Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Ii Грэй






 

 

Если Цезарь находил, что лучше быть первым в деревне, чем вторым в

Риме, то Артур Грэй мог не завидовать Цезарю в отношении его мудрого

желания. Он родился капитаном, хотел быть им и стал им.

Огромный дом, в котором родился Грэй, был мрачен внутри и величественен

снаружи. К переднему фасаду примыкали цветник и часть парка. Лучшие сорта

тюльпанов -- серебристо-голубых, фиолетовых и черных с розовой тенью --

извивались в газоне линиями прихотливо брошенных ожерелий. Старые деревья

парка дремали в рассеянном полусвете над осокой извилистого ручья. Ограда

замка, так как это был настоящий замок, состояла из витых чугунных столбов,

соединенных железным узором. Каждый столб оканчивался наверху пышной

чугунной лилией; эти чаши по торжественным дням наполнялись маслом, пылая в

ночном мраке обширным огненным строем.

Отец и мать Грэя были надменные невольники своего положения, богатства

и законов того общества, по отношению к которому могли говорить " мы". Часть

их души, занятая галереей предков, мало достойна изображения, другая часть

-- воображаемое продолжение галереи -- начиналась маленьким Грэем,

обреченным по известному, заранее составленному плану прожить жизнь и

умереть так, чтобы его портрет мог быть повешен на стене без ущерба

фамильной чести. В этом плане была допущена небольшая ошибка: Артур Грэй

родился с живой душой, совершенно не склонной продолжать линию фамильного

начертания.

Эта живость, эта совершенная извращенность мальчика начала сказываться

на восьмом году его жизни; тип рыцаря причудливых впечатлений, искателя и

чудотворца, т. е. человека, взявшего из бесчисленного разнообразия ролей

жизни самую опасную и трогательную -- роль провидения, намечался в Грэе еще

тогда, когда, приставив к стене стул, чтобы достать картину, изображавшую

распятие, он вынул гвозди из окровавленных рук Христа, т. е. попросту

замазал их голубой краской, похищенной у маляра. В таком виде он находил

картину более сносной. Увлеченный своеобразным занятием, он начал уже

замазывать и ноги распятого, но был застигнут отцом. Старик снял мальчика со

стула за уши и спросил: -- Зачем ты испортил картину?

-- Я не испортил.

-- Это работа знаменитого художника.

-- Мне все равно, -- сказал Грэй. -- Я не могу допустить, чтобы при мне

торчали из рук гвозди и текла кровь. Я этого не хочу.

В ответе сына Лионель Грэй, скрыв под усами улыбку, узнал себя и не

наложил наказания.

Грэй неутомимо изучал замок, делая поразительные открытия. Так, на

чердаке он нашел стальной рыцарский хлам, книги, переплетенные в железо и

кожу, истлевшие одежды и полчища голубей. В погребе, где хранилось вино, он

получил интересные сведения относительно лафита, мадеры, хереса. Здесь, в

мутном свете остроконечных окон, придавленных косыми треугольниками каменных

сводов, стояли маленькие и большие бочки; самая большая, в форме плоского

круга, занимала всю поперечную стену погреба, столетний темный дуб бочки

лоснился как отшлифованный. Среди бочонков стояли в плетеных корзинках

пузатые бутыли зеленого и синего стекла. На камнях и на земляном полу росли

серые грибы с тонкими ножками: везде -- плесень, мох, сырость, кислый,

удушливый запах. Огромная паутина золотилась в дальнем углу, когда, под

вечер, солнце высматривало ее последним лучом. В одном месте было зарыто две

бочки лучшего Аликанте, какое существовало во время Кромвеля, и погребщик,

указывая Грэю на пустой угол, не упускал случая повторить историю знаменитой

могилы, в которой лежал мертвец, более живой, чем стая фокстерьеров. Начиная

рассказ, рассказчик не забывал попробовать, действует ли кран большой бочки,

и отходил от него, видимо, с облегченным сердцем, так как невольные слезы

чересчур креп кой радости блестели в его повеселевших глазах.

-- Ну вот что, -- говорил Польдишок Грэю, усаживаясь на пустой ящик и

набивая острый нос табаком, -- видишь ты это место? Там лежит такое вино, за

которое не один пьяница дал бы согласие вырезать себе язык, если бы ему

позволили хватить небольшой стаканчик. В каждой бочке сто литров вещества,

взрывающего душу и превращающего тело в неподвижное тесто. Его цвет темнее

вишни, и оно не потечет из бутылки. Оно густо, как хорошие сливки. Оно

заключено в бочки черного дерева, крепкого, как железо. На них двойные

обручи красной меди. На обручах латинская надпись: " Меня выпьет Грэй, когда

будет в раю". Эта надпись толковалась так пространно и разноречиво, что твой

прадедушка, высокородный Симеон Грэй, построил дачу, назвал ее " Рай", и

думал таким образом согласить загадочное изречение с действительностью путем

невинного остроумия. Но что ты думаешь? Он умер, как только начали сбивать

обручи, от разрыва сердца, -- так волновался лакомый старичок. С тех пор

бочку эту не трогают. Возникло убеждение, что драгоценное вино принесет

несчастье. В самом деле, такой загадки не задавал египетский сфинкс. Правда,

он спросил одного мудреца: -- " Съем ли я тебя, как съедаю всех? Скажи

правду, останешься жив", но и то, по зрелом размышлении...

-- Кажется, опять каплет из крана, -- перебивал сам себя Польдишок,

косвенными шагами устремляясь в угол, где, укрепив кран, возвращался с

открытым, светлым лицом. -- Да. Хорошо рассудив, а главное, не торопясь,

мудрец мог бы сказать сфинксу: " Пойдем, братец, выпьем, и ты забудешь об

этих глупостях". " Меня выпьет Грэй, когда будет в раю! " Как понять? Выпьет,

когда умрет, что ли? Странно. Следовательно, он святой, следовательно, он не

пьет ни вина, ни простой водки. Допустим, что " рай" означает счастье. Но раз

так поставлен вопрос, всякое счастье утратит половину своих блестящих

перышек, когда счастливец искренно спросит себя: рай ли оно? Вот то-то и

штука. Чтобы с легким сердцем напиться из такой бочки и смеяться, мой

мальчик, хорошо смеяться, нужно одной ногой стоять на земле, другой -- на

небе. Есть еще третье предположение: что когда-нибудь Грэй допьется до

блаженно-райского состояния и дерзко опустошит бочечку. Но это, мальчик,

было бы не исполнение предсказания, а трактирный дебош.

Убедившись еще раз в исправном состоянии крана большой бочки, Польдишок

сосредоточенно и мрачно заканчивал: -- Эти бочки привез в 1793 году твой

предок, Джон Грэй, из Лиссабона, на корабле " Бигль"; за вино было уплачено

две тысячи золотых пиастров. Надпись на бочках сделана оружейным мастером

Вениамином Эльяном из Пондишери. Бочки погружены в грунт на шесть футов и

засыпаны золой из виноградных стеблей. Этого вина никто не пил, не пробовал

и не будет пробовать.

-- Я выпью его, -- сказал однажды Грэй, топнув ногой.

-- Вот храбрый молодой человек! -- заметил Польдишок. -- Ты выпьешь его

в раю?

-- Конечно. Вот рай!.. Он у меня, видишь? -- Грэй тихо засмеялся,

раскрыв свою маленькую руку. Нежная, но твердых очертаний ладонь озарилась

солнцем, и мальчик сжал пальцы в кулак. -- Вот он, здесь!.. То тут, то опять

нет...

Говоря это, он то раскрывал, то сжимал руку и наконец, довольный своей

шуткой, выбежал, опередив Польдишока, по мрачной лестнице в коридор нижнего

этажа.

Посещение кухни было строго воспрещено Грэю, но, раз открыв уже этот

удивительный, полыхающий огнем очагов мир пара, копоти, шипения, клокотания

кипящих жидкостей, стука ножей и вкусных запахов, мальчик усердно навещал

огромное помещение. В суровом молчании, как жрецы, двигались повара; их

белые колпаки на фоне почерневших стен придавали работе характер

торжественного служения; веселые, толстые судомойки у бочек с водой мыли

посуду, звеня фарфором и серебром; мальчики, сгибаясь под тяжестью, вносили

корзины, полные рыб, устриц, раков и фруктов. Там на длинном столе лежали

радужные фазаны, серые утки, пестрые куры: там свиная туша с коротеньким

хвостом и младенчески закрытыми глазами; там -- репа, капуста, орехи, синий

изюм, загорелые персики.

На кухне Грэй немного робел: ему казалось, что здесь всем двигают

темные силы, власть которых есть главная пружина жизни замка; окрики звучали

как команда и заклинание; движения работающих, благодаря долгому навыку,

приобрели ту отчетливую, скупую точность, какая кажется вдохновением. Грэй

не был еще так высок, чтобы взглянуть в самую большую кастрюлю, бурлившую

подобно Везувию, но чувствовал к ней особенное почтение; он с трепетом

смотрел, как ее ворочают две служанки; на плиту выплескивалась тогда дымная

пена, и пар, поднимаясь с зашумевшей плиты, волнами наполнял кухню. Раз

жидкости выплеснулось так много, что она обварила руку одной девушке. Кожа

мгновенно покраснела, даже ногти стали красными от прилива крови, и Бетси

(так звали служанку), плача, натирала маслом пострадавшие места. Слезы

неудержимо катились по ее круглому перепутанному лицу.

Грэй замер. В то время, как другие женщины хлопотали около Бетси, он

пережил ощущение острого чужого страдания, которое не мог испытать сам.

-- Очень ли тебе больно? -- спросил он.

-- Попробуй, так узнаешь, -- ответила Бетси, накрывая руку передником.

Нахмурив брови, мальчик вскарабкался на табурет, зачерпнул длинной

ложкой горячей жижи (сказать кстати, это был суп с бараниной) и плеснул на

сгиб кисти. Впечатление оказалось не слабым, но слабость от сильной боли

заставила его пошатнуться. Бледный, как мука, Грэй подошел к Бетси, заложив

горящую руку в карман штанишек.

-- Мне кажется, что тебе очень больно, -- сказал он, умалчивая о своем

опыте. -- Пойдем, Бетси, к врачу. Пойдем же!

Он усердно тянул ее за юбку, в то время как сторонники домашних средств

наперерыв давали служанке спасительные рецепты. Но девушка, сильно мучаясь,

пошла с Грэем. Врач смягчил боль, наложив перевязку. Лишь после того, как

Бетси ушла, мальчик показал свою руку. Этот незначительный эпизод сделал

двадцатилетнюю Бетси и десятилетнего Грэя истинными друзьями. Она набивала

его карманы пирожками и яблоками, а он рассказывал ей сказки и другое

истории, вычитанные в своих книжках. Однажды он узнал, что Бетси не может

выйти замуж за конюха Джима, ибо у них нет денег обзавестись хозяйством.

Грэй разбил каминными щипцами свою фарфоровую копилку и вытряхнул оттуда

все, что составляло около ста фунтов. Встав рано. когда бесприданница

удалилась на кухню, он пробрался в ее комнату и, засунув подарок в сундук

девушки, прикрыл его короткой запиской: " Бетси, это твое. Предводитель шайки

разбойников Робин Гуд". Переполох, вызванный на кухне этой историей, принял

такие размеры, что Грэй должен был сознаться в подлоге. Он не взял денег

назад и не хотел более говорить об этом.

Его мать была одною из тех натур, которые жизнь отливает в готовой

форме. Она жила в полусне обеспеченности, предусматривающей всякое желание

заурядной души, поэтому ей не оставалось ничего делать, как советоваться с

портнихами, доктором и дворецким. Но страстная, почти религиозная

привязанность к своему странному ребенку была, надо полагать, единственным

клапаном тех ее склонностей, захлороформированных воспитанием и судьбой,

которые уже не живут, но смутно бродят, оставляя волю бездейственной.

Знатная дама напоминала паву, высидевшую яйцо лебедя. Она болезненно

чувствовала прекрасную обособленность сына; грусть, любовь и стеснение

наполняли ее, когда она прижимала мальчика к груди, где сердце говорило

другое, чем язык, привычно отражающий условные формы отношений и помышлений.

Так облачный эффект, причудливо построенный солнечными лучами, проникает в

симметрическую обстановку казенного здания, лишая ее банальных достоинств;

глаз видит и не узнает помещения: таинственные оттенки света среди убожества

творят ослепительную гармонию.

Знатная дама, чье лицо и фигура, казалось, могли отвечать лишь ледяным

молчанием огненным голосам жизни, чья тонкая красота скорее отталкивала, чем

привлекала, так как в ней чувствовалось надменное усилие воли, лишенное

женственного притяжения, -- эта Лилиан Грэй, оставаясь наедине с мальчиком,

делалась простой мамой, говорившей любящим, кротким тоном те самые сердечные

пустяки, какие не передашь на бумаге -- их сила в чувстве, не в самих них.

Она решительно не могла в чем бы то ни было отказать сыну. Она прощала ему

все: пребывание в кухне, отвращение к урокам, непослушание и многочисленные

причуды.

Если он не хотел, чтобы подстригали деревья, деревья оставались

нетронутыми, если он просил простить или наградить кого-либо,

заинтересованное лицо знало, что так и будет; он мог ездить на любой лошади,

брать в замок любую собаку; рыться в библиотеке, бегать босиком и есть, что

ему вздумается.

Его отец некоторое время боролся с этим, но уступил -- не принципу, а

желанию жены. Он ограничился удалением из замка всех детей служащих,

опасаясь, что благодаря низкому обществу прихоти мальчика превратятся в

склонности, трудно-искоренимые. В общем, он был всепоглощенно занят

бесчисленными фамильными процессами, начало которых терялось в эпохе

возникновения бумажных фабрик, а конец -- в смерти всех кляузников. Кроме

того, государственные дела, дела поместий, диктант мемуаров, выезды парадных

охот, чтение газет и сложная переписка держали его в некотором внутреннем

отдалении от семьи; сына он видел так редко, что иногда забывал, сколько ему

лет.

Таким образом, Грэй жил в своем мире. Он играл один -- обыкновенно на

задних дворах замка, имевших в старину боевое значение. Эти обширные

пустыри, с остатками высоких рвов, с заросшими мхом каменными погребами,

были полны бурьяна, крапивы, репейника, терна и скромнопестрых диких цветов.

Грэй часами оставался здесь, исследуя норы кротов, сражаясь с бурьяном,

подстерегая бабочек и строя из кирпичного лома крепости, которые

бомбардировал палками и булыжником.

Ему шел уже двенадцатый год, когда все намеки его души, все

разрозненные черты духа и оттенки тайных порывов соединились в одном сильном

моменте и тем получив стройное выражение стали неукротимым желанием. До

этого он как бы находил лишь отдельные части своего сада -- просвет, тень,

цветок, дремучий и пышный ствол -- во множестве садов иных, и вдруг увидел

их ясно, все -- в прекрасном, поражающем соответствии.

Это случилось в библиотеке. Ее высокая дверь с мутным стеклом вверху

была обыкновенно заперта, но защелка замка слабо держалась в гнезде створок;

надавленная рукой, дверь отходила, натуживалась и раскрывалась. Когда дух

исследования заставил Грэя проникнуть в библиотеку, его поразил пыльный

свет, вся сила и особенность которого заключалась в цветном узоре верхней

части оконных стекол. Тишина покинутости стояла здесь, как прудовая вода.

Темные ряды книжных шкапов местами примыкали к окнам, заслонив их

наполовину, между шкапов были проходы, заваленные грудами книг. Там --

раскрытый альбом с выскользнувшими внутренними листами, там -- свитки,

перевязанные золотым шнуром; стопы книг угрюмого вида; толстые пласты

рукописей, насыпь миниатюрных томиков, трещавших, как кора, если их

раскрывали; здесь -- чертежи и таблицы, ряды новых изданий, карты;

разнообразие переплетов, грубых, нежных, черных, пестрых, синих, серых,

толстых, тонких, шершавых и гладких. Шкапы были плотно набиты книгами. Они

казались стенами, заключившими жизнь в самой толще своей. В отражениях

шкапных стекол виднелись другие шкапы, покрытые бесцветно блестящими

пятнами. Огромный глобус, заключенный в медный сферический крест экватора и

меридиана, стоял на круглом столе.

Обернувшись к выходу, Грэй увидел над дверью огромную картину, сразу

содержанием своим наполнившую душное оцепенение библиотеки. Картина

изображала корабль, вздымающийся на гребень морского вала. Струи пены

стекали по его склону. Он был изображен в последнем моменте взлета. Корабль

шел прямо на зрителя. Высоко поднявшийся бугшприт заслонял основание мачт.

Гребень вала, распластанный корабельным килем, напоминал крылья гигантской

птицы. Пена неслась в воздух. Паруса, туманно видимые из-за бакборта и выше

бугшприта, полные неистовой силы шторма, валились всей громадой назад,

чтобы, перейдя вал, выпрямиться, а затем, склоняясь над бездной, мчать судно

к новым лавинам. Разорванные облака низко трепетали над океаном. Тусклый

свет обреченно боролся с надвигающейся тьмой ночи. Но всего замечательнее

была в этой картине фигура человека, стоящего на баке спиной к зрителю. Она

выражала все положение, даже характер момента. Поза человека (он расставил

ноги, взмахнув руками) ничего собственно не говорила о том, чем он занят, но

заставляла предполагать крайнюю напряженность внимания, обращенного к

чему-то на палубе, невидимой зрителю. Завернутые полы его кафтана трепались

ветром; белая коса и черная шпага вытянуто рвались в воздух; богатство

костюма выказывало в нем капитана, танцующее положение тела -- взмах вала;

без шляпы, он был, видимо, поглощен опасным моментом и кричал -- но что?

Видел ли он, как валится за борт человек, приказывал ли повернуть на другой

галс или, заглушая ветер, звал боцмана? Не мысли, но тени этих мыслей

выросли в душе Грэя, пока он смотрел картину. Вдруг показалось ему, что

слева подошел, став рядом, неизвестный невидимый; стоило повернуть голову,

как причудливое ощущение исчезло бы без следа. Грэй знал это. Но он не

погасил воображения, а прислушался. Беззвучный голос выкрикнул несколько

отрывистых фраз, непонятных, как малайский язык; раздался шум как бы долгих

обвалов; эхо и мрачный ветер наполнили библиотеку. Все это Грэй слышал

внутри себя. Он осмотрелся: мгновенно вставшая тишина рассеяла звучную

паутину фантазии; связь с бурей исчезла.

Грэй несколько раз приходил смотреть эту картину. Она стала для него

тем нужным словом в беседе души с жизнью, без которого трудно понять себя. В

маленьком мальчике постепенно укладывалось огромное море. Он сжился с ним,

роясь в библиотеке, выискивая и жадно читая те книги, за золотой дверью

которых открывалось синее сияние океана. Там, сея за кормой пену, двигались

корабли. Часть их теряла паруса, мачты и, захлебываясь волной, опускалась в

тьму пучин, где мелькают фосфорические глаза рыб. Другие, схваченные

бурунами, бились о рифы; утихающее волнение грозно шатало корпус;

обезлюдевший корабль с порванными снастями переживал долгую агонию, пока

новый шторм не разносил его в щепки. Третьи благополучно грузились в одном

порту и выгружались в другом; экипаж, сидя за трактирным столом, воспевал

плавание и любовно пил водку. Были там еще корабли-пираты, с черным флагом и

страшной, размахивающей ножами командой; корабли-призраки, сияющие

мертвенным светом синего озарения; военные корабли с солдатами, пушками и

музыкой; корабли научных экспедиций, высматривающие вулканы, растения и

животных; корабли с мрачной тайной и бунтами; корабли открытий и корабли

приключений.

В этом мире, естественно, возвышалась над всем фигура капитана. Он был

судьбой, душой и разумом корабля. Его характер определял досуга и работу

команды. Сама команда подбиралась им лично и во многом отвечала его

наклонностям. Он знал привычки и семейные дела каждого человека. Он обладал

в глазах подчиненных магическим знанием, благодаря которому уверенно шел,

скажем, из Лиссабона в Шанхай, по необозримым пространствам. Он отражал бурю

противодействием системы сложных усилий, убивая панику короткими

приказаниями; плавал и останавливался, где хотел; распоряжался отплытием и

нагрузкой, ремонтом и отдыхом; большую и разумнейшую власть в живом деле,

полном непрерывного движения, трудно было представить. Эта власть

замкнутостью и полнотой равнялась власти Орфея.

Такое представление о капитане, такой образ и такая истинная

действительность его положения заняли, по праву душевных событий, главное

место в блистающем сознании Грэя. Никакая профессия, кроме этой, не могла бы

так удачно сплавить в одно целое все сокровища жизни, сохранив

неприкосновенным тончайший узор каждого отдельного счастья. Опасность, риск,

власть природы, свет далекой страны, чудесная неизвестность, мелькающая

любовь, цветущая свиданием и разлукой; увлекательное кипение встреч, лиц,

событий; безмерное разнообразие жизни, между тем как высоко в небе то Южный

Крест, то Медведица, и все материки -- в зорких глазах, хотя твоя каюта

полна непокидающей родины с ее книгами, картинами, письмами и сухими

цветами, обвитыми шелковистым локоном в замшевой ладанке на твердой груди.

Осенью, на пятнадцатом году жизни, Артур Грэй тайно покинул дом и проник за

золотые ворота моря. Вскорости из порта Дубельт вышла в Марсель шхуна

" Ансельм", увозя юнгу с маленькими руками и внешностью переодетой девочки.

Этот юнга был Грэй, обладатель изящного саквояжа, тонких, как перчатка,

лакированных сапожков и батистового белья с вытканными коронами.

В течение года, пока " Ансельм" посещал Францию, Америку и Испанию, Грэй

промотал часть своего имущества на пирожном, отдавая этим дань прошлому, а

остальную часть -- для настоящего и будущего -- проиграл в карты. Он хотел

быть " дьявольским" моряком. Он, задыхаясь, пил водку, а на купаньи, с

замирающим сердцем, прыгал в воду головой вниз с двухсаженной высоты.

По-немногу он потерял все, кроме главного -- своей странной летящей души; он

потерял слабость, став широк костью и крепок мускулами, бледность заменил

темным загаром, изысканную беспечность движений отдал за уверенную меткость

работающей руки, а в его думающих глазах отразился блеск, как у человека,

смотрящего на огонь. И его речь, утратив неравномерную, надменно застенчивую

текучесть, стала краткой и точной, как удар чайки в струю за трепетным

серебром рыб.

Капитан " Ансельма" был добрый человек, но суровый моряк, взявший

мальчика из некоего злорадства. В отчаянном желании Грэя он видел лишь

эксцентрическую прихоть и заранее торжествовал, представляя, как месяца

через два Грэй скажет ему, избегая смотреть в глаза: -- " Капитан Гоп, я

ободрал локти, ползая по снастям; у меня болят бока и спина, пальцы не

разгибаются, голова трещит, а ноги трясутся. Все эти мокрые канаты в два

пуда на весу рук; все эти леера, ванты, брашпили, тросы, стеньги и саллинги

созданы на мучение моему нежному телу. Я хочу к маме". Выслушав мысленно

такое заявление, капитан Гоп держал, мысленно же, следующую речь: --

" Отправляйтесь куда хотите, мой птенчик. Если к вашим чувствительным

крылышкам пристала смола, вы можете отмыть ее дома одеколоном " Роза-Мимоза".

Этот выдуманный Гопом одеколон более всего радовал капитана и, закончив

воображенную отповедь, он вслух повторял: -- Да. Ступайте к " Розе-Мимозе".

Между тем внушительный диалог приходил на ум капитану все реже и реже,

так как Грэй шел к цели с стиснутыми зубами и побледневшим лицом. Он выносил

беспокойный труд с решительным напряжением воли, чувствуя, что ему

становится все легче и легче по мере того, как суровый корабль вламывался в

его организм, а неумение заменялось привычкой. Случалось, что петлей якорной

цепи его сшибало с ног, ударяя о палубу, что непридержанный у кнека канат

вырывался из рук, сдирая с ладоней кожу, что ветер бил его по лицу мокрым

углом паруса с вшитым в него железным кольцом, и, короче сказать, вся работа

являлась пыткой, требующей пристального внимания, но, как ни тяжело он

дышал, с трудом разгибая спину, улыбка презрения не оставляла его лица. Он

молча сносил насмешки, издевательства и неизбежную брань, до тех пор пока не

стал в новой сфере " своим", но с этого времени неизменно отвечал боксом на

всякое оскорбление.

Однажды капитан Гоп, увидев, как он мастерски вяжет на рею парус,

сказал себе: " Победа на твоей стороне, плут". Когда Грэй спустился на

палубу, Гоп вызвал его в каюту и, раскрыв истрепанную книгу, сказал: --

Слушай внимательно! Брось курить! Начинается отделка щенка под капитана.

И он стал читать -- вернее, говорить и кричать -- по книге древние

слова моря. Это был первый урок Грэя. В течение года он познакомился с

навигацией, практикой, кораблестроением, морским правом, лоцией и

бухгалтерией. Капитан Гоп подавал ему руку и говорил: " Мы".

В Ванкувере Грэя поймало письмо матери, полное слез и страха. Он

ответил: " Я знаю. Но если бы ты видела, как я; посмотри моими глазами. Если

бы ты слышала, как я: приложи к уху раковину: в ней шум вечной волны; если

бы ты любила, как я -- все, в твоем письме я нашел бы, кроме любви и чека,

-- улыбку..." И он продолжал плавать, пока " Ансельм" не прибыл с грузом в

Дубельт, откуда, пользуясь остановкой, двадцатилетний Грэй отправился

навестить замок. Все было то же кругом; так же нерушимо в подробностях и в

общем впечатлении, как пять лет назад, лишь гуще стала листва молодых вязов;

ее узор на фасаде здания сдвинулся и разросся.

Слуги, сбежавшиеся к нему, обрадовались, встрепенулись и замерли в той

же почтительности, с какой, как бы не далее как вчера, встречали этого Грэя.

Ему сказали, где мать; он прошел в высокое помещение и, тихо прикрыв дверь,

неслышно остановился, смотря на поседевшую женщину в черном платье. Она

стояла перед распятием: ее страстный шепот был звучен, как полное биение

сердца. -- " О плавающих, путешествующих, болеющих, страдающих и плененных",

-- слышал, коротко дыша, Грэй. Затем было сказано: -- " и мальчику моему..."

Тогда он сказал: -- " Я..." Но больше не мог ничего выговорить. Мать

обернулась. Она похудела: в надменности ее тонкого лица светилось новое

выражение, подобное возвращенной юности. Она стремительно подошла к сыну;

короткий грудной смех, сдержанное восклицание и слезы в глазах -- вот все.

Но в эту минуту она жила сильнее и лучше, чем за всю жизнь. -- " Я сразу

узнала тебя, о, мой милый, мой маленький! " И Грэй действительно перестал

быть большим. Он выслушал о смерти отца, затем рассказал о себе. Она внимала

без упреков и возражений, но про себя -- во всем, что он утверждал, как

истину своей жизни, -- видела лишь игрушки, которыми забавляется ее мальчик.

Такими игрушками были материки, океаны и корабли.

Грэй пробыл в замке семь дней; на восьмой день, взяв крупную сумму

денег, он вернулся в Дубельт и сказал капитану Гопу: " Благодарю. Вы были

добрым товарищем. Прощай же, старший товарищ, -- здесь он закрепил истинное

значение этого слова жутким, как тиски, рукопожатием, -- теперь я буду

плавать отдельно, на собственном корабле". Гоп вспыхнул, плюнул, вырвал руку

и пошел прочь, но Грэй, догнав, обнял его. И они уселись в гостинице, все

вместе, двадцать четыре человека с командой, и пили, и кричали, и пели, и

выпили и съели все, что было на буфете и в кухне.

Прошло еще мало времени, и в порте Дубельт вечерняя звезда сверкнула

над черной линией новой мачты. То был " Секрет", купленный Грэем;

трехмачтовый галиот в двести шестьдесят тонн. Так, капитаном и собственником

корабля Артур Грэй плавал еще четыре года, пока судьба не привела его в

Лисе. Но он уже навсегда запомнил тот короткий грудной смех, полный

сердечной музыки, каким встретили его дома, и раза два в год посещал замок,

оставляя женщине с серебряными волосами нетвердую уверенность в том, что

такой большой мальчик, пожалуй, справится с своими игрушками.

 


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.045 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал