Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






XXXVIII 8 страница. В этот вечер Дормэс нашел у себя на крыльце записку – красным мелком на оберточной бумаге было написано:






В этот вечер Дормэс нашел у себя на крыльце записку – красным мелком на оберточной бумаге было написано:

«Мы тебе пропишем, как следует, Дори, голубчик, если ты не поклонишься в ножки минитменам, Лиге, Шефу и мне.

Друг».

 

Так Дормэс впервые услышал слово «шеф», как американский вариант «фюрера» или «главы правительства» в применении к мистеру Уиндрипу.

Вскоре слово это было официально узаконено.

Дормэс сжег написанное красным предостережение, не рассказав о нем своим. Но ночью, то и дело просыпаясь, он вспоминал о нем без особого удовольствия.

 

XIII

 

И когда придет для меня время удалиться на покой, я построю себе дом с верандой в современном стиле, в каком-нибудь красивом укромном местечке, но не на Комо и не на каком-либо другом знаменитом греческом острове, – уж будьте покойны, – а где-нибудь в уголке Флориды, Калифорнии, Санта-Фе и т. п., и всецело посвящу свои дни чтению классиков: Лонгфелло, Джеймса Уиткомба Райли, лорда Маколея, Генри Ван Дейка, Элберта Хаббарда, Платона, Гайава-ты и т. д. Некоторые из моих друзей смеются надо мной за это, но я всегда культивировал в себе вкус к лучшим образцам литературы. Я унаследовал эту склонность от моей матери, равно как и все то хорошее, что многие по своей доброте ставят мне в заслугу.

«В атаку». Берзелиос Уиндрип.

 

Как ни готов был Дормэс к избранию Уиндрипа, он воспринял это событие как кончину друга, которую давно и со страхом ждали.

«Что ж?! К черту эту страну, раз она такая. Все годы я работал, никогда я не стремился к тому, чтобы состоять во всех этих комиссиях, советах и благотворительных организациях. Не оказались ли теперь все они в дураках? Я же всегда мечтал укрыться в башне из слоновой кости – или пусть хоть целлулоидной, под слоновую кость, – чтобы прочитать все, что мне за всю жизнь не удалось прочесть».

Так думал Дормэс в конце ноября.

И он действительно попробовал это сделать и несколько дней наслаждался чтением, никого не видя, кроме своей семьи, Лоринды, Бака Титуса и отца Пирфайкса. Впрочем, все те «классики», до которых он никак не мог раньше добраться, не привели его в особый восторг; главным образом его увлекли знакомые с юности вещи: «Айвенго», «Гекльберри Финн», «Сон в летнюю ночь», «Буря», «L'Allegro», «Моби Дик», «Земной Рай», «Канун святой Агнесы», «Королевские идиллии», многие вещи Суинберна, «Гордость и предрассудки», «Верую» Медичи и «Ярмарка тщеславия».

В своем недостаточно критическом почитании всякой книги, о которой ему приходилось слышать до тридцатилетнего возраста, он, пожалуй, не слишком отличался от вновь избранного президента Уиндрипа… Все американцы, чьи предки в течение двух-трех поколений жили в этой стране, не так уж резко отличаются друг от друга.

Только в одном бегство Дормэса в литературу полностью потерпело провал. Он попытался восстановить свои познания в латыни, но не мог теперь, без поощрения учителя, поверить, что все эти идиотские mensa, mensae, mensae, mensam, mensa, то есть «стол, стола, столу» и т. д., приведут его снова, как когда-то, к сладостной безмятежности Вергилия и Горация.

А затем он увидел, что и вся затея не удалась.

Чтение было очень хорошим занятием, приятным, дающим удовлетворение, но его все время мучила совесть – ведь он сбежал в башню из слоновой кости. Слишком много лет отдал он общественной жизни, она стала его привычкой. Он не мог быть «не у дел» и с каждым днем становился все раздражительнее, по мере того как Уиндрип еще до своего вступления в должность стал диктовать стране свою волю.

Партия Бэза, ввиду перехода многих в лагерь джефферсоновцев, не имела большинства в Конгрессе. Дормэс получил из Вашингтона секретное сообщение, что Уиндрип пытается, прибегая к подкупу, лести и шантажу, сломить сопротивление оппозиционных членов Конгресса. Вновь избранный президент готов применить противозаконные меры воздействия, и, без сомнения, Уиндрип, пообещав неслыханные милости и покровительство, уже переманил кое-кого на свою сторону. Пять конгрессменов-джефферсоновцев отказались от своих мест в Конгрессе. Один исчез при весьма странных обстоятельствах, и после его бегства по следам его поползли слухи о хищениях и растратах. И каждая новая победа Уиндрипа все больше тревожила по всей стране всех благонамеренных, уединившихся Дормэсов.

 

В течение всего периода депрессии начиная с 1929 года Дормэса не покидало чувство какой-то неуверенности, смущения, чувство бесполезности и тщетности всяких попыток предпринять что-либо более серьезное, чем бритье и завтрак; и так чувствовали себя многие американцы. Он больше не мог строить планы Для себя и для своих близких, как граждане этой некогда неустроенной страны неизменно делали начиная с 1620 года.

И в самом деле, всю свою жизнь они только и делали, что строили планы. Периоды депрессии были лишь периодическими бурями, вслед за которыми неизменно показывалось солнце; капитализм и парламентская система правления были вечными учреждениями, которые неизменно совершенствовались благодаря разумному голосованию Честных Граждан.

Дед Дормэса, Кэлвин, ветеран Гражданской войны, скудно оплачиваемый, ограниченный священник-конгрегационалист, еще строил планы: «Мой сын Лорен получит богословское образование, и тогда, лет через пятнадцать – двадцать, мы, наверно, сможем построить себе хороший новый дом». Это придавало смысл его работе, у него в жизни была цель.

Отец Дормэса, Лорен, давал клятву: «Пусть я вынужден немного экономить на книгах, а может, и отказаться от такой роскоши, как есть мясо четыре раза в неделю – тем более, что это вредно для пищеварения, – зато мой сын Дормэс получит университетское образование, а когда он станет, как ему хочется, публицистом, я смогу еще, быть может, годик-другой помогать ему. Зато потом я не теряю надежды – о, всего каких-нибудь пять-шесть лет спустя! – купить полное иллюстрированное собрание сочинений Диккенса; это, конечно, роскошь, но зато моим внукам достанется вечное сокровище».

А Дормэс Джессэп уже не мог строить планы вроде: «Прежде чем Сисси займется архитектурой, я пошлю ее в школу Смита». Либо: «Если Джулиэн Фок и Сисси поженятся и останутся в Форте, я отдам им юго-западный участок, и когда-нибудь, лет через пятнадцать, здесь, может быть, снова будет полным-полно славных ребятишек».

– Нет, лет через пятнадцать, – вздохнул он, – Сисси, может, будет бегать с подносом в ресторанчике для рабочих, «разнося жратву», а Джулиэн, возможно, окажется в концентрационном лагере.

Традиция Горацио Альджера – от лохмотьев к богатству Рокфеллера – исчезла из Америки.

Смешно и глупо было на что-то надеяться, что-то пытаться предвидеть, отказываться от отдыха ради бесконечной работы, а уж что до того, чтобы копить деньги, так это же просто идиотство!

 

А для редактора газеты, для человека, который должен не хуже энциклопедии знать все, что касается отечественной и всемирной истории, географии, экономики, политики, литературы и методов игры в футбол, было просто невыносимо ничего не знать наверняка.

Если года два назад над экономистами подшучивали, что они «ни черта не смыслят в том, что происходит», то теперь фраза эта звучала как неоспоримая истина в применении почти ко всякому экономисту. Когда-то Дормэс, человек достаточно скромный, полагал, что обладает некоторыми познаниями в области финансов, налоговой системы, золотого стандарта, сельскохозяйственного экспорта, и с улыбкой предрекал повсюду, что либеральный капитализм самым идиллическим образом приведет к государственному социализму, при котором государственная собственность на рудники, железные дороги и гидроэлектростанции настолько урегулирует неравенство доходов, что любой лев в образе рабочего-металлиста охотно ляжет рядом с ягненком в образе подрядчика и все тюрьмы и туберкулезные санатории будут пустовать. Теперь он понимал, что не знал самого главного, и, подобно одинокому монаху, ошеломленному сознанием своей греховности, горевал: «Если б я только больше знал!.. Если б я только умел запоминать статистические данные!»

Появление на политической арене, а затем и исчезновение с нее Национального управления по трудоустройству, Федеральной Чрезвычайной администрации помощи и Управления общественных работ убедили Дормэса, что существует четыре категории людей, ничего не смыслящих в управлении страной, а именно: все власти в Вашингтоне; все граждане, много говорящие или пишущие о политике; все набравшие в рот воды и окончательно обалдевшие недотроги и Дормэс Джессэп. – Зато теперь, – сказал он, – после прихода Бэза к власти, все снова станет просто и ясно – он будет управлять страной, как собственным имением.

 

Джулиэн Фок, теперь уже студент второго курса университета в Амхерсте, приехавший домой на рождественские каникулы, заглянул в редакцию «Информера» и попросил Дормэса подвезти его до обеда домой.

Он называл Дормэса «сэр» и, по-видимому, не считал его смешным ископаемым. Дормэсу это нравилось.

По пути они остановились заправиться бензином в гараже Джона Полликопа, пламенного социал-демократа; обслуживал их Карл Паскаль, некогда работавший в каменоломне Тэзброу, в прошлом вожак забастовщиков, некогда сидевший в окружной тюрьме как политический заключенный по сомнительному обвинению в подстрекательстве к мятежу, но всегда бывший образцом правоверного коммуниста.

Паскаль был худой, но мускулистый; продолговатое насмешливое лицо этого хорошего механика так потемнело от смазки, что кожа над глазами и под ними казалась белой, как брюхо рыбы, и от этого глаза его – живые и темные цыганские глаза – казались еще больше… Пантера, прикованная к тачке с углем.

– Ну, так как? Что вы думаете делать после этих выборов? – сказал Дормэс. – Глупый вопрос, конечно! Я думаю, никто из нас, неугомонных скандалистов, не станет особенно распространяться о том, что он собирается предпринять после января, когда Бэз наложит на нас лапу. – Притаиться, что ли?

– Я собираюсь притаиться так, как никогда прежде. Не сомневайтесь! Однако, может быть, теперь, когда фашизм начинает допекать людей, у нас появится несколько коммунистических ячеек. До сих пор моя пропаганда не имела особенного успеха, но теперь посмотрим! – ликовал Паскаль.

– Да вы, кажется, не очень расстроены этими выборами, – с удивлением заметил Дормэс.

А Джулиэн заметил:

– Похоже, вас это прямо веселит!

– Расстроен? С какой стати, мистер Джессэп? Я думал, вы лучше знаете революционную тактику, судя по тому, как вы поддерживали нас во время забастовки на каменоломне, хотя на самом деле вы законченный тип мелкого буржуа. Расстроен? Но почему же? Разве вы не понимаете, что если бы коммунисты даже платили за это, мы не могли бы получить ничего лучшего для своих целей, чем избрание такого архиплутократа и воинствующего диктатора, как Бэз Уиндрип! Вот увидите! Он добьется того, что все будут крайне недовольны. Но сделать голыми руками против вооруженных войск никто ничего не сможет. Тогда он завопит о войне, и миллионы людей получат в руки оружие и продовольствие – и для революции все готово! Ура Бэзу и Иоанну Прэнгу, крестителю!

– Право, Карл, это очень странно. Видно, вы всерьез верите в коммунизм! – удивился молодой Джулиэн. – Верите?

– А почему вы не спрашиваете вашего друга, отца Пирфайкса, верит ли он в деву Марию?

– Но вы ведь любите Америку, и вы же не фанатик, Карл. Я помню, когда я был еще мальчонкой лет десяти, а вы – вам, по-моему, тогда было лет 25-26, – вы катались вместе с нами и весело орали, и вы сделали мне лыжную палку.

– Конечно, я люблю Америку. Я приехал сюда, когда мне было два года, родился я в Германии, хотя мои родные не были бошами – отец у меня был француз, а мать венгерка из Сербии. (Таким образом, можно считать, что я стопроцентный американец!) Я думаю, мы во многих отношениях ушли вперед по сравнению со Старым Светом. К примеру, там я должен был бы называть вас, Джулиэн, «Mein Herr»[9], или Ваше превосходительство, или еще как-нибудь по-дурацки, а вы бы говорили мне: «Эй, как вас там, Паскаль», а мистер Джессэп, о, господи, он был бы «Commendatore»[10]или «Herr Doktor»[11]! О нет, мне здесь нравится. Здесь есть признаки возможной в будущем демократии. Но что меня выводит из себя… Вовсе не затасканный тезис уличных ораторов, что одна десятая одного процента населения, «верхушка», имеет, мол, общий доход, равный доходу 42 процентов остального населения. Такие цифры слишком астрономичны. Они ровно ничего не говорят человеку, глаза и нос которого всегда обращены к коробке передач, человеку, который видит звезды лишь после девяти часов – и то изредка. А вот что мне действительно не дает покоя, так это тот факт, что даже до кризиса, в те времена, которые вы называли процветанием, 7 процентов всех семей в стране зарабатывали всего 500 долларов в год или того меньше, причем не забудьте, что это не были безработные, сидящие на пособии; это были парни, которые еще имели честь заниматься честным трудом.

Пятьсот долларов в год – это десять долларов в неделю, а это означает одну маленькую грязную комнату для семьи из четырех человек! Это означает 5 долларов в неделю на все питание, то есть по восемнадцать центов в день на человека! Даже в самых паршивых тюрьмах полагается больше! А великолепный остаток в 2, 5 доллара в неделю означает девять центов в день на человека на одежду, страхование, транспорт, оплату врача, дантиста и, господи боже мой, на развлечения – развлечения! А уж то, что останется от этих девяти центов в день, люди могут транжирить на автомобили Форда и автожиры, а когда они почувствуют, что совсем уж устали, они могут искупаться в бассейне океанского лайнера «Нормандия»!

И это семь процентов всех счастливых американских семей, глава которых имел работу!

Джулиэн помолчал, потом прошептал:

– Когда попадаешь в колледж, начинаешь рассуждать на экономические темы, как все: чисто теоретически, и всем сочувствовать, но если твои собственные дети должны жить на восемнадцать центов в день, тут, по-моему, сразу станешь экстремистом!

– А какой процент занимающихся принудительным трудом в ваших русских лесозаготовительных лагерях и на сибирских рудниках получает больше этого? огрызнулся Дормэс.

– Ха! Вздор, чепуха! Все те же старые, избитые возражения всякому коммунисту. То же самое происходило двадцать лет назад, когда болваны думали, что могут сокрушить любого социалиста, с хихиканьем заявив: «Если все деньги разделить поровну, то через пять лет ловкачи-дельцы снова приберут их к рукам». Может быть, и нужен какой-то общий coup de grace[12], вроде того, что был в России, чтобы покончить со всеми, кто защищает Америку. И, кроме того, – Карл Паскаль загорелся националистическим жаром, – мы, американцы, совсем не то, что эти терпеливые русские крестьяне! Когда у нас будет коммунизм, мы сумеем все сделать немножко лучше!

Тут в гараж вернулся хозяин, экспансивный Джон Полликоп, похожий на мохнатого шотландского терьера. Джон был большим приятелем Дормэса; во времена сухого закона он поставлял ему виски, которое самолично привозил контрабандой из Канады. И даже в этом весьма щекотливом деле он был самым надежным партнером. Он сразу начал разглагольствовать о политике:

– Добрый вечер, мистер Джессэп, добрый вечер, Джулиэн! Карл заливает вам горючее? За этим парнем надо смотреть в оба, а то он может, чего доброго, недодать целый галлон – он же из этих бешеных коммунистов, они все верят в Насилие, а не в Эволюцию и Законность. Ах, если бы они не были такими чудаками, если бы они присоединились ко мне, и Норману Томасу, и другим умным социалистам и образовали единый фронт с Рузвельтом и джефферсоновцами, мы б тогда положили на обе лопатки этого стервятника Уиндрипа и покончили с его планами!

– «Стервятник» Уиндрип. Хорошо, – подумал Дормэс. – Надо будет употребить это словечко у себя в «Информере».

Паскаль сразу же стал возражать.

– Дело совсем не в личных планах и честолюбивых претензиях Уиндрипа. Да и вообще слишком легко это объяснять все, обвиняя во всем одного Уиндрипа. Почему вы не читали Маркса, Джон, вместо того чтобы только болтать о нем? Что говорить, Уиндрип, конечно, просто мерзкая блевотина, извергнутая наружу. Но сколько других еще осталось в желудке и вызывает брожение: все эти шарлатаны-экономисты со всеми разновидностями экономического трупного яда! Нет, нет, дело не в Уиндрипе, мы должны думать не о нем, а о той болезни, которая его породила. Тридцать процентов хронически безработных – и безработица все растет. Вот эту болезнь и надо лечить!

– А можете ли вы, сумасшедшие товарищи, излечить ее? – огрызнулся Полликоп.

– Вы уверены, что коммунизм ее излечит? – скептически вмешался Дормэс.

А Джулиэн более вежливо, с беспокойством осведомился:

– Вы действительно думаете, что Карл Маркс знал средство?

– Голову даю на отсечение, можем! – самонадеянно воскликнул Паскаль.

Когда Дормэс, уезжая, оглянулся, Паскаль и Полликоп уже снимали вместе покрышку и горячо спорили, довольные друг другом.

 

Кабинет Дормэса в мансарде служил ему убежищем от нежной заботливости Эммы, миссис Кэнди, и дочерей, и от сердечных рукопожатий посетителей, которым хотелось заручиться поддержкой редактора местной газеты, начиная кампанию по страхованию жизни, по продаже экономичных газовых карбюраторов, по сбору средств в пользу Армии спасения, Красного креста, сиротского приюта или же крестового похода против рака, а также по распространению специализированных журналов, обеспечивающих высшее образование юношам, которых на пушечный выстрел не следовало подпускать к университету.

Теперь этот кабинет стал для него убежищем от гораздо менее нежной заботливости сторонников вновь избранного президента. Под предлогом срочной работы Дормэс забирался туда еще засветло; он не усаживался, как некогда, в кресло, а сидел неподвижно и прямо у стола, чертил крестики, пятиконечные и шестиконечные звезды и странные корректорские значки и предавался тяжким раздумьям.

В этот вечер после разговора с Паскалем и Полликопом он думал:

Бунт против Цивилизации Вся беда в том, что я слишком много размышляю над этой проклятой проблемой. Когда мне случается отстаивать демократию, у меня это выходит в точности, как у Лотропа Стоддарда или даже как в передовицах херстовских газет, которые настаивают на том, что из такого-то колледжа следует выгнать опасного Красного преподавателя, дабы спасти от гибели нашу демократию и чистоту идеалов Джефферсона и Вашингтона. И все же, хотя я произношу те же слова, я знаю, я имею в виду совсем иное. Я вовсе не считаю, что мы правильно распорядились нашими пахотными землями, и лесами, и полезными ископаемыми, и нашими людскими ресурсами. И что меня особенно мучает в отношении Херста и ДАР, так это то, что если они против коммунизма, то мне бы надо быть за него. А я этого не хочу!

Разбазаривание ресурсов – почти уже все разбазарили – таков вклад американцев в поход против Цивилизации.

Мы вполне можем вернуться к средним векам. Верхний слой просвещения, благовоспитанности и терпимости так тонок! Понадобится всего лишь несколько тысяч тяжелых снарядов и газовых бомб, чтобы уничтожить всю живую, любознательную молодежь, все библиотеки, исторические архивы и патентные бюро, все лаборатории и картинные галереи, все замки, античные храмы и готические соборы, все кооперативные магазины и фабрики моторов – все места, где человечество учится. Есть все основания для того, чтобы внуки Сисси, – если чьи-либо внуки вообще доживут до этого времени, – жили в пещерах, как звери.

Что же может предотвратить этот полный распад? О, есть множество всяческих средств! У коммунистов есть свое патентованное решение, которое, они уверены, будет эффективно. И фашисты «знают средство», и непреклонные Американские конституционалисты, именующие себя защитниками Демократии, абсолютно не представляя, что же это такое, и монархисты уверены, что стоит только восстановить кайзера, и царя, и короля Альфонса, как все опять заживут и мирно и счастливо и банки будут прямо-таки навязывать мелким коммерсантам кредит из двух процентов годовых. А проповедники всех толков, они-то уверены, что только им известно Решение, подсказанное свыше.

Так вот, джентльмены, я внимательно выслушал все предлагаемые вами Решения, и я имею сообщить вам, что я, и только я один – за исключением, может быть, Уолта Троубриджа и духа Парето, – знаю подлинное, неизбежное, единственное Решение, и оно состоит в том, что Решения нет! Никогда не будет общественного устройства, сколько-нибудь близкого к совершенству.

Никогда не переведутся люди, которые – как бы хорошо им ни жилось – вечно жалуются и вечно завидуют своим соседям, умеющим одеваться так, что и дешевые костюмы кажутся дорогими, соседям, способным влюбляться, танцевать и хорошо переваривать пищу.

Дормэс полагал, что даже в самом лучшем, построенном по правилам науки государстве вряд ли будет так, что залежей железа окажется как раз столько, сколько было запланировано за два года до этого государственной технократической минералогической комиссией, какими бы благородными, братскими и утопическими принципами ни руководствовались члены этой комиссии.

Не надо, думал Дормэс, бояться мысли, что и через тысячу лет люди будут, вероятно, так же умирать от рака, землетрясения и по дурацкой случайности, поскользнувшись в ванной. У людей, думал он, всегда будут глаза, которые постепенно слабеют, ноги, которые утомляются, носы, в которых свербит, кишки, подверженные действию бацилл, и детородные органы, которые упорно напоминают о себе, пока не придет добродетельная старость. Дормэсу представлялось вполне вероятным, что, несмотря на «современный облик» тридцатых годов, по крайней мере еще несколько сот лет большинство людей будет по-прежнему сидеть на стульях, есть за столом из тарелок и читать книги, независимо от того, какие еще будут изобретены новые искусные фонографические аппараты, носить туфли или сандалии, спать на кроватях, писать вечными перьями той или иной системы и вообще проводить от двадцати до двадцати двух часов в сутки почти так же, как проводили они их и в 1930 году и в 1630. Он полагал, что ураганы, наводнения, засухи, молнии и москиты сохранятся так же, как искони живущее в человеке стремление к убийству, которое может заявить о себе даже в самом лучшем из граждан, когда, например, его возлюбленная идет танцевать с другим мужчиной.

И – самое фатальное и ужасное – Дормэс предполагал, что более ловкие, более умные и хитрые люди – безразлично, как их именовать – Товарищами, Братьями, Комиссарами, Королями, Патриотами или Друзьями бедняков или еще как-нибудь, – по-прежнему будут оказывать большее влияние на ход событий, чем их менее сообразительные, хотя и более достойные собратья.

Всевозможные взаимоисключающие Решения, разумеется, кроме его собственного, усмехался про себя Дормэс, бешено пропагандировались фанатиками и одержимыми.

Он вспомнил статью, в которой Нийл Кэротерс утверждал, что американским «подстрекателям» тридцатых годов предшествует довольно много бесславных пророков, которые считали, что они призваны поднять народные массы ради спасения мира, и притом немедленно, не останавливаясь перед насилием. Петр-отшельник, лохматый, безумный, вонючий монах, повел в крестовый поход для освобождения гроба господня (вещи символической) от «поругания язычников» сотни тысяч крестьян Европы. Они грабили и убивали в чужих деревнях таких же, как они, крестьян и в конце концов погибли от голода.

В 1381 году Джон Болл выступил в защиту раздела богатств; он проповедовал равенство состояний, отмену классовых различий, и то, что теперь назвали бы коммунизмом, а его последователь Уот Тайлер разграбил Лондон, и в конечном итоге испуганное правительство стало еще больше угнетать рабочих. А еще лет через триста кромвелевские методы пропаганды нежных прелестей Чистоты и Свободы выразились в том, что людей расстреливали, избивали, морили голодом и сжигали, а после него рабочие кровью своей заплатили за этот разгул кровавой справедливости.

Размышляя обо всем этом, стараясь выудить что-нибудь в мутном болоте памяти, которое у многих американцев занимает место чистого пруда истории, Дормэс смог прибавить еще и другие имена народных возмутителей, действовавших с самыми лучшими намерениями.

Марат, и Дантон, и Робеспьер, содействовавшие тому, чтобы управление Францией перешло от заплесневелых аристократов к надутым, мелочно скупым лавочникам.

И Уильям Рэндольф Херст, благодаря которому владеть золотым островом Куба стали вместо жестоких испанцев мирные, безоружные, любвеобильные современные кубинские политики.

Американский мессия мистер Дауи, с его теократией в Сион-сити, штат Иллинойс, где единственным результатом прямого руководства бога, осуществляемого через мистера Дауи и его, еще более вдохновенного преемника, мистера Волива, было то, что члены общины должны были воздерживаться от устриц, папирос и ругательств и умирать без помощи докторов, вместо того чтобы умирать с их помощью, и то, что на отрезке дороги, проходившем через Сион-сити, постоянно ломались рессоры у экипажей, следовавших из Эванстона, Вильметты и Виннетки, причем это могло быть с одинаковым успехом сочтено и богоугодным и богопротивным делом.

Сесиль Родс, мечтавший превратить Южную Африку в британский рай и фактически превративший ее в кладбище для британских солдат.

Все утопии, включая Брук Фарм, святилище болтунов Роберта Оуэна, Геликон-холл Эптона Синклера, которые заканчивались, как правило, скандалами, враждой, обнищанием, озлоблением и разочарованием.

Все поборники сухого закона, которые были так уверены в благодетельности своего дела, что были готовы расстрелять любого, нарушившего этот закон.

Дормэсу казалось, что единственным «подстрекателем», который строил прочно и надолго, был Брайхэм Янг, с его бородатыми капитанами-мормонами; он не только превратил пустыню Юта в земной рай, но сумел сохранить этот рай и извлечь из него выгоду.

Дормэс размышлял: «Да будет благословен тот, кто не мнит себя ни Патриотом, ни Идеалистом и кому не кажется, что он должен немедленно броситься и Сделать Что-то Ради Великого Дела, что-то важное и значительное, требующее уничтожения всех сомневающихся, истязаний, казни! Доброе, старое убийство – со времен убийства Авеля Каином – оно всегда было тем новым способом, к которому прибегали олигархии и диктаторы чтобы устранить своих противников».

 

В таком язвительном настроении Дормэс стал сомневаться в значимости всех вообще революций; он позволил себе даже усомниться в обеих наших американских революциях – в освобождении от власти Англии в 1776 году и в Гражданской войне.

Допустить хоть малейшую критику этих войн означало для редактора из Новой Англии то же, что для баптистского проповедника-фундаменталиста усомниться в бессмертии души, в божественном происхождении библии или эстетическом наслаждении от пения церковных гимнов.

«Неужели было действительно необходимо, – волнуясь, размышлял Дормэс, – четыре года безжалостно проливать кровь в Гражданской войне, а потом двадцать лет угнетать коммерческую жизнь Южных Штатов, чтобы сохранить Союз, освободить рабов и уравнять промышленность с сельским хозяйством? Было ли справедливо в отношении самих негров, так внезапно, без необходимой подготовки, дать им вдруг все права гражданства, так что Южные Штаты в целях самозащиты стали лишать их избирательных прав, линчевать и избивать? Не лучше ли было сделать, как с самого начала намеревался и планировал Линкольн: освободить негров без предоставления им права голоса, затем постепенно дать им основательное образование под опекой федеральных властей, так, чтобы к 1890 году они могли, не вызывая большой враждебности, принять участие во всей жизни страны?

Целое поколение и даже больше (размышлял Дормэс) самых крепких и самых храбрых было убито или покалечено в Гражданской войне или – а это, пожалуй, еще хуже – превратилось в болтливых профессиональных героев и приспешников политических деятелей, которые ради их голосов оставляли за ними все синекуры. Самые доблестные пострадали больше всего, потому что в то время как Джон Д. Рокфеллер, Д. П. Морган, Вандербильды, Асторы, Гоулдсы и все их друзья финансисты в Южных Штатах не были призваны на военную службу и оставались в теплых, сухих конторах, захватывая в свои сети все богатства страны, были убиты Джеб Стюарт, Стонуолл Джексон, Натаниэль Лайон, Пат Клеберн и благородный Джеймс Макферсон, а с ними, Авраам Линкольн.

Таким образом, после гибели сотен тысяч людей, которые должны были стать родоначальниками новых поколений американцев, мы могли показать миру, который с 1780 до 1860 года не уставал восхищаться такими людьми, как Франклин, Джефферсон, Вашингтон, Гамильтон и Уэбстер, только такие жалкие уцелевшие фигуры, как Мак-Кинли, Бенджамен Гаррисон, Уильям Дженнингс Брайан, Гардинг… и сенатор Берзелиос Уиндрип с его конкурентами.

Рабство было, как рак, и в те дни не знали иных средств, кроме кровавой операции. Не было еще икс-лучей мудрости и терпимости. Но идеализировать эту операцию, оправдывать ее и восторгаться ею было, во всяком случае, очень вредно, то был национальный предрассудок, который должен был привести впоследствии к другим неизбежным войнам – к войне за освобождение Кубы, за освобождение жителей Филиппинских островов, которых никак не устраивало качество нашей свободы, к Войне за прекращение всех войн.

«Пусть, – думал Дормэс, – фанфары Гражданской войны не ввергают нас больше в трепет, пусть не развлекает нас больше храбрость шермановских бравых янки, сжигавших дома одиноких женщин, и не восхищает хладнокровие генерала Ли, глядевшего, как тысячи людей умирают в грязи».


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.015 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал