Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






XXXVIII 22 страница. – Ну хорошо, пусть так, почему же вы тогда не присоединяетесь к Максу Истмэну?






– Ну хорошо, пусть так, почему же вы тогда не присоединяетесь к Максу Истмэну? Говорят, он бежал в Мексику и у него там целая партия троцкистов чистейшей воды из семнадцати членов!

– Семнадцать членов? Слишком много. Мне надо чтобы восстал один человек – поднялся один на вершину горы и оттуда воззвал к людям. Я большой оптимист, Карл. Я все еще надеюсь, что Америка когда-нибудь поднимется до уровня Кита Карсена.

 

Подметая и прибирая, Дормэс имел возможность разговаривать с другими заключенными. Он усмехался при мысли, как много знакомых у него оказалось среди преступного мира. Карл Паскаль, Генри Видер, его двоюродный брат; Луи Ротенстерн, походивший теперь на мертвеца, смертельно уязвленный тем, что его больше не считали настоящим американцем; Клифф Лигтл – ювелир, умиравший от чахотки; Бен Триппен, работавший на мельнице Медэри Кола и слывший там первым весельчаком; профессор Виктор Лавлэнд из бывшего Исайя-колледжа и Рэймонд Прайдуэл – старый консерватор, который был по-прежнему так чужд подхалимства, так чист среди грязи и так горд, что конвойные испытывали чувство неловкости, когда били его. Коммунист Паскаль, республиканец Прайдуэл а Генри Видер, который всегда плевать хотел на политику и который теперь оправился от первого потрясения, вызванного арестом, – эти трое стали друзьями, потому что обладали большей храбростью и достоинством, чем кто-нибудь другой в тюрьме.

 

Дормэс жил вместе с пятью другими заключенными в камере, двенадцати футов в длину, десяти в ширину и восьми в высоту, которую любая школьница из выпускного класса находила когда-то невозможно тесной для одинокой молодой особы. Здесь они спали в два яруса, по три койки в каждом. Здесь они ели, умывались, играли з карты, читали и наслаждались на досуге размышлениями, которые, как уверял их в своем воскресном получении капитан Каулик, должны были исправить их темные души и превратить их в верных корпо.

Никто из них, включая, конечно, и Дормэса, особенно жаловался. Они привыкли спать в густом табачном и зловонии, привыкли питаться впроголодь и иметь достоинства и свободы не больше, чем обезьяна в клетке, – так же, как человек привыкает к мысли, что болен раком. Им оставалась только бешеная ненависть с угнетателям, и все они, люди вполне мирные, охотно повесили бы всех корпо, и злых и мягкосердечных. Дормэс теперь еще лучше понимал Джона Брауна.

Его товарищами по камере были Карл Паскаль, Генри Видер и трое людей, которых он раньше не знал: бостонский архитектор, батрак и наркоман, бывший владелец сомнительного ресторана. Они вели интересные беседы – особенно занятен был ресторатор, который с невозмутимым видом защищал всякое преступление, говоря, что единственным настоящим преступлением является бедность.

 

Самой жестокой мукой Дормэса, если не считать боли, испытываемой при побоях, было ожидание. Оно стало чем-то осязаемо реальным, такой же действительностью, как хлеб или вода. Сколько времени он здесь просидит, сколько времени он здесь просидит? Ожидание мучило его днем и ночью, во сне и наяву, и у своей койки он постоянно видел этот образ Ожидания, застывший в позе ожидания, – серый, омерзительный призрак.

Это напоминало ожидание запаздывающего поезда на грязной станции, затянувшееся не на часы, а на месяцы.

Захочется Суону развлечься? Прикажет он вывести Дормэса и расстрелять? Теперь это не особенно его беспокоило; он не мог себе этого представить так же, как теперь не мог себе представить, что целует Лоринду, гуляет по лесу с Баком, играет с Дэвидом и Фулишем. Его видения подсказывались лишь самыми грубыми потребностями плоти: то это был ростбиф с подливкой и, то горячая ванна – это высшее из наслаждений в обстановке, когда единственное умывание, если не считать душа раз в две недели, сводилось к обтиранию мокрой тряпкой из одного таза на шесть человек.

Кроме ожидания, еще один призрак тяготел над ними – мысль о побеге. О побеге (гораздо больше, чем зверствах и об идиотизме корпо) шептались заключенные по ночам. Когда бежать? Как бежать? Уползти кустами, когда их выведут в лес на работу? Или каким-нибудь чудом распилить решетку на окне камеры, и выскочить, и пройти незамеченными под носом у часовых? Прицепиться снизу к грузовику и уехать таким образом? (Детская фантазия!) Они мечтали о побеге так же истерично и неотвязно, как политические деятели мечтают о голосах. Но обсуждать это вслух приходилось со всей осторожностью, так как тюрьма кишела предателями.

Дормэс не хотел этому верить. Он не мог понять, как может человек предать своих товарищей, и не верил до тех пор, пока два месяца спустя после его приезда в лагерь Клиффорд Литтл не сообщил часовому о намерении Генри Видера бежать в фургоне с сеном. Генри поплатился за это соответствующим образом, Литтл был выпущен на свободу, а Дормэсу все это причинило не меньше страданий, может быть, чем тому и другому, хотя он и старался убедить себя, что Литтл болен туберкулезом и что корпо выбили из него все человеческое.

Каждому заключенному полагались в месяц два свидания, и, таким образом, Дормэс постепенно повидал Эмму, Мэри, Сисси и Дэвида. Но при всех свиданиях присутствовал дежурный ММ, который стоял на расстоянии двух футов и внимательно прислушивался, так что Дормэс слышал одно только быстрое невнятное бормотание:

– Мы все здоровы… Бак, говорят, здоров… Лоринда как будто хорошо устроилась со своим новым кафе… Филипп пишет, что у него все здоровы.

Однажды приехал сам Филипп – его важный сын, ставший еще более важным с тех пор, как его назначили судьей, очень огорченный безумным радикализмом отца и еще более огорчившийся, когда Дормэс колко заметил, что больше обрадовался бы приезду собаки Фулиша.

Были еще письма, но все они писались в расчете на тюремную цензуру и ничего не давали человеку, которому так хотелось услышать живые голоса своих друзей.

Эти безрадостные свидания, эти пустые письма делали ожидание еще более тяжелым, так как заставляли Дормэса думать, что его ночные видения обманчивы; может быть, мир вне тюрьмы совсем не такой живой, светлый и интересный, каким он остался у него в памяти, может быть, он такой же беспросветный, как его камера.

Дормэс раньше мало знал Карла Паскаля, теперь же этот страстный спорщик-марксист стал его ближайшим другом, его единственным утешением.

Карл мог доказать и блестяще доказывал, что от всех бед, вроде протекающих кранов, скудных пастбищ трудности с обучением высшей математике и бездарных романов, имеется одно только средство – учение Ленина.

Подружившись с Карлом, Дормэс, как влюбленная старая дева, трясся, как бы того не расстреляли – честь, которой обычно удостаивались коммунисты. Через некоторое время он понял, что этого нечего бояться. Карл не первый раз сидел в тюрьме. Он был тем опытным и умелым агитатором, о каком мечтал Дормэс, работая в Новом подполье. Он сумел разнюхать такие пикантные подробности о каждом из тюремщиков, что они его боялись, боялись, как бы он даже во время расстрела не успел рассказать чего-нибудь лишнего карательному взводу. Они добивались его расположения с большим усердием, чем одобрения капитана Каулика, и робко преподносили ему маленькие подарки, вроде жевательного табака и канадских газет, как школьники, старающиеся задобрить учителя.

Даже Арас Дили, переведенный с ночной службы в Форте Бьюла на место надзирателя в Трианоне (награда за то, что он сообщил Шэду Ледью сведения, касающиеся банкира Р.К. Краули, которые стоили последнему нескольких сот долларов), даже Арас, этот законченный доносчик и пройдоха, вздрагивал при появлении Карла и сразу становился шелковым. Он-то знал Карла и раньше!

 

Несмотря на присутствие лейтенанта Стойта, бывшего кассира, который в прошлом развлекался тем, что расстреливал собак, а теперь, при благословенном режиме корпо, развлекался, избивая людей, трианонский лагерь не отличался такой жестокостью нравов как районная тюрьма в Ганновере. Но все же из грязного окна своей камеры Дормэс повидал немало ужасов.

Однажды утром, лучезарным сентябрьским утром когда в воздухе уже чувствовалась осень, он увидел, как взвод стрелков вывел его двоюродного брата Генри Видера, недавно пытавшегося бежать. Генри всегда был тверд, как гранит. У него была походка военного. Он гордился тем, что каждое утро брился у себя в камере точно так же, как брился раньше у себя в кухне старого белого дома на горе Террор. Теперь он шел сгорбившись, шатаясь. Его лицо римского сенатора было запачкано навозом, на который они бросили его в последнюю ночь.

Когда они выходили из ворот, лейтенант Стойт, командовавший взводом, остановил Генри, засмеялся и с невозмутимым видом ударил его сапогом в пах.

Генри подняли. Через три минуты Дормэс услышал выстрелы, а еще через три минуты взвод возвратился, неся на старой двери скорченное мертвое тело с пустыми открытыми глазами. Дормэс закричал. Носильщики наклонили носилки, и тело скатилось на землю.

Но через это проклятое окно ему пришлось увидеть и нечто худшее. Конвойные привезли новых арестованных – Джулиэна Фока в изорванном мундире и его деда, такого хрупкого, сребровласого и растерянного, в измазанных грязью священнических одеждах.

Дормэс видел, как их протащили по двору к зданию, в котором когда-то обучали девушек танцам и игре на рояле и в котором теперь помещался карцер и одиночки.

Прошли две недели, две недели ожидания, мучительного, как непрекращающаяся боль, пока Дормэс улучил возможность во время прогулки секунду поговорить с Джулиэном. Тот пробормотал:

– Меня поймали со статьей о взятках ММ. Я хотел передать ее Сисси. Хорошо, что на статье не было указано, кому она предназначается.

Джулиэн отошел, но Дормэс успел заметить, что в глазах его было выражение безнадежности и что его узкое изящное лицо все покрыто кровоподтеками.

Администрация лагеря, по-видимому, решила, что Джулиэн, первый шпион среди ММ, пойманный в районе Форта Бьюла, был слишком хорошим объектом для издевательств, чтобы его стоило сразу расстрелять. Его следовало подержать для примера. Дормэс часто видел, как стража волокла Джулиэна через двор в помещение, где обычно происходила порка, и ему казалось потом, что он слышит крики и стоны Джулиэна. Его держали даже не в карцере, а в открытой клетке, отделенной от коридора решеткой, так что проходившие заключенные могли видеть рубцы на его обнаженной спине, когда он, свернувшись на полу, скулил, как побитая собака.

И еще Дормэс видел, как дед Джулиэна крался по двору, вытаскивал из отбросов мокрый, грязный хлеб и с жадностью его жевал.

Весь сентябрь Дормэс тревожился, как бы теперь, когда Джулиэна нет в Форте Бьюла, Шэд Ледью силой не сделал Сисси своей любовницей. Как возликует Шэд, возвысившись от слуги до безграничного владыки!

Несмотря на душевные терзания по поводу Фоков, Генри Видера и всех своих товарищей по тюрьме, даже самых неотесанных, Дормэс к концу сентября почти оправился от перенесенных побоев. Он уже с радостью подумывал, что, может быть, проживет еще десяток лет; он немного стыдился этой радости, видя кругом столько страданий, но чувствовал себя совсем молодым.

И вдруг однажды ночью – было часа два или три – лейтенант Стойт стащил Дормэса с койки и сначала заставил его вскочить на ноги, а потом опять повалил на койку такой зуботычиной, что к Дормэсу сразу вернулся его прежний страх, отчаяние и нечеловеческое унижение.

Его поволокли в кабинет, капитана Каулика.

Капитан начал вежливо:

– Мистер Джессэп, мы получили сведения, что вы имеете отношение к предательству взводного командира Джулиэна Фока. Ему пришлось, видите ли, э… э… короче говоря, он не выдержал и во всем признался. Что касается вас лично, то вам не угрожает никакое дополнительное наказание, если вы согласитесь нам помочь. Случай с мистером Фоком должен послужить предостережением для других. Если вы скажете нам все, что вам известно об отвратительной измене этого молодого чел века, это самым благоприятным образом отразится на вашей судьбе. Вы бы, наверно, не возражали получить хорошую спальню на одного?

Четверть часа спустя Дормэс все еще клялся, что он решительно ничего не знает о «подрывной деятельности» Джулиана.

Капитан Каулик сказал обиженным тоном:

– Ну, что ж, если вы отказываетесь воспользоваться нашим великодушием, боюсь, что я вынужден буду предоставить вас лейтенанту Стойту… Пожалуйста, помягче с ним, лейтенант.

– Хорошо, сэр, – сказал лейтенант.

Капитан устало вышел из комнаты, и Стойт заговорил с ним действительно мягко, что очень удивило Дормэса, так как в комнате находились двое минитменов-конвойных, перед которыми Стоит любил покрасоваться.

– Джессэп, вы человек разумный. Ваши попытки защитить Фока совершенно бесполезны, – у нас и без того достаточно улик, чтобы его расстрелять. Вы ничуть не ухудшите его положение, если сообщите нам некоторые подробности об его предательстве, а себе окажете этим большую услугу.

Дормэс ничего не сказал.

– Будете говорить? Дормэс покачал головой.

– Хорошо… Тиллет!

– Слушаю.

– Приведите человека, который донес на Джессэпа. Дормэс думал, что конвойный приведет Джулиэна, но в комнату, дрожа и спотыкаясь, вошел дед Джулиэна. Дормэс не раз видел, как во дворе тюрьмы старик, стараясь сохранить достоинство рясы, оттирал на ней мокрой тряпкой пятна, но поскольку в камерах не было крючков для одежды, то его одеяние (мистер Фок никогда не был богатым человеком, и ряса и раньше была не из дорогих) жутко измялось. Глаза его сонливо мигали, а серебристые волосы были спутаны.

Стойт (ему было лет 30) весело обратился к двум старикам:

– Ну, детки, довольно упрямиться, постарайтесь умницами, и тогда все мы скоро ляжем спать. Почему вы не хотите быть откровенными, когда каждый из вас уже сознался, что другой изменник?

– Что? – удивился Дормэс.

– Ну, конечно, старый Фок рассказал нам, что вы посылали статьи его внука в «Вермонт Виджиленс». Теперь, если вы нам еще скажете, кто печатал это дермо…

– Я ни в чем не сознавался. Мне не в чем сознаваться, – сказал мистер Фок.

Стойт заорал:

– Молчать! Ты, старый лицемер! И ударом повалил его на пол.

Старик медленно поднялся на четвереньки, и лейтенант ударил его в бок тяжелым сапогом. Двое часовых удерживали Дормэса, который рвался и выкрикивал что-то невнятное.

Стоит издевательски крикнул Фоку:

– Ну, старая скотина, раз уж ты стоишь на коленях, можешь помолиться!

– Сейчас!

Мистер Фок с трудом поднял голову, извалявшуюся в пыли, выпрямил плечи, протянул кверху дрожащие руки и прочувствованным голосом, который Дормэс помнил с тех времен, когда люди были людьми, воскликнул:

– Отче наш, ты так долго прощал! Не прощай им, но прокляни их, ибо они ведают, что творят!

Он упал лицом вниз, и Дормэс понял, что никогда больше не услышит этого голоса.

В парижской «La Voix litteraire» профессор Гийом Семи, прославленный знаток художественной литературы, писал в своем обычном благожелательном тоне:

«Я не претендую на осведомленность в вопросах политики и допускаю, что мои впечатления при четвертом посещении Соединенных Штатов нынешним летом 1938 года были поверхностными и не отражали всего влияния корпоизма на жизнь страны, но я могу заверить вас, что никогда раньше этот народ не поднимался до такого величия, что я никогда не видел нашего молодого западного родственника таким могучим, пышущим здоровьем и жизнерадостностью. Я предоставляю моим коллегам-экономистам объяснять так скучные веши, как шкала заработной платы, а сам говорю только о том, что я видел на бесчисленных парадах массовых спортивных слетах организации ММ, а так же юношей и девушек из Молодежного движения корпо, – а видел я такие румяные, довольные лица, такой неизменный энтузиазм и восторг по отношению к их герою, их Шефу, мосье Уиндрипу, что я невольно восклицал: «Вот целый народ, окунувшийся в Реку Юности!»

Повсюду в стране идет такое невиданное строительство как общественных зданий, так и многоквартирных домов для более бедных слоев населения, какого не было никогда. В Вашингтоне мой старый знакомый, министр просвещения мосье Макгоблин высказался в своей обычной, мужественной и в то же время интеллигентной манере: «Наши враги утверждают, что наши трудовые лагеря, в сущности, то же рабство. Ну, что ж, поедем, дружище! Посмотрите сами». И он отвез меня в сказочно-быстром американском автомобиле в такой лагерь под Вашингтоном, приказал собрать рабочих и прямо спросил их: «Вам плохо здесь?»

– Как один человек, все ответили «нет», с таким же воодушевлением, как наши родные храбрые солдаты на бастионах Вердена.

Мы провели там не меньше часа. Мне позволили ходить по всему лагерю и задавать любые вопросы через переводчика, которого любезно предоставил его превосходительство д-р Макгоблин; все рабочие, к которым я обращался с вопросами, неизменно заверяли меня, что они никогда так хорошо не питались, о них никогда так не заботились и они никогда не испытывали такого чуть ли не романтического интереса к избранной ими работе, как в этом трудовом лагере – в этом научно организованном сотрудничестве во имя общего блага.

Я отважился затем спросить мосье Макгоблина, есть ли хоть крупица истины в сообщениях, которые распространяются таким бессовестным образом (увы, особенно в нашей прекрасной Франции) и которые утверждают, что содержащихся в концентрационных лагерях противников корпоизма плохо кормят и что с ними жестоко обращаются. Доктор Макгоблин разъяснил мне, что у них вообще нет «концентрационных лагерей», если подразумевать под этим место заключения. Их лагеря – это, по существу, школы, где взрослые и к несчастью, введенные в заблуждение велеречивыми пророками половинчатой религии «либерализма», подвергаются перевоспитанию и где их учат понимать новую эру авторитарного экономического контроля. Он заверил меня, что в таких лагерях фактически нет стражи, а есть терпеливые учителя и что оттуда каждый день выходят на свободу люди, в прошлом совершенно не понимавшие корпоизма и потому выступавшие против него, а теперь ставшие восторженными сторонниками Шефа.

Очень жаль, что Франции и Великобритании до сих пор приходится барахтаться в трясине парламентаризма и так называемой демократии, с каждым днем все глубже погружаясь в болото долгов и промышленного застоя – и все из-за трусости наших либеральных лидеров, людей слабых и старомодных, никак не решающихся порвать с традициями и выбрать либо фашизм, либо коммунизм; людей, которые не осмеливаются, – а может быть, они просто боятся лишиться власти – отбросить устаревшие методы, как сделали немцы, американцы, итальянцы, турки и другие по-настоящему смелые народы, и передать разумный и научно обоснованный контроль всемогущего тоталитарного государства в руки решительных людей».

 

В октябре месяце в Трианонский лагерь прибыл Джон Полликоп, арестованный по подозрению в том, что он, может быть, помог бежать одному эмигранту, и, когда он встретился со своим другом Карлом Паскалем, они, не подумав спросить друг друга о здоровье, сразу вступили в обычную пикировку, словно продолжая разговор, прерванный лишь полчаса назад.

– Ну, что, старый большевик, что я тебе говорил) Если бы вы, коммунисты, присоединились тогда к нам и к Норману Томасу и поддержали Франка Рузвельта, то мы с тобой не сидели бы теперь здесь.

– Ерунда! Именно Томас и Рузвельт и привели фашизму! Помолчи-ка, Джон, и послушай. Что такое «Новый курс» Рузвельта, если не фашизм в чистом виде? Что он дает рабочим? Вы только подумайте. Нет подожди, послушай меня…

Дормэсу показалось, что он вернулся домой, и у него стало легче на душе, хотя он в то же время подумал, что его Фулиш, наверно, лучше разбирается в экономике, чем Джон Полликоп, Карл Паскаль, Герберт Гувер, Бэз Уиндрип, Ли Сарасон и он сам, вместе взятые, а даже если это не так, то у Фулиша по крайней мере хватает ума скрывать свое невежество под предлогом, что он не говорит по-английски.

 

Сидя у себя в гостинице, Шэд Ледью размышлял о своих неудачах. Он послал в концлагерь больше изменников, чем любой другой окружной уполномоченный во всей области, и все-таки он до сих пор не получил повышения.

Было поздно. Он только что вернулся с обеда, устроенного Фрэнсисом Тэзброу в честь областного уполномоченного Суона и комиссии, состоявшей из судьи Филиппа Джессэпа, директора просвещения Оуэна Пизли и бригадира Кипперсли, которая обследовала предельную налоговую платежеспособность населения Вермонта.

Шэд чувствовал себя обиженным. Все эти проклятые снобы только и делали, что драли перед ним нос! Весь обед проговорили об этом дурацком спектакле – первом корповском обозрении «Вызываем Сталина», написанном Ли Сарасоном и Гектором Макгоблином и поставленном в Нью-Йорке. Послушать только их разглагольствования о «корпоративном искусстве», о «драме, свободной от еврейских влияний», о «чистых линиях англосаксонской скульптуры» и даже, черт возьми, о «корпоративной физике»! Просто драли нос, вот и все! А когда Шэд рассказал им пресмешную историю о дерзком священнике из Форта Бьюла, о некоем Фока, которого так возмущало, что ММ в воскресенье утром производят учения вместо того, чтобы ходить к нему в лавочку слушать его проповеди, что он заставил своего внука клеветать на них, и которого Шэд презабавно арестовал в его собственной церкви, – так они даже не изволили улыбнуться! Кто они такие, подумаешь! Он сам прочитал от доски до доски книгу Шефа «В атаку» и может цитировать ее наизусть; опять же и за столом старался держать себя как полагается и мизинец отставлял, когда брался за рюмку.

Он чувствовал себя одиноким.

Его старые товарищи, с которыми он встречался когда-то за бильярдом или в парикмахерской, боялись его, а эти паршивые снобы, вроде Тэзброу, до сих пор его презирали.

Он тосковал по Сисси Джессэп. С тех пор, как ее отца отправили в Трианон, Шэд никак не мог уговорить ее прийти к нему, хотя он был окружным уполномоченным, а она только дочерью разоблаченного преступника.

Он сходил по ней с ума. Он даже готов был жениться на ней, если нельзя ее заполучить иным путем. Но когда он только намекнул на это – почти намекнул, – она рассмеялась ему в лицо – слишком много она о себе понимает, паршивка.

Когда он был работником, он думал, что быть богатым и знатным бог весть как весело. Но сейчас ему вовсе не было весело! Странно…

 

XXXII

 

Доктор Лайонел Адаме, бакалавр искусств, доктор философии, негр, был сначала журналистом, потом американским консулом в Африке, а ко времени избрания Берзелиоса Уиндрипа – профессором антропологии в Гарвардском университете. У него, как и у прочих его коллег-негров, отобрали кафедру и передали ее более достойному и нуждающемуся белому, который участвовал в качестве фотографа в одной экспедиции на Юкатан и посему считался знатоком антропологии. В разгоревшейся полемике между сторонниками фабианской школы, рекомендовавшими неграм терпеливо сносить новое рабство, и радикалами, требовавшими объединения с коммунистами для борьбы за экономическое освобождение равно как белых, так и черных, профессор Адаме примкнул к первым.

Он разъезжал по стране и убеждал свой народ, что следует быть «реалистами» и строить свое будущее не на основе какой-нибудь фантастической утопии, а на основе неумолимой действительности.

Неподалеку от Берлингтона находилась небольшая колония негров, занимавшихся в основном овощеводством и садоводством. Большинство их было потомками рабов, которых до Гражданской войны переправляли в Канаду такие энтузиасты, как дед Трумена Уэбба, но которые были так преданы насильственно усыновившей их стране, что после войны вернулись в Америку. Из этой колонии в большие города ушло немало молодых людей, которые (до того как корпо принесли стране освобождение) работали в качестве сиделок, врачей, чиновников и продавцов.

В этой колонии профессор Адаме прочитал лекцию, в которой убеждал молодых цветных бунтарей стремиться к духовному самоусовершенствованию, а не к социальному возвышению.

Так как он не был лично известен в Берлингтоне, то капитану Оскару Ледыо, по прозвищу «Шэд», было поручено присутствовать на лекции в качестве цензора. Громадный и неуклюжий, он сидел в кресле в самом конце зала. Если не считать речей офицеров ММ и наставлений учителей в бытность его в начальной школе, это была первая лекция, которую ему довелось слышать, и она не очень-то ему нравилась. Его раздражало, что самонадеянный негр не лопотал на дурацком жаргоне, на котором изъяснялись черномазые в книжках Октава Рой Коуэна, любимого писателя Шэда, а пребойко чесал по-английски, не хуже самого Шэда. Еще более его раздражало, что эта болтливая образина так похожа на бронзовую статую, и, кроме того, – это было уже свыше человеческих сил – вырядилась в смокинг!

Поэтому, когда эта обезьяна, называвшая себя Адамсом, заявила, что среди негров есть хорошие поэты и учителя и даже врачи и инженеры, что было уже явным подтрекательством к антиправительственным действиям, Шэд дал знак своему взводу и арестовал Адамса посреди лекции, обратившись к нему со следующими словами:

– Ах ты, черномазая вонючка, я тебе покажу, как разевать пасть!

Доктора Адамса доставили в Трианонскии концлагерь Известный шутник лейтенант Стоит решил поместить негра в одну камеру с этими нахалами (почти коммунистами, можно сказать) Джессэпом и Паскалем, полагая, что это им придется не по вкусу. Но, как это ни невероятно, им, по-видимому, понравился Адамс: они разговаривали с ним так, будто он был белый, да еще с образованием! Тогда Стойт перевел его в одиночку, чтобы он мог как следует обдумать свое преступление, состоящее в том, что он укусил руку, кормившую его.

 

Величайшим событием за всю историю Трианона было появление там в ноябре 1938 года Шэда Ледыо в качестве заключенного.

Больше половины заключенных попало в концлагерь по вине этого самого Шэда Ледью.

Передавали, что он арестован по обвинению Фрэнсиса Тэзброу. Официально за то, что вымогал взятки у лавочников, на самом деле за то, что недостаточно щедро делился этими взятками с Тэзброу. Но заключенные не столько гадали, как он сюда попал, сколько обдумывали, как с ним расправиться, раз уж он здесь.

Отбывавшие наказание минитмены, за исключением таких красных, как Джулиэн Фок, жили в концентрационных лагерях на особом положении; их обычно охраняли от простых, то есть уголовных, то есть политических, заключенных; и большинство из них, исправившись, возвращалось в ряды ММ, значительно пополнив свои знания по части расправы с недовольными. Шэд был помещен в отдельную неплохую камеру, и каждый вечер ему разрешалось проводить два часа в офицерской столовой. Политические подонки не входили с ним в соприкосновение, так как у них не совпадали часы прогулки.

Дормэс всячески отговаривал заключенных замышлявших расправу с Шэдом.

– Послушайте, Дормэс, неужели после всего, что мы перенесли, вы продолжаете оставаться буржуазым пацифистом и все еще верите в священную неприкосновенность такой свиньи, как Ледью? – спросил его Карл Паскаль.

– Что ж, да, пожалуй, верю в какой-то степени Я знаю, что Шэд вырос в нищей семье, где было двенадцать полуголодных ребят. У него было не слишком много возможностей стать человеком. Но главное не это Гораздо важнее то, что я не считаю индивидуальный террор эффективным средством борьбы с деспотизмом. Кровь тиранов – это семя, из которого вырастают массовые убийства и…

– Ого, да вы я смотрю, используете против меня мои же слова и цитируете абсолютно правильное общее положение, когда мы имеем дело с частным случаем, который нужно ликвидировать, – сказал Карл. – Как хотите, а из этого конкретного тирана мы-таки выпустим кровь.

И Паскаль, которого Дормэс, несмотря на весь его пыл, считал порядочным пустозвоном, посмотрел на него застывшим взглядом, в котором не осталось и следа от прежней приветливости и добродушия. Затем он спросил товарищей по камере – со времени появления Дормэса у них несколько изменился состав:

– Ну, как? Прикончим эту тифозную заразу, Ледью?

И все они – Джон Полликоп, Трумен Уабб, хирург, плотник – медленно, деловито кивнули.

Однажды во время прогулки один из заключенных споткнулся и упал, свалив еще одного, а потом стал громко оправдываться – все это перед самым входом в камеру Ледью. Перед камерой собралась целая толпа. Дормэс, стоявший с краю, видел, как Шэд выглянул в зарешеченное оконце и как его широкое лицо побелело от страха.

Неизвестно кто, неизвестно каким образом зажег и бросил в камеру Шэда большой кусок ваты, пропитанной керосином. Огонь перекинулся на деревянную перегородку отделявшую камеру Шэда от соседней. Через несколько секунд комната напоминала топку горящей печи. Шэд выл, метался, бил себя руками по плечам. Дормэсу вспомнился вопль лошади, которую терзали волки.

Когда Шэда вынесли, он был мертв. Лица у него него не было вовсе.

 

Капитан Каулик был смещен с должности начальника лагеря и канул в неизвестность, из которой появился. На его место был назначен приятель Шэда, неукротимый Тизра, дослужившийся уже до чина батальонного командира. В качестве первого карательного мероприятия он собрал всех двести заключенных во дворе и заявил им:

– Слушайте вы, убийцы, вы даже не представляете себе, что вы будете есть и как вы будете спать, пока я не вышибу из вас охоту бунтовать.

Тому, кто выдаст заключенного, бросившего горящую вату в камеру Шэда, было обещано полное освобождение. За этим последовало не менее энергичное предупреждение со стороны заключенных, что предатель все равно не выйдет на волю живым. В конечном итоге, как и предполагал Дормэс, смерть Шэда обошлась им всем гораздо дороже, чем она того стоила, хотя для него – принимая во внимание Сисси и принимая во внимание показания Шэда на суде – она стоила очень много; она была самым светлым и радостным событием за последнее время.


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.018 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал