Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
XXXVIII 24 страница. Точно так же, как мелкого банковского служащего одинаково заботит как местопребывание банковских облигаций на сотню миллионов долларов
Точно так же, как мелкого банковского служащего одинаково заботит как местопребывание банковских облигаций на сотню миллионов долларов, так и десяти центов его личных денег, предназначенных на завтрак, так и Бэза Уиндрипа одинаково заботило благосостояние, то есть повиновение ста тридцати с лишним миллионов американских граждан, и такая мелочь, как настроение Ли Сарасона, в чьем одобрении он видел наивысшую награду. (Жену свою Уиндрип видел не чаще раза в неделю, и, во всяком случае, какое значение могло иметь мнение этой простой женщины?) Гектор Макгоблин пугал его своими демоническими замашками; военный министр Лутхорн и вице-президент Пирли Бикрофт порядком ему приелись, хотя раньше он любил их; в них было слишком много от его собственного провинциального прошлого, убегая от которого он взвалил на себя даже ответственность правителя страны. Он полагался и надеялся только на неисповедимого Ли Сарасона, и этот Ли, с которым он хаживал когда-то на рыбную ловлю, на попойки, а однажды даже на мокрое дело и в котором он видел самого себя, только наделенного большей уверенностью и красноречием, был теперь поглощен мыслями, в которые Бэз не мог проникнуть. Улыбка Ли была ширмой, а не окошком. Чтобы проучить Ли и таким путем вернуть его дружбу, Бэз, назначив на пост военного министра вместо симпатичного, но недостаточно расторопного полковника Лутхорна (Бэз объяснил свое решение тем, что Лутхорн «не тянет») полковника Дьюи Хэйка – уполномоченного Северо-Восточной области, отдал Хэйку также пост верховного маршала ММ, который до того времени наряду с десятком других должностей занимал Ли. Бэз ожидал со стороны Ли взрыва возмущения, за которым последует раскаяние и возврат прежней дружбы. Но Ли сказал только: – Хорошо, как вам будет угодно, – и сказал очень холодно. «Как заставить Ли быть хорошим мальчиком и снова приходить к нему играть?» – грустно раздумывав человек, собиравшийся создать всемирную империю Он подарил Ли тысячедолларовый телевизор. Ли поблагодарил его еще холоднее прежнего и ни разу словом не помянул, хорошо ли принимает его великолепный аппарат – последнее слово еще несовершенной телевизионной техники. Когда Дьюи Хэйк энергично взялся за повышение боеспособности как регулярной армии, так и армии минитменов (он всех извел ночными учебными походами при полном боевом снаряжении, причем никто не мог даже пожаловаться, так как он первый подавал пример своим личным усердием), Бэз стал подумывать, не сделать ли Хэйка своим новым наперсником… Конечно, ему не хотелось бы сажать Ли в тюрьму, но ведь Ли стал относиться к нему просто наплевательски – и ето после того, как он для него столько сделал. Бэз не знал, как поступить. Он еще больше растерялся, когда к нему пришел Пирли Бикрофт и коротко сказал, что он устал от всего этого кровопролития и возвращается на свою ферму, а что касается его высокой должности вице-президента, то это дело Бэза. «Неужели распри великих государственных деятелей ничем не отличаются от мелких свар приказчиков в магазине отца? – ломал голову Бэз. – Нельзя же расстрелять Бикрофта: это может вызвать серьезное недовольство. Но ведь это же неприлично, это просто кощунство – раздражать императора». И, давая выход раздражению, он приказал расстрелять одного бывшего сенатора и двенадцать рабочих, находившихся в концентрационном лагере, обвинив их в том, что они непочтительно отзывались о его особе.
Государственный секретарь Сарасон зашел вечером к президенту Уиндрипу в отель, где тот фактически жил, пожелать ему спокойной ночи. Ни в одной газете об этом не проскользнуло ни строчки, но Бэза так удручала чопорность Белого дома, а с другой стороны, он был так запуган красными сумасбродами и врагами корпо, которые с похвальной настойчивостью и изобретательностью один за другим то пытались проникнуть в это историческое здание и убить его, что он предпочел оставить там для вида жену, а за исключением больших приемов никогда не показывался в его жилой части. Ему нравился его номер в отеле; он был простой человек и предпочитал виски, пироги с рыбой и глубокое кожаное кресло бургундскому красному, голубой форели и изящной мебели в стиле Людовика XV. В отведенном ему номере из двенадцати комнат, занимавшем весь десятый этаж небольшого и мало кому известного отеля он выделил себе для личного пользования только скромную спальню, огромную гостиную, представлявшую собой сочетание конторы с гостиничным вестибюлем, большой стенной шкаф для напитков, второй шкаф, в котором помещались его тридцать семь костюмов, и ванную комнату, уставленную банками соснового экстракта, представлявшего единственное косметическое средство в его личном обиходе. Бэз мог явиться домой в парадном костюме, расцвеченном, как лошадиная попона, признанном триумфом лондонского портняжного искусства, но дома он предпочитал красные сафьяновые домашние туфли со стоптанными каблуками и выставлял напоказ свои красные подтяжки и трогательно-голубые резинки на рукавах. Подобному наряду гораздо больше соответствовала обстановка отеля, с которой он сроднился за годы, предшествовавшие его появлению в Белом доме, и которая была ему так же знакома, как дедовские закрома и провинциальные городишки. В остальных десяти комнатах занимаемого им помещения, полностью изолировавших его личные покои от коридоров и лифтов, день и ночь толпилась охрана. Попасть в комнату Бэза в этом его убежище было почти так же трудно, как проникнуть к арестованному убийце в полицейском участке. – Мне кажется, Хэйк отлично справляется с военным ведомством, а, Ли? – сказал президент. – Само собой, если ты захочешь снова стать верховным маршалом… – Мне ничего не нужно, – ответил великий государственный секретарь. – Может быть, нам вернуть полковника Лутхорна и сделать его помощником Хэйка? Он большой дока на счет всяких мелочей. На лице Сарасона отразилось некоторое замешательство – насколько самоуверенный Ли Сарасон вообще был способен испытывать замешательство. – Как, разве вы не знаете? Лутхорна мы списали в расход десять дней назад. – Что? Лутхорн убит? Почему мне не сказали? – Мы полагали, что лучше держать это в тайне. Он был очень популярен. И очень опасен. Постоянно толковал об Аврааме Линкольне. – Вот так и получается, что я никогда ничего не знаю. Даже газетные вырезки подвергаются обработке, прежде чем попасть ко мне. – Мы не хотим вас беспокоить по мелочам. Вы это прекрасно знаете! Разумеется, если вы считаете, что я плохо организовал работу вашего секретариата… – Ах, брось, не придирайся к слову, Ли! Я просто хотел сказать… Я, конечно, знаю, как ты стараешься оградить меня от второстепенных дел, чтобы я мог посвятить все свои силы высшим государственным проблемам. Но Лутхорн… Мне он чем-то нравился. Вечно выдумывал забавные штуки, когда мы играли в покер. Бэз Уиндрип почувствовал себя одиноким – совсем как некий Шэд Ледью в своих апартаментах в гостинице, отличавшихся от его собственных только величиной. Чтобы забыть об этом, Бэз гаркнул с нарочитой веселостью: – Скажи, Ли, ты когда-нибудь думаешь о том, что будет дальше? – Конечно, нам с вами, кажется, уже приходилось об этом говорить. – Черт возьми, но ты только подумай, каких мы можем наделать дел! Подумай только, Ли! А вдруг провернем Североамериканское королевство! – Бэз наполовину верил в то, что говорил, во всяком случае, на четверть. – Как тебе понравится стать герцогом Каролинским… или Великим Герцогом, или же – как там это называется – Великим Верховным Правителем ордена Лосей? А как насчет Объединенной Империи Северной и Южной Америки? Я мог бы тебя сделать королем – ну, скажем, королем Мексики. Как тебе это понравится? – Весьма занятно, – машинально ответил Ли, как он всегда отвечал, когда Бэз начинал плести бессмыслицу. – Но ты должен держаться меня, Ли, и не забыть, что я для тебя сделал. Да, не забывать этого. – Я никогда ничего не забываю… Кстати, придется списать в расход или по крайней мере посадить в тюрьму также и Пирли Бикрофта. Этот изменник все еще считается вице-президентом Соединенных Штатов, и если он изловчится вас убить или низложить, то некоторые ограниченные люди, придерживающиеся буквы закона, будут считать его президентом. – Нет, нет, нет! Он мне друг, что бы он обо мне ни говорил… подлая его душа, – прохныкал Бэз. – Хорошо. Вы хозяин. Спокойной ночи, – сказал Ли. Покинув обиталище президента, воплощавшее мечту какого-нибудь водопроводчика о рае земном, Сарасон вернулся в свой будуар, отделанный абрикосовым шелком, где он жил с несколькими красивыми молодыми офицерами ММ. Все это были ярые вояки, не лишенные, однако, вкуса к музыке и поэзии. С ними Ли не проявлял того бесстрастия, как в обществе Уиндрипа. Он либо сердился на своих молодых друзей и тогда пребольно их хлестал, либо у него начинался пароксизм покаяния, и тогда он целовал их раны. Журналисты, раньше как будто относившиеся к Сарасону благожелательно, говорили, что он променял зеленый щиток для глаз на венок из фиалок.
На заседании кабинета в конце 1938 года государственный секретарь Сарасон сообщил членам правительства тревожные новости. Вице-президент Бикрофт – не говорил ли он им, что его следовало расстрелять?.. – бежал в Канаду, отрекся от корпоизма и примкнул к заговору Уолта Троубриджа. Налицо были признаки почти настоящего восстания на Среднем Западе и на Северо-западе, в особенности в Миннесоте и обеих Дакотах, где агитаторы, в большинстве случаев быв влиятельные политические деятели, требовали, чтобы штаты отделились от корпоративного союза и образовали самостоятельное кооперативное (в сущности, почти социалистическое) государство. – Ерунда! Просто банда безответственных болтунов, – смеялся президент Уиндрип. – А я-то думал, что ты в курсе всех дел, Ли! Ты, видно, позабыл, что я сам лично на прошлой неделе выступил по радио с речью, обращенной специально к этой части страны. И она была великолепно принята. Население Среднего Запада абсолютно мне предано. Там понимают и одобряют все, что я делаю. Не удостоив его ответом, Сарасон потребовал, чтобы в целях объединения всех слоев населения в порыве достохвального патриотизма, всегда возникающего при угрозе нападения извне, правительство немедленно организовало на мексиканской границе серию хорошо продуманных прискорбных инцидентов, оскорбляющих достоинство нации, угрожающих ее целостности, и на этом основании объявило Мексике войну, как только выяснится, что страна достигла нужного патриотического накала. Министр финансов Скиттл и генеральный прокурор Порквуд покачали головами, но военный министр Хэйк и министр просвещения Макгоблин с энтузиазмом поддержали Сарасона. Когда-то, сказал ученый Макгоблин, правительства пассивно давали вовлечь себя в войну и благодарили провидение за то, что оно даровало им счастливую возможность отвлечь народное внимание от неурядиц внутреннего порядка, но в наши дни, в дни обдуманной плановой пропаганды, подлинно современное правительство, вроде правительства корпо, должно рассчитать, какая война ему выгодна, и должно самым тщательным образом организовать ее рекламу. Что касается его лично, то он считал бы разумным предоставить организацию всего этого дела гению рекламы – Ли Сарасон). – Нет, нет, нет! – закричал Уиндрип. – Мы еще не готовы для войны. В свое время мы, несомненно, заберем в свои руки Мексику. Мы призваны управлять ею и обратить ее в христианство. Но я боюсь, что ваш дурацкий план может привести как раз к обратному. Вы дадите оружие в руки слишком большого количества безответственных людей, и они могут воспользоваться этим и повернуть оружие против нас, поднять революцию и сбросить всю нашу шайку! Нет, нет! Я часто задумываюсь, не была ли ошибкой вся эта затея с минитменами, которые получили в свои руки оружие и прошли военное обучение. Это была твоя идея, Ли, а не моя. Сарасон спокойно возразил ему: – Дорогой Бэз, то вы благодарите меня за организацию этого «великого крестового похода граждан-солдат, защищающих свои дома» – как вы любите говорить в ваших выступлениях по радио, – то вы до того их боитесь, что у вас чуть ли не расстраивается желудок. Пожалуйста, решите раз и навсегда, так или этак. И Сарасон, не поклонившись, вышел из комнаты. – Я не потерплю, чтоб он так разговаривал со мной! – плакался Уиндрип. – Негодяй, он забывает, что всем обязан мне. В один прекрасный день он увидит в своем кресле нового государственного секретаря. Он, видно, думает, что такие должности растут на каждом дереве. Может быть, ему желательно побыть председателем банка… а может быть, ему хочется стать императором Англии!
Поздно ночью президента Уиндрипа разбудил голос часового в соседней комнате: – Да, да, пропустите его… это государственный секретарь. Президент нервно нажал выключатель лампы, стоявшей на столике у кровати, – в последнее время он плохо засыпал и читал допоздна. В ее слабом свете он увидел, что в комнату вошли и направились к его кровати Ли Сарасон, Дьюи Хэйк и доктор Гектор Макгоблин. Худое лисье лицо Ли было белым, как мел. Его глубоко сидящие глаза напоминали глаза лунатика. В костлявой правой руке он держал длинный охотничий нож, который потонул во мраке, когда он занес руку вверх. Уиндрип подумал: интересно где в Вашингтоне можно купить кинжал; и еще Уиндрип подумал: черт знает, какая глупость – прямо как в кино или в исторических романах, которые он читал мальчитшкой; и еще Уиндрип подумал, и все в то же мгновение: господи, ведь они меня сейчас убьют! – Ли, – закричал он, – ты этого не сделаешь! Ли фыркнул, как человек, почуявший неприятный запах. Тогда Берзелиос Уиндрип, совершенно непонятно как умудрившийся стать президентом, по-настоящему проснулся: – Ли! Вспомни, как я отдал тебе свой последний цент в тот раз, когда заболела твоя старая мать, и дал тебе свой автомобиль, чтобы ты мог поехать ее повидать, а сам вынужден был ехать на митинг на попутной машине! Вспомни, Ли! – А, черт. Я помню… Генерал! – Да, – без особой готовности откликнулся Дьюи Хэйк. – Посадим его, пожалуй, на эсминец и дадим ему возможность удрать во Францию или Англию. Паршивый трус, видно, боится умирать. Мы его, конечно, прихлопнем, если он вздумает вернуться в Штаты. Заберите его и позвоните министру военно-морского флота насчет какого-нибудь судна, а потом погрузите его и отправьте. – Хорошо, сэр, – с еще меньшей готовностью отозвался Хэйк. Все прошло очень гладко: войска, послушные Хэйку, военному министру, заблаговременно заняли Вашингтон. Спустя десять дней Бэз Уиндрип высадился в Гавре и со вздохом отправился в Париж. Это было его первое посещение Европы, если не считать трехнедельной поездки в качестве туриста. Ему страшно недоставало сигарет «Честерфилд», оладий и живой человеческой речи, вроде: «Эй ты, какая муха тебя укусила?» – вместо этого вечного дурацкого «oui?». В Париже он и остался, хотя оказался там на положении второстепенного трагического персонажа, вроде экс-короля Греции, Керенского, русских великих князей, Джими Уокера и нескольких экс-президентов Южной Америки и Кубы; эти лица бывают вполне довольны если их приглашают в гостиные, где подается более или менее приличное шампанское и где есть надежда встретить человека, который любезно выслушает вашу историю и назовет вас «сэр». И все-таки, внутренне торжествовал Уиндрип, ему удалось обойти эту сволочь: за два незабвенных года диктаторства он успел перевести за границу на свой секретный счет около четырех миллионов долларов. С этого времени имя Уиндрипа только изредка упоминается в мемуарах бывших дипломатов с моноклями. Бывший президент Уиндрип остаток своих дней был «бывшим». Его настолько быстро забыли, что только четыре американских студента пытались совершить на него покушение.
Чем более умильно бывшие приверженцы Бэза (Мак-гоблин, сенатор Порквуд, доктор Альмерик Траут и прочие) раньше угодничали и льстили Уиндрипу, тем с большим рвением они теперь клялись в верности новому президенту, высокочтимому Сарасону. Сарасон обнародовал воззвание, в котором говорилось, что, как удалось обнаружить, Уиндрип расхищал народные средства и продался Мексике, пообещав не допустить войны с этой преступной страной, и что он, Сарасон, с чувством горечи и тревоги, поскольку он больше, чем кто-либо другой, был обманут своим мнимым другом Уиндрипом, уступил настоятельным просьбам кабинета и принял на себя президентство вместо вице-президента Бикрофта, изменника, высланного за пределы страны. Президент Сарасон начал с того, что назначил на самые ответственные должности в государстве и в армии наиболее обаятельных из своих юных друзей-офицеров. Ему, по-видимому, нравилось огорошить всех назначением этакого розового двадцатипятилетнего юноши с влажными глазами уполномоченным федерального Района, включающего Вашингтон и Мэриленд. Разве он не верховный правитель, разве не полубог, на манер римского императора? Неужели он не может бросить вызов всей этой черни, которую он (бывший социалист) научился презирать за ее слабость и беспомощность. «Мне хотелось бы, чтобы весь американский народ имел только одну шею», – повторял он чужую фразу которая очень веселила его мальчиков. В чопорном Белом доме Кулиджа и Гаррисона он устраивал оргии (так в старину называли вечеринки) сплетающимися телами, гирляндами цветов и вином красивых бокалах, напоминающих римские кубки.
Хотя заключенным тюрем и концлагерей, вроде Дормэса Джессэпа, трудно было этому поверить, но среди минитменов, правительственных чиновников, офицеров и просто частных граждан были десятки тысяч убежденных сторонников корпо, которые воспринимали легкомысленное правление Сарасона как настоящую трагедию. Это были идеалисты корпоизма, и их было немало наряду с садистами и обманщиками; в 1935 и в 1936 годах они поддержали Уиндрипа и КO, считая, что при всех их несовершенствах они способны спасти страну от засилья Москвы, с одной стороны, и, с другой стороны, от той расхлябанности и лени, от той утраты человеческого достоинства, которой была больна добрая половина американской молодежи, чьи идеалы сводились (по утверждению этих идеалистов) к беспринципной праздности и нежеланию чему-нибудь учиться, к гнусавой танцевальной музыке, к мании автомобилизма, к разнузданной сексуальности и пошлым комиксам, то есть к рабской психологии, превращающей Америку в законную добычу любой компании насильников. Генерал Эммануил Кун был одним из корповских идеалистов. Такие, как он, не одобряли убийства, вершившиеся при корповском режиме, но они старались убедить себя и других, что «это же революция, а во время революции всегда бывали кровопролития – и гораздо большие, чем у нас». Их привлекала парадная сторона корпоизма: грандиозные демонстрации с красно-черными флагами, пышными, как грозовые тучи. Они гордились построенными корпо дорогамп, больницами, телестанциям, авиалиниями; их волновали процессии корповской молодежи, лица которой светились гордостью и верой в мифы о корповском героизме, о спартанской силе чистых юношей и девушек и о полубожественной власти всемилостивейшего отца – президента Уиндрипа. Они верили или, нее заставляли себя верить, что в лице Уиндрипа возродились добродетели Энди Джексона, Фаррагута и Джеба Стюарта, сменившие пошлый культ призовых боксеров – единственных героев 1935 года. Эти идеалисты надеялись очень скоро положить конец жестокостям и продажности ответственных лиц. Им казалось, что рождается новое корповское искусство, что возникает корповская наука, серьезная и глубокая, свободная от традиционного снобизма старых университетов, сильная своей молодостью и еще более прекрасная в силу своей «целесообразности». Идеалисты были убеждены, что корпоизм – это монархизм со свободно избранным народным героем в качестве монарха; что это фашизм без алчных и эгоистичных вождей; свобода, сочетающаяся с порядком и дисциплиной; что это настоящая традиционная Америка, без ее расточительства и пустого провинциального фанфаронства. Подобно всем религиозным фанатикам, они обладали блаженным даром слепоты и были глубоко убеждены (поскольку газеты, которые они читали, ничего об этом не говорили), что не было ни кровавой жестокости в судах и концлагерях, ни ограничений свободы слова и мысли. Они верили, что воздерживаются от критики корповского режима не потому, что она жестоко карается, а потому, что это было бы очень дурным тоном, все равно, что рассказывать непристойные анекдоты. Все эти идеалисты были изумлены и потрясены сарасоновским переворотом не меньше самого Берзелиоса Уиндрипа.
Угрюмый военный министр Хэйк сердился на президента Сарасона за влияние, которым он пользовался в народе и особенно в войсках. Ли выслушивал его смеясь, но однажды он был настолько польщен похвалой, которую Хэйк воздавал его художественным спобностям, что согласился написать по его заказу песню. Впоследствии ее распевали миллионы; она с самой популярной из солдатских баллад, самопроизвольно созданных анонимными солдатскими бардами во время войны между Соединенными Штатами и Мексикой. Деятельный Хэйк, который не менее свято, чем Сарасон, верил в силу организованной рекламы, решил помочь самопроизвольному появлению таких патриотических народных баллад, обеспечив анонимного барда. Он умел предвидеть и «предвосхищать технику будущего» не хуже какого-нибудь автомобильного фабриканта. Сарасон так же жаждал войны с Мексикой (или Абиссинией, Сиамом, Гренландией, или любой другой страной, лишь бы его любимые молодые художники могли написать его портрет в героической позе на фоне экзотического ландшафта), как и Хэйк; не только надеясь отвлечь внимание недовольных от того, что делается внутри страны, но также видя в войне возможность покрасоваться. В ответ на просьбу Хэйка он написал веселую песню завоевателей, хотя Соединенные Штаты в это время теоретически были еще с Мексикой в самых дружественных отношениях. Песня пелась на мотив «Мадемуазель из Армантьер». Если испанские слова в ней звучали и не совсем точно, миллионы вскоре поняли, что «Хабла у?» означает «Habla Usted?», то есть «Говорите ли вы?».
Сеньорита из Гваделупы, Скоро ночь, С бравым янки спорить глупо – Юбки прочь! Если падре нас вместе накроет, Он скандал нам ужасный устроит, Хинки, динки, хабла у?
Сеньорита из Монтерея, Я минитмен. Сеньорита, поскорее Сдавайся в плен. Сеньорита, не надо смущаться, Ты в постели начнешь улыбаться, Хинки, динки, хабла у?
Сеньорита из Мацатлана, Иди сюда! Будешь ты говорить неустанно: Вот это да! Никогда ты меня не забудешь И женой мексиканца не будешь, Хинки, динки, хабла у?
Если президент Сарасон и казался иногда легкомысленным то это ни в коей мере не относилось к его участию в научной подготовке войны, которое выражалось в устройстве репетиции хоров ММ, исполнявших его новую песню с великолепно заученной непосредственностью. Его друг Гектор Макгоблин – теперешний государственный секретарь – заверял Сарасона, что эта мужественная песня – одно из его величайших творений. Хотя Макгоблин лично не принимал участия в необычных ночных развлечениях Сарасона, он находил их очень забавными и часто говорил Сарасону, что он единственный оригинальный творческий гений среди всей этой компании спесивых болванов, включая Хэйка. – Берегитесь этого прохвоста Хэйка, Ли, – сказал Макгоблин. – Он честолюбец, форменная горилла и благочестивый пуританин, а этой тройной комбинации я очень боюсь. Солдаты его любят. – Ерунда! Что они могут в нем видеть? Он просто аккуратный военный бухгалтер, – отмахнулся Сарасон. В эту ночь у него была пирушка, на которой в качестве новинки, к негодованию его близких друзей, присутствовали девушки, исполнявшие весьма оригинальные танцы. Когда на следующее утро Хэйк стал ему выговаривать, Сарасон – у него с похмелья болела голова – бесцеремонно на него наорал. В следующую ночь, ровно через месяц после того, как Сарасон узурпировал власть, Хэйк устроил переворот. На этот раз дело обошлось без мелодраматического кинжала в занесенной руке, хотя Хэйк, по традиции, пришел поздно ночью; фашисты, как и пьяницы, в основном функционируют ночью. Хэйк вошел с отрядом отборных штурмовиков в Белый дом, где президент Сарасон в лиловой шелковой пижаме развлекался в обществе своих друзей, застрелил Сарасона и большинство его приятелей и провозгласил себя президентом. Гектор Макгоблин бежал на самолете на Кубу и оттуда еще дальше. В последний раз его видели в горах на острове Гаити; на нем была майка, грязные тиковые брюки и плетенные из травы сандалии. Он отрастил длинную рыжую бороду и жил – здоровый и счастливый – в маленькой хижине с миловидной туземкой занимаясь современной медициной и изучая древнюю магию. Когда президентом стал Дьюи Хэйк, американские граждане почувствовали, что им уж совсем невмоготу и стали жалеть о добрых демократических либеральных временах Уиндрипа. Уиндрип и Сарасон ничего не имели против веселья, против танцев на улице, поскольку их можно было облагать налогом. Хэйк принципиально был против подобных вещей. Будучи атеистом в вопросах теологии, в остальном он стоял на позициях строго ортодоксального христианства. Он первый заявил народу, что не видать им никаких 5 тысяч долларов в год, а что вместо этого «они пожнут плоды дисциплины и научного тоталитарного государства не в виде цифр на бумаге, а в виде неоценимых дивидендов народной Славы, Патриотизма и Могущества». Он изгнал из армии всех офицеров, не переносивших трудных походов и длительной жажды, и уволил всех уполномоченных, включая некоего Фрэнсиса Тэзброу, слишком легко и слишком очевидными средствами наживших большие состояния. Он обращался со всей страной, как с хорошо управляемой плантацией, где рабов кормили лучше, чем раньше, где их меньше обманывали надсмотрщики и где они были так заняты, что времени у них хватало только на работу и на сон, и они почти не имели возможности впадать в расслабляющие пороки, вроде смеха, пения (кроме военных песен о победе над Мексикой), жалоб и размышлений. Во времена Хэйка в концентрационных лагерях пороли гораздо реже, поскольку минитменам было приказано не терять драгоценного времени на этот вид спорта, и вместо того, чтобы избивать мужчин, женщин и детей, утверждающих, что они не хотят быть рабами даже на самой лучшей плантации, просто, не говоря худого слова, их расстреливать. Хэйк так сумел использовать духовенство – протестантское, католическое, еврейское и либерально-агностическое, – как и не снилось ни Уиндрипу, ни Сарасону. Наряду со многими священниками, которые, подобно мистеру Фоку и отцу Пирфайксу, подобно кардиналу Фаульхаберу и пастору НимЈллеру в Германии считали своим христианским долгом противиться порабощению и истязаниям своей паствы, было немало прославленных пастырей, главным образом в больших городах, чьи проповеди по понедельникам печатались в газетах, которым корпоизм дал возможность с большим шумом и выгодой исповедовать патриотизм. Их призванием было творить благое дело, очищая от грехов и примиряя с небом бедных храбрых юношей-воинов, и если не было войны, где они могли бы это делать, они не жалели сил, чтобы ее затеять. Эти более практические священнослужители, будучи, подобно врачам и юристам, в состоянии выведывать тайны, стали очень ценными шпионами в напряженный период после февраля 1939 года, когда Хэйк был занят подготовкой войны против Мексики (Канады? Японии? России? – их черед придет позже). Даже если армия состоит из рабов, необходимо убедить их, что они свободные люди и борются за свободу, иначе эти негодяи могут переметнуться на сторону врага. Так царствовал добрый король Хэйк, и если в стране и были недовольные, они не могли заявить о своем недовольстве дважды. А в Белом доме, где во времена Сарасона танцевали бесстыдные юноши, при новом режиме – добродетели и дубинки – миссис Хэйк, дама в очках с непреклонно-приветливой улыбкой, устраивала приемы для членов Женской христианской антиалкогольной лиги, членов Христианской ассоциации женской молодежи и Женской лиги против красного радикализма, а также для бесполезных личностей, числящихся их мужьями, – это было расширенное и разукрашенное вашингтонское издание вечеров, которые она когда-то устраивала в своем бунгало в Эглантине.
XXXVI
В трианонском лагере вновь разрешили переписку и свидания. Миссис Кэнди приехала навестить Дормэса с неизменным слоеным кокосовым тортом, и он узнал от нее о смерти Мэри, об отъезде Эммы и Сисси и о свержении Уиндрипа и Сарасона. Но все эти новости, казалось, исходили из какого-то другого, нереального мира куда меньше его волновали – кроме мысли, что он ни когда больше не увидит Мэри, – чем обилие вшей и крыс в их камере. На рождество запрет еще не был снят, и они отпраздновали его возле елки, сооруженной Карлом Паскалем из еловой ветки и папиросной фольги. Они смеялись – не очень весело – над своей елкой, тихонько напевали в темноте «Stille Nacht»[25], и Дормэс думал о всех товарищах в политических тюрьмах Америки, Европы, Японии и Индии. Но для Карла товарищами, по-видимому, были только приобщенные к таинству марксизма – коммунисты. И, запертый с ним в одной камере, Дормэс болезненно переживал растущую ожесточенность и нетерпимость Карла – не менее трагический результат ненавистного режима корпо, а может быть, вообще диктатуры как таковой, чем гибель Мэри, Дэна Уилгэса и Генри Видера. В заключении Карл ни на йоту не утратил мужества, не утратил и изобретательности по части одурачивания стражи, но с каждым днем у него все меньше оставалось чувства юмора, терпимости к другим, дружеского тепла – всего того, что давало силы жить людям, запертым в одну клетку. Он и раньше относился к коммунизму, как к святыне – и иногда это было немного смешно, – но теперь он стал форменным фанатиком, и его фанатизм был так же ненавистен Дормэсу, как фанатизм инквизиции или протестантов-фундаменталистов; семья Джессэпа уже в течение трех поколений отвергала убийство во имя спасения души.
|