с нашей точки зрения (он сделал упор на слове " нашей",

словно хотел тем самым дать мне понять, что и он спустя несколько лет после

победы социализма вступил в коммунистическую партию) досадно было бы не

232

 

использовать эти обряды для того, чтобы люди приобщались к нашей

идеологии и к нашему государству.

Я спросил своего бывшего однокашника, что происходит с людьми, которые

не желают участвовать в таком обряде, и есть ли вообще такие люди. Он

сказал, что такие люди, безусловно, есть, поскольку еще не все стали мыслить


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.046 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал