Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






XXXVIII 7 страница. Так отвечал, например, Альфред Тизра, по прозвищу «Снэйк» (змея), друг служившего у Дормэса Шэда Ледью.






Так отвечал, например, Альфред Тизра, по прозвищу «Снэйк» (змея), друг служившего у Дормэса Шэда Ледью.

«Снэйк» был шофером грузовика и владельцем такси; он отбывал в свое время заключение за хулиганство и за контрабандную перевозку спиртных напитков. Когда-то он добывал себе пропитание тем, что ловил гремучих змей и медянок в южных районах Новой Англии. При президенте Уиндрипе, насмешливо уверял он Дормэса, у него будет столько денег, что он сразу откроет целую сеть кабаков во всех «сухих» деревнях Вермонта.

Эд Хоулэнд, один из мелких бакалейщиков Форта Бьюла, и Чарли Бетс, продававший мебель и похоронные принадлежности, отчитывали всякого, кто пытался приобрести бакалею, мебель или даже похоронные принадлежности в кредит в счет Уиндрипа. Однако это не мешало им быть всецело за то, чтобы все остальные товары население могло брать в кредит.

Коротышка Арас Дили, молочник, живший со своей беззубой женой и семью чумазыми детишками в покосившейся грязной хижине у основания горы Террор, с циничной усмешкой говорил Дормэсу, не раз заносившему ему корзинку с провизией, патроны и папиросы: «Вот что я скажу вам: когда мистер Уиндрип станет президентом, цены на наши продукты будем назначать мы, фермеры, а не вы, городские ловкачи!»

Дормэс не мог его осуждать; Бак Титус в свои пятьдесят лет выглядел на тридцать с лишним, Арас же в свои тридцать четыре казался пятидесятилетним стариком.

Пренеприятный компаньон Лоринды Пайк по ее «Таверне долины Бьюла», некто мистер Ниппер, от которого она надеялась в скором времени избавиться, хвастался тем, как он богат, и в то же время жадно мечтал о том, насколько он станет богаче при Уиндрипе. «Профессор» Штаубмейер цитировал приятные вещи, сказанные Уиндрипом по поводу повышения жалованья учителям. Луи Ротенстерн, стремившийся доказать, что сердце у него во всяком случае не еврейское, восторгался Уиндрипом больше всех. И даже Фрэнк Тэзброу, владелец каменоломен, Медэри Кол, владелец мельницы и земельных участков, Р.К. Краули, банкир, несмотря на то, что им едва ли могла улыбаться перспектива повышения подоходного налога, лукаво посмеивались и намекали на то, что Уиндрип – парень более сообразительный, чем многие думают.

Но в Форте Бьюла не было более горячего поборника Бэза Уиндрипа, чем Шэд Ледью.

Дормэс знал, что Шэд умеет при случае покрасоваться и поговорить, что как-то раз ему даже удалось убедить старого мистера Прайдуэла отпустить ему в кредит винтовку стоимостью в двадцать три доллара; что однажды, освободившись от общества угольных ящиков и грязной рабочей одежды, он спел песню «Развеселый Билл, моряк» на вечеринке Древнего и Независимого Ордена Баранов и что у него была достаточно хорошая память, чтобы цитировать, выдавая за свои собственные, глубокомысленные изречения и целые фразы из передовиц херстовских газет. Но, даже зная обо всех этих его необходимых для политической карьеры данных, по которым Шэд лишь немногим уступал самому Бэзу Уиндрипу, Дормэс был поражен, когда увидел, как Шэд распинался, ратуя за Уиндрипа, перед рабочими каменоломни, а затем как-то председательствовал на большом собрании. Говорил Шэд мало, но грубо издевался над сторонниками Троубриджа и Рузвельта.

На митингах, где Шэд не выступал, он был ни с кем несравнимым вышибалой и в этом своем драгоценном качестве получал приглашения на уиндриповские собрания даже в такие отдаленные места, как Берлингтон. Не кто иной, как Шэд – в военной форме, величественно восседая на большой белой крестьянской лошади, – возглавил заключительный уиндриповский парад в Ратленде; солидные деловые люди, даже комиссионеры мануфактурных фирм, нежно называли его «Шэд».

Дормэс только диву давался и не переставал бранить себя за то, что не сумел своевременно оценить этот новоиспеченный образец совершенства, когда, сидя в зале «Американского легиона», слушал рев Шэда:

– Я прекрасно понимаю, что я всего лишь простой рабочий, но есть сорок миллионов таких рабочих, как я, и мы знаем, что сенатор Уиндрип – это первый за многие годы государственный деятель, который, прежде чем думать о политике, думает о нуждах таких вот парней, как мы. Смелее, бэзовцы! Всякие надутые господа твердят вам: не будьте эгоистами! Уолт Троубридж твердит вам: не будьте эгоистами! Так нет же, будьте эгоистами и голосуйте за единственного человека, желающего дать вам что-то… дать вам что-то!.., а не вырвать у вас последний цент и выжать лишний час работы.

Дормэс про себя застонал: «Ах, Шэд, Шэд! Ведь ты проделываешь все это в часы, за которые я тебе плачу!»

Сисси Джессэп ехала в своем двухместном автомобиле (своем, поскольку она его захватила) с Джулиэном Фоком, прибывшим из Амхерста на субботу и воскресенье, и с Мэлкомом Тэзброу.

– Слушайте, хватит говорить о политике! Уиндрип собирается стать президентом, так неужели же надо терять время на нытье, когда мы можем спуститься к реке и поплавать?! – взывал Мэлком.

– Прежде, чем он станет президентом, мы основательно поборемся с ним. Сегодня вечером я хочу выступить перед нашими выпускниками… на тему о том, как им уговорить своих родителей голосовать либо за Троубриджа, либо за Рузвельта, – огрызнулся Джулиан Фок.

– Ха-ха-ха! И родители, конечно, будут до смерти рады сделать все, что вы им прикажете, Джулиэн! Эх, вы, университетчики! Да, кроме того… Неужели вы действительно принимаете всерьез всю эту дурацкую затею? – Мэлком отличался наглой самоуверенностью обладателя крепкой мускулатуры, прилизанных черных волос и собственного мощного автомобиля; он образцово руководил отрядом «черных рубашек» и с презрением смотрел на Джулиэна, который был на год старше его, но бледен и худощав. – А в сущности хорошо, если мы получим Бэза. Он сразу положит конец всему этому радикализму… всей этой болтовне о свободе слова и насмешкам над нашими святынями…

– «Бостон Америкэн» за вторник, страница восьмая, – пробормотала Сисси.

– …и не удивительно, что вы так боитесь его, Джулиэн! Он, наверно, посадит в каталажку кое-кого из ваших любимых амхерстских профессоров-анархистов, а может быть, и вас, товарищ!

Молодые люди смотрели друг на друга с затаенным бешенством. Но Сисси успокоила их тем, что разбушевалась сама:

– Ради всего святого! Перестанете вы когда-нибудь ссориться или нет? Ах, друзья мои, что за гнусность эти выборы! Просто отвратительно! Нет такого города, нет такой семьи, куда бы это не проникло. Бедный папа! Он погряз в этом с головой!

 

XII

 

Я не успокоюсь до тех пор, пока страна наша не станет производить все, что ей нужно, – даже кофе, какао и каучук – и, таким образом, наши доллары будут оставаться дома. Если мы сумеем сделать это и одновременно так развить туризм, чтобы со всего мира съезжались иностранцы посмотреть на наши чудеса – Большой Каньон, Глетчер, Йеллоустонский и другие парки, красивейшие отели Чикаго и т. д. – и оставляли у нас свои деньги, то мы получим такой торговый баланс, которого с избытком хватит на осуществление моей часто подвергавшейся критике, но тем не менее абсолютно здравой идеи о том, чтобы обеспечить каждой семье от 3000 до 5 000 долларов в год, я имею в виду каждую, действительно американскую семью. Великая мечта – вот что нам нужно, а не эта бессмысленная потеря времени в Женеве, болтовня в Лугано или где бы то ни было.

«В атаку». Берзелиос Уиндрип.

 

День выборов приходился на вторник, 3 ноября, а в воскресенье вечером, 1 ноября, сенатор Уиндрип разыграл финал своей предвыборной кампании на массовом митинге в Мэдисон-сквер-гарден в Нью-Йорке. Зал, включая и стоячие места, вмещал до девятнадцати тысяч человек, билеты, стоившие от пятидесяти центов до пяти долларов, были раскуплены уже за неделю, и спекулянты перепродавали их потом по цене от одного до двадцати долларов.

Дормэсу удалось достать один-единственный билет у знакомого сотрудника газеты Херста – из всей нью-йоркской прессы только газеты Херста поддерживали Уиндрипа, – и первого ноября после обеда он выехал в Нью-Йорк; впервые за последние три года ему предстояло проехать триста миль.

В Вермонте было холодно, выпал ранний снег, но белые сугробы так спокойно лежали на земле, воздух был настолько чист и ясен, что мир казался погруженным в молчание серебряным карнавалом. Даже в безлунную ночь от снега, от самой земли исходило бледное сияние, и звезды были, как капли замерзшей ртути.

Выйдя в шесть часов утра из здания Центрального вокзала, вслед за носильщиком, который нес его потертый кожаный чемодан, Дормэс сразу попал под грязную капель холодных помоев из кухонной раковины неба. Знаменитые небоскребы, которые он надеялся увидеть на 42-й улице, стояли мертвые, укутанные в саван рваного тумана. Что касается толпы, которая с жестоким безразличием неслась мимо, – каждую секунду перед глазами мелькали новые равнодушные лица, – то провинциалу из Форта Бьюла не могло не показаться, что Нью-Йорк собрал сюда, под моросящий дождь, жителей со всего штата или что где-то случился большой пожар.

Он благоразумно намеревался воспользоваться метро – в городе вавилонских садов состоятельный захолустный житель чувствует себя нищим! Он даже вспомнил, что в Манхэттене еще не вывелись пятицентовые троллейбусы, в которых провинциал может с интересом разглядывать моряков, поэтов и женщин в экзотических шалях из степей Казахстана. Носильщику он сказал с видом многоопытного путешественника:

– Я думаю ехать троллейбусом, тут всего несколько кварталов.

Но затем, оглушенный, ошеломленный и стиснутый толпой, промокший и усталый, он укрылся в такси и тут же пожалел, что сделал это, когда увидел скользкую серую мостовую и когда его такси оказалось заклиненным в массе других машин, воняющих бензином и бешено гудящих, чтобы выбраться из этой мешанины – из беспорядочного стада баранов-роботов, блеющих от страха механическими легкими в сто лошадиных сил.

Он мучительно колебался, прежде чем снова выйти на улицу из своего маленького отеля на Вест-Фортис, когда же наконец решился и очутился в толпе горластых продавщиц, испитых хористок и смазливых молодчиков с Бродвея, то, шагая в калошах, с зонтиком, навязанным ему Эммой, почувствовал себя настоящим Каспаром Милкетостом.

Прежде всего ему бросилось в глаза множество каких-то военизированных личностей без револьверов и винтовок, но облаченных в форму наподобие американских кавалеристов 1870 года: голубые фуражки набекрень, синие френчи, голубые с желтыми лампасами брюки, заправленные в черные резиновые краги у рядовых, а у командного состава – в сапоги из блестящей черной кожи. У каждого на правой стороне воротника имелись буквы ММ, а на левой – пятиконечная звезда. Личностей этих было много; они шагали с дерзким видом, расталкивая штатских и прокладывая себе дорогу в толпе, а на такую мелкоту, как Дормэс, взирали с холодной наглостью.

Вдруг он понял.

Эти юные кондотьеры – минитмены, личные войска Берзелиоса Уиндрипа, о которых Дормэс печатал тревожные сообщения в своей газете. Он был испуган и смущен, увидев их теперь воочию: слова превратились в грубую, плоть.

За три недели до этого Уиндрип объявил, что полковник Дьюи Хэйк организовал специально на время выборной кампании общенациональную лигу уиндриповских клубов, члены которых именовали себя минитменами. Вполне возможно, что эта лига была основана еще несколько месяцев назад, так как насчитывала уже триста – четыреста тысяч членов. Дормэс опасался, что ММ могут стать постоянной организацией, более страшной, чем Ку-Клукс-Клан.

Форма их напоминала прежнюю Америку – Америку Колд-Харбора и отрядов, дравшихся с индейцами под предводительством Майлза и Кастера. их эмблемой, их свастикой (в этом Дормэс усмотрел коварство и мистицизм Ли Сарасона) была пятиконечная звезда, так как звезда на американском флаге была пятиконечной, в то время как, мол, звезда на советском флаге и религиозная эмблема евреев – щит Давида – были шестиконечными.

Тот факт, что советская звезда на самом деле была тоже пятиконечной, не был никем замечен в эти волнующие дни возрождения. Во всяком случае, это была удачная идея, чтобы звезда бросала вызов одновременно и евреям и большевикам, – так что намерения ММ были хорошие, даже если их символика хромала.

Но самое замечательное в этих ММ было то, что они носили не цветные рубашки, а просто белые на параде и защитные – в другое время, так что Бэз Уиндрип мог частенько громыхать по этому поводу: «Черные рубашки»? «Коричневые рубашки»? «Красные рубашки»? Может быть, еще рубашки в крапинку?! Все это – слинявшие мундиры европейской тирании. О нет! Минитмены – не фашисты и не коммунисты, а просто демократы – рыцари, паладины прав забытых людей… ударные отряды Свободы!

 

Дормэс пообедал в китайском ресторанчике – обычная слабость, которую он разрешал себе, бывая в большом городе один, без Эммы, считавшей, что китайские блюда – это просто жареные упаковочные стружки с мучной подливкой. Он на время забыл про минитменов и с удовольствием рассматривал позолоченную деревянную резьбу, восьмиугольные фонари с нарисованными на них игрушечными китайскими крестьянами, переходящими через легкие мостики, и посетителей – двух мужчин и двух женщин, у которых был вид государственных преступников и которые весь обед сдержанно переругивались.

Направляясь к Мэдисон-сквер-гарден, где должно было состояться решающее уиндриповское собрание, Дормэс попал в водоворот. Казалось, вся страна ринулась в том же направлении. Он не мог достать такси и, пройдя в шумном людском потоке кварталов четырнадцать до Мэдисон-сквер-гарден, убедился, что толпа настроена весьма кровожадно.

Восьмая авеню со множеством мелких лавчонок была забита унылыми, серыми людьми, которые были, однако, в этот вечер опьянены гашишем надежды. Они запрудили тротуары и почти всю мостовую, так что обозлившиеся автомобили с трудом протискивались сквозь толпу; водоворот подхватывал и кружил сердитых полисменов, а когда те пытались принять надменный вид, их осыпали насмешками бойкие продавщицы.

Сквозь все это столпотворение на глазах у Дормэса проталкивался летучий отряд минитменов под предводительством старшего – как Дормэс впоследствии научился распознавать – в чине корнета. Теперь, когда они не были на посту, вид у них был совсем не воинственный, они хохотали, напевали «Бэз поехал в Вашингтон», напоминая Дормэсу немного подвыпившую компанию студентов захудалого колледжа, которые выиграли футбольный матч. Он не раз вспоминал впоследствии это свое впечатление, когда противники минитменов по всей стране насмешливо называли их «Микки-Маус» и «Минни».

Какой-то довольно потрепанный, но сердитый старик загородил им дорогу и пронзительно завопил: «К черту Бэза! Да здравствует Рузвельт!»

Минитмены пришли в ярость. Командовавший ими корнет, верзила еще более уродливый, чем Шэд Ледью, ударил старика по щеке, и тот, застонав, упал. Тогда, откуда ни возьмись, перед корнетом вырос человек в форме младшего офицера флота, рослый, ухмыляющийся молодец. Офицер громовым голосом заревел: «Эх, вы, кучка оловянных солдатиков!.. Вдевятером на одного дедушку!! Что ж, силы равные…»

Корнет размахнулся; запрещенным ударом в живот моряк сбил корнета с ног, в то же мгновение остальные восемь минитменов, как воробьи вслед за ястребом, бросились на офицера – и тот грохнулся с мертвенно-бледным лицом, обливаясь кровью.

Все восемь били его по голове толстыми походными сапогами. Они продолжали бить его и тогда, когда Дормэс выбрался из толпы, вконец измученный, разбитый.

Но он отвернулся не настолько быстро, чтобы не заметить, как один из минитменов, с девичьим лицом, яркими губами и глазами лани, приник к распростертому корнету и, всхлипывая, стал робко поглаживать его мясистые щеки пальцами, нежными, как лепестки гардении.

 

Прежде чем Дормэс добрался до места, ему довелось еще стать свидетелем многочисленных перебранок, нескольких мелких потасовок и одного сражения.

За квартал до Мэдисон-сквер-гарден человек тридцать минитменов, возглавляемые батальонным командиром – нечто среднее между капитаном и майором, – налетели на уличный митинг коммунистов. Девушка в хаки, еврейка, с непокрытыми, мокрыми от дождя волосами, убеждала, взобравшись на тележку:

– Друзья! Хватит вам жевать старую жвачку насчет сочувствия. Присоединяйтесь к нам! Скорее! Теперь дело идет о жизни и смерти!

В двадцати футах от коммунистов человек средних лет, похожий на бухгалтера, выступал в защиту джефферсоновской партии, цитируя доклад президента Рузвельта, и обзывал коммунистов врагами Америки, болтунами и сумасбродами. Половину его слушателей составляли лица, которые могли быть полноправными избирателями; другую половину – как и повсюду в этот вечер трагической фиесты – составляли подростки в дешевеньких костюмах, стрелявшие у соседей сигареты.

Тридцать минитменов весело ринулись на коммунистов. Батальонный командир ударил говорившую девушку по спине и стащил ее с тачки. Его подчиненные действовали кулаками и дубинками. Дормэс, почувствовав еще большее отвращение и большую беспомощность, чем раньше, услышал, как треснули дубинкой по виску худощавого интеллигента-еврея.

Тогда неожиданно голос оратора джефферсоновской партии перешел на крик: «Эй, вы! Неужели же мы дадим этим дьяволам избивать наших друзей коммунистов – да, да, теперь друзей, клянусь вам!» С этими словами этот тщедушный книжный червь, соскочив с ящика, бросился на толстого Микки-Мауса, сбил его с ног, завладел его дубинкой, хватил заодно другого минитмена по ногам, затем вскочил и бросился на нападавших, как он бросился бы, подумал Дормэс, на таблицу со статистическими материалами о показателях жирности молока, продающегося в 97, 7 процента магазинов по авеню Б.

Сначала только с полдюжины коммунистов противостояли минитменам, прижавшись спиной к стене гаража. Но теперь к ним присоединились человек пятьдесят своих и человек пятьдесят джефферсоновцев; пустив в ход камни, зонтики и толстые тома «Социологии», – сторонники Бела Куна плечом к плечу со сторонниками профессора Джона Дьюи, – они стали теснить взбешенных минитменов до тех пор, пока в дело не вмешался полицейский отряд, который, взяв под защиту минитменов, арестовал оратора-коммунистку и оратора-джефферсоновца.

 

Дормэсу часто приходилось придумывать «шапки» для отчетов о «состязаниях на приз по боксу в Мэдисон-сквер-гарден», но он прекрасно знал, что то место, куда он направлялся, не имело ничего общего с Мэдисон-сквером, до которого надо было ехать целый день на автобусе, знал, что это совсем не сад, что боксеры состязаются здесь не на приз, а за то, чтобы урвать себе долю в деле, и что многие вовсе не выступают на ринге.

Когда Дормэс в полном изнеможении дотащился до громадного здания, он нашел его окруженным минитменами, стоявшими плотным кольцом с тяжелыми дубинками в руках; у всех входов, вдоль всех проходов выстроились минитмены, их офицеры суетились, отдавая шепотом какие-то приказания и разнося тревожные слухи, точно испуганные телята на бойне.

В последние недели голодные шахтеры, обездоленные фермеры, фабричные рабочие штата Каролина приветствовали сенатора Уиндрипа, махая худыми руками под газолиновыми факелами. Уиндрипу предстояло встретиться тут не с безработными, которым были не по карману пятидесятицентовые билеты, а с перепуганными мелкими торговцами Нью-Йорка, которые, хоть и ставили себя несравненно выше копающихся в земле земледельцев и ползающих в рудниках шахтеров, дошли, как и те, до последней степени отчаяния. Густая масса людей, горделиво восседавших на своих местах или стоявших друг за другом в проходах, ни в какой мере не показалась Дормэсу романтичной: все это были люди, для которых мир ограничивался портновским утюгом, лотком картофельного салата, пуговицами и кнопками, налогами на владельцев такси, а дом – детскими пеленками, тупыми безопасными бритвами и ужасающей дороговизной мясных вырезок и тощих цыплят. Среди них попадались весьма довольные собой мелкие чиновники, почтальоны и управляющие небольшими доходными домами, в претендующих на изящество готовых костюмах с вышитыми фуляровыми галстуками. Люди эти хвастливо говорили: «Не могу понять, почему все эти шалопаи переходят на пособие. Я не такой уж гений, но, позвольте вам сказать, что с 1929 года у меня никогда не было меньше двух тысяч долларов годового дохода».

Манхэттенские крестьяне. Добродушные, трудолюбивые люди, заботящиеся о стариках, готовые на что угодно, только бы отделаться от страшной угрозы безработицы.

Материал, чрезвычайно легко воспламеняющийся в руках любого демагога.

 

Историческое собрание началось чрезвычайно скучно. Военный оркестр исполнил баркаролу из «Сказок Гофмана», неизвестно для чего и без всякого подъема. Преподобный доктор Гендрик ван Лоллоп, из лютеранской церкви св. Аполога, прочитал молитву, но чувствовалось, что она не дошла по назначению. Сенатор Порквуд выступил с диссертацией о сенаторе Уиндрипе, состоявшей наполовину из апостольского прославления Бэза и наполовину из «э-э-э», которыми Порквуд всегда пересыпал свою речь.

А самого Уиндрипа нигде не было видно.

Полковник Дьюи Хэйк, выдвинувший кандидатуру Бэза на съезде в Кливленде, выступил гораздо удачнее. Он начал с шуток, потом рассказал анекдот о том, как верный почтовый голубь во время мировой войны гораздо лучше многих солдат разобрался в причинах, по которым американцы сражались в Европе за Францию, против Германии. Связь между этим орнитологическим героем и добродетелями сенатора Уиндрипа была не совсем ясной, но после выступления сенатора Порквуда аудитория оказала снисхождение армейскому остроумию полковника.

Дормэс заметил, что полковник Хэйк не просто перескакивает от одной мысли к другой, а что он подбирается к чему-то важному и решительному. Голос его стал более настойчивым. Он перешел непосредственно к Уиндрипу:

– Мой друг – единственный человек, дерзнувший бросить вызов финансовым акулам, человек, большое и простое сердце которого, как сердце Авраама Линкольна, печется о горе каждого обыкновенного человека.

Затем, резко взмахнув рукой по направлению к боковому входу, Хэйк крикнул:

– А вот и он! Друзья мои, вот – Бэз Уиндрип. Оркестр исполнил «Кэмпбеллцы идут». Отряд минитменов, щеголеватых, как конногвардейцы, неся пики со звездными флажками, шумно влился в огромную раковину зала, а за ним проковылял Берзелиос Уиндрип, в потертом синем костюме, нервно комкая в руках пропотевшую мягкую шляпу, сгорбившийся и усталый. Все повскакали с мест, толкая друг друга, стараясь рассмотреть своего освободителя; грянули аплодисменты, как орудийный залп на рассвете.

Уиндрип начал довольно прозаически. На него было жалко смотреть – до того неуклюже взобрался он по ступенькам трибуны и прошел на середину. Потом остановился, посмотрел осовелым взглядом на слушателей и начал монотонно крякать:

– В первый раз, когда я приехал в Нью-Йорк, я был простаком… Не смейтесь, может, я и до сих пор им остался. Но я уже был тогда сенатором Соединенных Штатов, и дома, на родине, со мной так носились, что я вообразил себя бог весть какой важной птицей. Я решил, что мое имя так же известно всем, как сигареты «Кэмел», или как Аль Капоне, или «Кастория, которой требуют дети». Но вот по дороге в Вашингтон я приехал в Нью-Йорк, и, можете себе представить, я просидел в вестибюле отеля три дня и единственный человек, который заговорил со мной, оказался сыщиком этого отеля. Когда он обратился ко мне, я страшно обрадовался: я думал, он хочет сказать мне, что весь город в восторге от моего посещения. Но он только хотел узнать, остановился ли я в этом отеле и имею ли право так долго занимать кресло в вестибюле. И сегодня, друзья, я так же боюсь этого города, как боялся тогда.

И смех и аплодисменты были вполне удовлетворительны, но гордые избиратели были разочарованы его тягучей речью, его усталой покорностью и смирением. В душе Дормэса затрепетала надежда: «Может быть, еще и не выберут».

Уиндрии изложил в общих чертах свою, достаточно всем известную программу, причем Дормэс с интересом отметил, что он неправильно цитировал свои собственные цифровые данные из пункта пятого, касающегося ограничения частных состояний.

Затем пошли напыщенные фразы на общие темы – набор слов, в котором воздавалось должное правосудию, свободе, равенству, порядку, процветанию, патриотизму и многим другим благородным, но весьма туманным понятиям.

Дормэсу все это показалось скучным, но затем он и сам не заметил, как стал слушать взволнованно и внимательно.

В напряженности, с которой Уиндрип смотрел на свою аудиторию, медленно переводя взгляд с самого высокого и отдаленного места на самое близкое, было что-то, заставлявшее каждого думать, что он обращается к нему лично, непосредственно и исключительно, что он готов каждого заключить в свое сердце, что он говорит им чистую правду, открывает непререкаемые и грозные факты, которые были от них утаены.

– Говорят, что я стремлюсь к деньгам, к власти! Но да будет вам известно, что я отклонил здесь, в Нью-Йорке, предложения некоторых адвокатских контор, которые дали бы мне в три раза больше денег, чем президентство. А что касается власти… Что же, ведь президент – это слуга всех граждан в стране, и не только порядочных и деликатных людей, но и всяких чудаков, надоедающих телеграммами, телефонными звонками и письмами. И тем не менее это верно, совершенно верно, что я стремлюсь к власти, к величайшей власти, но не для себя, нет, для вас я хочу добиться власти, чтобы с вашего согласия сокрушить евреев-финансистов, поработивших вас, заставляющих вас работать на себя сверх сил, жадных банкиров, – да они и не все евреи, и бесчестных рабочих лидеров, равно как и бесчестных хозяев, а самое главное – тайных шпионов Москвы, которые хотят заставить вас лизать сапоги их самозванных тиранов, управляющих не с любовью и преданностью в сердце, как хочу править я, а с помощью страшной силы кнута, тюрем и пулеметов!

 

После этого он нарисовал картину демократического рая, когда, разрушив старую политическую машину, каждый самый скромный рабочий станет королем и правителем, когда облеченные властью представители будут выбираться из среды самих же рабочих, причем они не превратятся в бездушных чиновников, как бывало прежде, стоило им только добраться до Вашингтона, а будут постоянно радеть об общественном благе благодаря бдительному надзору окрепшей исполнительной власти.

В первую минуту это прозвучало почти убедительно.

Великолепный актер, Бэз Уиндрип говорил страстно, но не впадал в смешное неистовство. Он не делал излишних жестов; он только, как Джин Дебс, протягивал вперед худой указательный палец, который словно бы проникал в сердце каждого слушателя и притягивал его. Его безумные глаза, большие, пристальные, трагические глаза, волновали и пугали, а его голос, то громовой, то смиренно умоляющий, успокаивал.

Было так ясно, что он честный и милостивый вождь; человек, знакомый с горем и бедой.

Дормэс удивлялся: «Черт подери! Да он совсем не плохой парень, когда увидишь его поближе. И сердечный. У меня такое чувство, как будто я хорошо продел вечер с Баком и Пирфайксом. Что, если Бэз прав? Что, если, несмотря на демагогическую кашу, которой ему приходится кормить этих болванов, он прав, утверждая, что только он, а никак не Троубридж или Рузвельт, может сломить власть собственников? А эти минитмены, эти его сторонники – ох, и гнусная же компания попалась мне тогда на улице! – и все же большинство из них очень милые, хорошие юноши. Когда видишь Бэза и слушаешь его, как-то невольно удивляешься невольно задумываешься!»

Но уже час спустя, очнувшись от транса, Дормэс никак не мог вспомнить, о чем же говорил Уиндрип.

 

Дормэс был так уверен в успехе Уиндрипа, что во вторник вечером не остался в редакции «Информера» ждать поступления последних известий о выборах. Но если он не стал ждать сведений о выборах, то они все же дошли до него.

После полуночи мимо его дома по грязному снегу торжествующе промаршировала основательно подвыпившая толпа демонстрантов с факелами: они распевали на мотив «Янки Дудль» новые слова, только что написанные миссис Аделаидой Тарр-Гиммич:

 

Готовьтесь Бэзу дать ответ.

Неверные ему

Возненавидят белый свет –

Мы их швырнем в тюрьму.

 

Хор

 

Славься! Славься! Славься, Бэз,

Заботливый наш босс!

Победа! Нас не поддержал

Лишь самый жалкий пес.

 

Любой ММ получит кнут

Предателей стегать.

Коль анти-Бэзы удерут,

Мы их найдем опять.

 

Слово «анти-Бэз» пустила в оборот миссис Гиммич, однако, вероятнее всего, его придумал доктор Гектор Макгоблин, и оно должно было получить широкое распространение среди патриотически настроенных дам как термин, выражающий неслыханное вероломство по отношению к государству, за которое следовало немедленно расстреливать. Но это выражение, как и великолепное словечко «Йонки», придуманное Гиммич для солдат экспедиционных войск, не привилось.

 

Дормэсу и Сисси показалось, что среди одетых по-зимнему участников демонстрации они узнали Шэда Ледью, Араса Дили, многодетного поселенца с горы Террор, торговца мебелью Чарли Бетса и Тони Мольяни, продавца фруктов и самого пылкого проповедника итальянского фашизма в центральном Вермонте.

И хотя при неверном свете факелов ничего нельзя было с достоверностью разглядеть, Дормэсу показалось, что одиноко следовавший за процессией большой автомобиль принадлежал его соседу Фрэнсису Тэзброу.

Наутро в редакции «Информера» Дормэс узнал о сравнительно небольших повреждениях, причиненных торжествующими «норманнами», – они всего-навсего повалили несколько уличных уборных, сорвали и сожгли вывеску Луи Ротенстерна и изрядно поколотили Клиффорда Литтла, часовщика, тщедушного, кудрявого молодого человека, которого Шэд Ледью презирал за то, что он устраивал любительские спектакли и играл на органе в церкви мистера Фока.


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.02 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал