Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Часть третья 3 страница






Он выпил еще рюмку водки, наклонился к Варе, сказал:

— А ты, Ляленька, попрекаешь меня ружьями. Они, — он обвел рукой зал, — все готовы отдать, лишь бы я поехал с ними охотиться. Пойдем завтра в Клуб мастеров искусств, увидишь, как будут меня обхаживать.

— Но ведь туда пускают только артистов.

Он искренне удивился.

— Ты мне не веришь? Ляленька, завтра же поедем туда!

На следующий день Костя пришел домой рано, чтобы заняться ее туалетом. Сначала она примерила синий шелковый костюм с плиссированной оборкой на юбке и плиссированным воротником, затем серый атласный казакин, расшитый золотой ниткой, к нему полагалась узкая юбка с разрезом, затем открытое коричневое платье. Варю поражало: такой беспощадный во всем, что касается дела, Костя мог подолгу любоваться ее нарядами, приходил в восторг, глядя на нее, радовался, как ребенок.

— Шикарно, Ляленька, шикарно.

Варя доверяла его вкусу, но вдруг тамошние знаменитости будут только снисходить до Кости? Кто он для них? Бильярдист. Теперь, оказывается, еще и егерь. И она, жена егеря, такой разряженной будет выглядеть по-дурацки.

Ее опасения оказались напрасными.

В клубе бывали знаменитости и не знаменитости, но все делали вид, что хорошо знают друг друга, чтобы подчеркнуть равенство актерской братии. Был там бильярд на два стола. Костя мало играл. Стоял рядом со знаменитым маркером Захаром Ивановичем, тоже его приятелем, давал советы игрокам, а если играл, то по мелочи, чтобы не обидеть своих именитых друзей. На Старо-Пименовском он отдыхал от дел, становился веселым, благодушным, и Варя любила ездить с ним к Старому Пимену.

Клуб помещался во дворе бывшего барского дома, в полуподвале, обставленном уютной старинной мебелью. В ресторане ложи, маленькие открытые кабинеты на восемь — десять человек. Иногда Костя брал с собой в клуб Левочку и Рину, тогда они занимали отдельный столик на четверых. В ложах же сидели большие компании. Костя показал ей Ильинского и Климова, Варя их узнала, видела в фильме «Процесс о трех миллионах». Узнала и Смирнова-Сокольского — он часто выступал на эстраде в «Эрмитаже». Смирнов-Сокольский сидел, полуобернувшись к лысому усатому человеку, что-то говорил ему, прикрывая рот рукой, — то ли не хотел, чтобы слышали остальные, то ли о чем-то просил. Лысый молчал, щурил заплывшие хитрые глазки, похожий на сытого кота.

— Это Демьян Бедный, — сказал Костя.

Варе здесь нравилось. Водка и вино не подавались, только минеральные и фруктовые воды, о чем предупреждал плакат: «Нарзан стопками не подается». Зато кухня была великолепная, кормили вкусно, рестораном заведовал лучший кулинар Москвы Яков Данилович Розенталь, его называли просто Борода.

Как знак добропорядочности этого заведения на стене красовалась надпись:

 

Запомни истину одну -

Коль в клуб идешь — бери жену,

Не подражай буржую:

Свою, а не чужую.

 

Рина утверждала, что первые две строки написал писатель Третьяков, а вторые две — Маяковский незадолго до смерти.

У Рины знакомых здесь было не меньше, чем у Кости. Компанейская, со всеми ладила, но умела держать людей и на расстоянии. Варя толком ничего о ней не знала, живет на Остоженке, возле Зачатьевского монастыря, в деревянном домишке, никого к себе не зовет, смеется: «В любую минуту дом может рухнуть». Рина бывала в клубе и без них, но они никогда не видели, с кем она пришла, с кем уходит. Гости съезжались к одиннадцати вечера, когда кончались спектакли в театрах, а разъезжались в два-три утра. Ночью в переулке их дожидались извозчики.

— Тебя отвезти? — спрашивал Костя Рину.

Та кокетливо поднимала светлые бровки.

— Меня провожают…

Костя подсаживал Варю, она откидывалась на спинку сиденья, устраивалась поудобнее. Старо-Пименовским выезжали на Малую Дмитровку, оттуда на бульвары, город казался малознакомым, в безлюдье, в темноте, безмолвии спящих домов таилось что-то тревожное. Варя молчала, перебирала в памяти впечатления вечера.

Часто из ресторана публика поднималась в зрительный зал, где устраивались капустники. Актеры сами писали пародии, сценки, скетчи, иногда это делали и писатели, игралось все это с блеском, пели цыгане, пела Русланова — такое не увидишь ни в каком театре. Как-то на эстраду вышел Сергей Образцов, нес в руках седобровую, седобородую куклу. В зале зааплодировали, стали поворачиваться в сторону Феликса Копа — начальника Главискусств и председателя правления клуба. Сходство куклы с ним было поразительным. Голосом Копа Образцов объявил, что прочтет доклад «О советской колыбельной песне». «Советская колыбельная песня — кукла направила в зал указательный палец — это был любимый жест Кона, — не буржуазная песня, она должна будить ребенка…» И ничего, все сходило с рук. Вообще, как замечала Варя, этим людям многое разрешалось.

Но Костя сказал, что чаще раза в неделю они в Клубе бывать не могут: «Деньги зарабатываются не в Клубе, сама понимаешь». И очень твердо придерживался этого правила, только раз пошел Варе навстречу, когда инсценировали «Суд над авторами, не пишущими женских ролей». Судьей выступала Наталья Сац, подсудимые — Катаев, Олеша и Яновский, прокурор — Мейерхольд.

Варя и Костя сидели в седьмом ряду, в этом же ряду сидели Алексей Толстой, художники Дени и Моор. Мелькнула Вика Марасевич, Варя видела ее здесь впервые. А уж братец ее, Вадим, ставший литературным и театральным критиком, был тут завсегдатаем, толкался возле знаменитостей. Сейчас он шел по проходу, близоруко щурился, искал свободные места. За ним, видимо, он их и пригласил, шли Юра Шарок и Лена Будягина. Лена узнала Варю, ласково ей кивнула, вслед за ней на Варю посмотрел и Юра, Варя отвернулась — терпеть его не могла.

Ей сразу вспомнилась встреча Нового года, ссора между Сашей и Юрой. И вот Саша в ссылке, в Сибири, а Юра и Вадим, Лена Будягина и Вика Марасевич веселятся в этом прекрасном клубе.

Задумавшись, Варя не слышала, что сказала Наталья Сац. Очнулась, когда начали вызывать «подсудимых». Первым поднялся Катаев. Голос у него оказался неприятный, гнусавый, создавалось впечатление, что он простужен. У публики Катаев прошел средне, хлопали ему вяло, так же вяло хлопали и Яновскому. Зато каждая реплика Олеши встречалась взрывом хохота. Высокий носатый Мейерхольд налетал на Олешу, как коршун. Маленький, с разлетающимися волосами, Олеша молниеносно парировал удары. Сидевший впереди Вари Ярон то и дело оборачивался к Алексею Толстому, подмигивал радостно, мол, каков Юрочка, а заодно косился на Варю. А после суда встал, повернулся к Варе лицом, застыл в какой-то нелепой позе, мешал всем выходить и потом объявил: «Оглянулся на красавицу и окаменел, как Лотова жена». Это было смешно. Варя рассмеялась.

— Вы актриса? — спросил Ярон. — Почему я вас не знаю?

— Я не актриса, поэтому вы меня не знаете, — ответила Варя сухо. Не хотела, чтобы ее смех Ярон воспринял как поощрение.

У нее было сложное отношение ко всем этим знаменитостям. Она отнюдь не разделяла Костины и Ринины восторги: комедианты, вот им и разрешают кое-что болтать. Она же предпочитает видеть актеров на сцене, там она и хлопает им от души — талант есть талант. Но знакомиться с ними? Зачем? Косте нравилась ее позиция, он ликовал внутренне, но без себя ни в Клуб, ни в другие общественные места не пускал, разве что в кино с Зоей или Риной.

 

 

Столкнувшись в Клубе мастеров искусств с Юрой Шароком, Вика Марасевич решила туда больше не ходить. Лишний раз попадаться ему на глаза? Зачем? Достаточно свиданий на Маросейке. Приносила ему очередное донесение: такого-то числа в таком-то ресторане за столом сидели такие-то люди, говорили о том-то. Шарок требовал, чтобы она дословно воспроизводила реплики каждого, хотя разговоры эти были до того пустые, что она не могла их запомнить. И Вика перешла на сообщение новостей…

…Ноэми по-прежнему со своим японцем. Однако некий итальянец хочет жениться на ней и увезти в Италию…

…Появились два новых немца, с ними метропольские девчонки — Сусанна и Катя. Кто эти немцы, девчонки не говорят.

…Красотка Нелли Владимирова разошлась с цыганом Поляковым и вышла за богатого французского коммерсанта Жоржа — большая квартира, ковры, старинная мебель, фарфор, машина…

Вика старалась превращать свои встречи с Юрой в этакий великосветский треп. Сыну портного такой треп должен импонировать. Но очень скоро она убедилась, что все это его мало интересует. Возможно, он вообще ничего особенного от нее не ожидает: попалась на иностранцах, пусть поработает…

Нет, все же чего-то он от нее ждет… Но чего? Она ловила каждое его слово, реакцию на каждое произнесенное ею имя… И наконец догадалась… Юзик Либерман! Вот кто его интересует! Высокий губастый молодой человек, он был, по всеобщему убеждению, стукачом высокого ранга, открыто рассказывал антисоветские анекдоты, позволял себе рискованные шутки и хохмы, иностранцами не интересовался, зато обладал (вероятно, через мать) обширными связями в среде крупных ответственных работников, связями личными, интимными. Юзик Либерман нужен Юре именно из-за своих связей с ответственными работниками, на них-то Юра и собирает материал. Не важно, что они там говорят. Болтает только Юзик Либерман, но болтает за общим столом, все смеются, значит, реагируют, выходит, что болтают все.

Как только Вика это сообразила, она стала держаться поближе к Юзику, он охотно брал ее с собой, потом она писала точные донесения, у кого, когда, кого видела, что слышала. Это интересовало Шарока, именно это ему и требовалось, хотя, наверное, ничего нового по сравнению с донесениями самого Юзика Вика не сообщала, но и в таком качестве она, видимо, ему нужна.

Она была не настолько глупа, чтобы показать Шароку, что разгадала Юзика Либермана, разгадала цель, которую ставит перед ним Шарок. Повышать собственную ценность в этом учреждении не входит в ее намерения, предпочитала выглядеть в глазах Шарока глупенькой, недалекой, ничего серьезного требовать от нее не следует.

Хитря с Шароком, она оберегала от него главное: компанию крупных архитекторов, с которыми ее познакомил старинный приятель Игорь Владимирович, тоже архитектор.

С мечтами и проектами выйти замуж за прославленного летчика, новоявленного Героя Советского Союза, она давно рассталась: где найдешь этих летчиков, да и жены их, Марфутки, чуть что, в партком, к командованию, к самому Сталину, если и удастся увести, то никакого будущего у такого «героя» уже нет, отправят рядовым летчиком на Чукотку. Заграница — это эфемерно. Эрик? Приятный мужчина, но и ничего особенного, обыкновенный иностранец. Каждый день принимает ванну, каждый день бреется, меняет белье, хорошо пахнет. А дальше что? С предложением не торопится, без папочки, без мамочки такого шага не сделает. Честь фирмы! В лучшем случае, через год явится папаша, благородный отец, а ей уже стукнет двадцать четыре.

Вике нужен человек с могучим будущим. Такой человек есть, видный архитектор, один из авторов проекта Дворца Советов — главнейшей стройки Москвы, детища Сталина. Еще не старый, сорок три года, очень моложавый, стройный, подтянутый, много лет жил заграницей — европеец! Это был бы союз! Не какой-то там летчик в сапогах, а всемирно известный архитектор, и она, Вика, его жена, дочь знаменитого профессора, коренная московская интеллигентка. На такой альянс никакой Шарок, никакой Дьяков не покусятся, им быстро отобьют руки.

«Как же это так, Иосиф Виссарионович, — скажет в противном случае ее муж Сталину, — если мне не доверяют, то можно меня проконтролировать с помощью других людей. Но заставлять следить за мною мою жену аморально».

Вот тогда-то и забегают Дьяков и Шарок, полетят со своих местечек, а с их местечек улетают далеко.

Правда, у Архитектора есть жена. Жена одесситка, жила с ним заграницей, обтесалась там, подтянулась: тощая носатая брюнетка, курит длинные тонкие папиросы, щурит глаза — близорука, но очков не носит. Нигде она с мужем не бывает, надоели друг другу за двадцать лет. Он весь день в мастерской, иногда и ночует там, часто уезжает за границу, уезжает в подмосковный дом архитекторов Суханово. Как убедилась Вика, жена, как женщина, его не привлекает.

Одолеть эту одесскую даму будет нетрудно. Во всяком случае, связь завязана, он увлечен Викой, они проводят в ее постели упоительные часы, она молода, прекрасна, опытная, умелая, он еще крепкий и темпераментный мужчина. Они не могут прожить дня, по повидав друг друга или, по крайней мере, не поговорив по телефону.

Но для всех эта связь держалась в тайне. Знают только Игоря Владимировича, знают как старого ее приятеля, как «пройденный этап», знают, что именно с ним, Игорем Владимировичем, она ходит в Дом архитектора, в бывший особняк адвоката Плевако на Новинском бульваре. Но девицы туда не ходят. Дом архитектора еще не вошел в моду, хотя там есть и ресторан, но третьеразрядный. Устраивались выставки проектов — кому они интересны?

Тем легче было Вике скрывать эту связь. В Дом архитектора она являлась только с Игорем Владимировичем, потом к ним присоединялся Архитектор. Такую конспирацию он считал излишней, но ценил в Вике деликатность, ценил ее внимание к его делам, она приходила на обсуждения проектов, в которых участвовал Архитектор, внимательно слушала споры и пререкания.

На обсуждениях бывали и пожилые женщины-архитекторы, Вику они не беспокоили, беспокоили смазливые чертежницы в проектной мастерской, но Игорь Владимирович сказал, что для ведущего архитектора, тем более Главного архитектора сотрудницы его мастерской неприемлемы.

— Первый закон сопромата, — шутил Игорь Владимирович, — гласит: каждая связь ограничивает одну степень свободы. А архитектор у себя в мастерской должен быть абсолютно свободным.

Свою роль Вика вела превосходно. Игорь Владимирович и тот поверил, что она влюблена в его друга. Для Архитектора то был тяжелый период борьбы архитектурных течений, школ, направлений, традиций. Обученный в Италии, объездивший много стран и знакомый с современной западной архитектурой, Архитектор возглавлял школу, опирающуюся на классическое наследие, но с учетом современных, прежде всего высотных конструкций. За это на него многие нападали, но Вика объявила его гением, его здания, проекты, идеи — гениальными, говорила это всем: и его друзьям, и его врагам. Он гений! Не тот гений, которого оценят через пятьсот лет, а гений существующий, признанный. Все, к чему прикоснулась его рука, гениально!

Да, это была правильно выбранная роль, и исполняла она ее мастерски. Ни в чем не противоречила Архитектору, никогда не спорила с ним, не капризничала, не обижалась — с великим человеком надо держаться на высоком уровне.

— Во мне много недостатков, — говорила она ему, — но, знаешь, вот этого бабского, мелкого ни на грош, этим я горжусь, хочу, чтобы тебе было легко со мной, чтобы ничто тебя не обременяло. Главное — ты должен быть спокоен.

Если он не мог прийти на свидание, то предупреждал ее об этом по телефону, сочувственно спрашивал:

— Что будешь делать?

Она успокаивала его:

— Милый, не беспокойся, полежу, почитаю, схожу к подруге, сбегаем в киношку. Завтра утром позвони обязательно.

Она, конечно, не лежала на диване, не ходила к подруге, не бегала по киношкам, у нее были свои дела: портнихи, сапожники, Юзик Либерман и Шарок — это соблюдалось строго, тут сбоя быть не должно. С Архитектором тоже сбоя быть не должно. Пусть знает, что она верная, преданная подруга. Дочь профессора как-никак, из гетманского рода как-никак! Она не виновата, что родилась здесь, среди хамов, она аристократка, черт побери!

Только один раз Вика позволила себе взорваться.

Дело происходило в Музее изящных искусств, где устроили выставку конкурсных проектов Дворца Советов. Музей был переполнен с утра до вечера, длинная очередь тянулась по Волхонке. Архитекторы, в том числе и иностранцы, стояли возле своих проектов, почти все с женами, давали объяснения, отвечали на вопросы. Вика бывала там каждый день, встречалась с Архитектором, у нее уже было много знакомых в этом мире, может, кто-нибудь и догадывался, какую роль она играет при Архитекторе, но Вика держалась скромно.

Было шумно, оживленно, публика не убывала, и только один человек ни разу не пришел в музей — жена Архитектора.

— Не ругай ее, — говорил Архитектор, — за двадцать лет она навидалась достаточно моих проектов, они ей надоели.

— Но ведь это твой главный проект, дело твоей жизни!

— Вот когда проект утвердят, когда будут вручать дипломы, тогда она придет, — пошутил Архитектор.

— О да! Тогда она будет стоять рядом с тобой, будет разделять твой триумф!

Он внимательно посмотрел на нее, понял ее намек: она сама хочет стоять рядом с ним, сама хочет разделять его триумф.

Вика почувствовала свою оплошность, взяла его за руку.

— Я ни на что не претендую. Но для меня непереносимо такое равнодушие к тебе, к твоей работе. Стоять рядом с тобой только в дни триумфа, — это, знаешь… — она презрительно скривила губы. — Извини меня, мне вдруг стало очень обидно за тебя.

На следующее утро ее разбудил телефонный звонок Архитектора. Сегодня закрытый просмотр, пусть не приезжает, а ждет его звонка.

Закрытый просмотр означал, что выставку посетят Сталин и другие члены правительства.

Весь день Вика просидела дома, не отходила от телефона. Архитектор позвонил к концу дня.

— Еду.

Он приехал с бутылкой шампанского — это был день его победы, их победы. Среди других Сталину понравился и его проект.

Утром они на две недели уехали в Суханово.

 

 

Сталин сидел на веранде сочинской дачи в плетеном кресле, подставив лицо солнцу. Он любил Сочи — создание его рук, любил лето на юге, хотя врачи рекомендуют юг только осенью. Но что знают врачи? Он и в детстве любил это время, любил лазить по развалинам Горис-Цихе, древней крепости на горе, построенной византийскими императорами. Там упал и повредил руку. Сочи напоминали ему Гори, хотя в Гори нет моря и нет такой растительности. Перед Сталиным на столике лежали книги: Соловьев, Ключевский, Покровский, лежали представленные референтами «Замечания о конспекте учебника по истории СССР». Этой работой руководил Жданов.

То был ЕГО выбор. В этом году он забрал Жданова из Горького и сделал секретарем ЦК. Не потому, что Жданов успешно справлялся с руководством края, со строительством Горьковского автозавода. Другие секретари обкомов тоже справляются. И не потому, что Жданову всего тридцать восемь лет, другие секретари тоже не старики: Хрущеву, Варейкису, Эйхе — по сорок, Хатаевичу — сорок один, Кабакову — сорок три… Но Жданов — интеллигентный человек, разбирается в литературе, искусстве. Не интеллигент типа всезнайки Луначарского, не кичится своей образованностью, не щеголяет иностранными словечками, не претендует на роль теоретика, как Бухарин, но интеллигент. Интеллигентный человек нужен в руководстве. Жданов подходит для этого. Первое порученное ему крупное мероприятие — создание Союза писателей — он готовит как будто хорошо. Предстоящий съезд будет поворотным пунктом в отношениях партии с интеллигенцией: писатели — главный отряд интеллигенции, всегда претендовали на духовное руководство народом.

В борьбе за власть Ленин опирался на интеллигенцию. Это было правильно: интеллигенция — извечный носитель инакомыслия, инакомыслие — хорошее оружие в борьбе за власть. Но, когда власть завоевана, опираться на интеллигенцию нельзя — орудие власти не инакомыслие, а единомыслие. РАПП и прочие группки разделяли интеллигенцию, обрекали ее на разномыслие. Нужна организация, способная обеспечить единомыслие, ею и будет Союз писателей.

Горький — хорошая фигура для объединения писателей. По сути своей он левый социал-демократ с большим уклоном в сторону мелкобуржуазного либерализма. Ленин много возился с ним, и правильно возился. У Горького имя, связи с крупными западными писателями. Он многого не приемлет у нас. Но жизнь в эмиграции показала ему, что там, за рубежом, у него перспектив нет. Настоящий писатель должен жить и умереть у себя на родине. Виктор Гюго мог дожидаться падения Наполеона Третьего потому, что написанное им за границей издавалось во Франции. Русские эмигранты у нас не издаются, издаваться не будут, шалость с Аркадием Аверченко не повторится. Бунин. Чего достиг? Нобелевской премии на шестьдесят третьем году жизни — кому это нужно? Кто читает Бунина? Умрет в безвестности в своем Париже, все они там умрут, никто не останется в русской литературе. Горький хочет остаться, хочет памятников на родине. Можно понять. И памятники свои он получит. И собрания сочинений получит. И гонорар в иностранной валюте тоже. Он сам сейчас валюта, его уважают и западные писатели, и наши, даже бывшие «Серапионовы братья» — Федин, Тихонов, это настоящие писатели, талантливые, опытные, они должны в первую очередь служить делу социализма. А РАПП оттесняет их от литературы, выдвигает на первый план «пролетарских» рифмоплетов. Чего с этими рифмоплетами достигнешь? Какой литературный памятник оставят они ЕГО эпохе? Демьян Бедный? От Демьяна останется только его библиотека, хорошая, говорят, библиотека. Маяковский — способный человек, его стихами надо пользоваться, но это уже скорее политика.

Когда-то и ОН грешил стихами. Семинаристом принес Илье Чавчавадзе, редактору «Иверии», свое стихотворение «Дила» — «Утро», подписал его Сосело, подписывать стихи настоящим именем в семинарии запрещалось. Чавчавадзе опубликовал тогда пять или шесть его стихотворений, воспоминания о Гори, об отце, о дороге в Атени, об отцовских застольях с друзьями. И больше ОН не писал — стихи не его удел. Хороши ли были те стихи? Он их никогда не перечитывал. И все же, признаться, Илья Чавчавадзе хвалил его «Утро»…

 

У розы раскрылся бутон и нежно обнял фиалку.

И жаворонок высоко в облаках заливался трелью.

 

А через двадцать лет, в 1916 году, в грузинском учебнике Якоба Гогебашвили для начальных школ появилось «Утро» за той же подписью Сосело. Если через двадцать лет после первой публикации Якоб Гогебашвили отобрал его для учебника, значит, что-то было, чего-то оно стоит! И все равно он рожден не для поэзии, поэт не может быть борцом — поэзия размягчает душу. Журналистика — это для борьбы, его перо хорошо служило Революции. Он писал много, писал под разными псевдонимами: Давид, Намерадзе, Чижиков, Иванович, Бесошвили, Като, Коба… Коба и стало его партийной кличкой, она нравилась ему. Коба — благородный герой романа Кязбеги «Отцеубийца». Но под этой кличкой он стал известен полиции, подписывать ею статьи было уже нельзя, и он снова вернулся к разным псевдонимам — К.Стефин, К.Сталин, К.Солин, — пока наконец в январе 1913 года, кажется, в газете «Социал-демократ» подписался: И.Сталин. Это и стало фамилией, под которой его знает теперь весь мир.

Писать стихи он бросил, писателем не стал, но читать любил, много читал. Он уже не помнит своих юношеских увлечений, они перемешалась с более поздними — читал и в тюрьмах, и в ссылках, профессия революционера оставляет достаточно времени для чтения, более того, обязывает читать.

Духовная семинария давала образование в объеме классической гимназии. Изучались латынь, греческий, древнееврейский, французский, английский, немецкий. Но иностранные языки ЕМУ никогда не давались, он и в ссылке ими не занимался, только время терять! Однако русским овладел хорошо, преподавание в семинарии велось на русском, а проучился он там пять лет. Только грузинский акцент остался с детства, он и не пытался от него избавиться. Не в акценте дело. Видел он русских: ни запятой, ни ударения не умеют правильно поставить.

Второстепенных, второразрядных писателей не читал — кому они нужны? Читал классиков, это необходимо русскому революционеру… Гоголь, Салтыков-Щедрин, Чехов, Горький — ими можно было пользоваться в борьбе с властью, ими пользовались в дискуссиях и оппоненты — надо знать! Крестьянских писателей, всех этих Златовратских, Левитовых, Карениных, да и Некрасова с Никитиным и Суриковым, не любил и не читал, жалели они мужика, а мужик сам никого не жалеет — ОН это хорошо знает, на себе испытал.

Толстой — крупный художник, но не понимал сущности власти, идеализировал человека, поучал, наставлял и тем снижал свое художество. «Зеркало русской революции» — чего не скажешь в угоду интеллигентным либералам! Достоевский тоже никакой не философ, как и Толстой, не разбирался в механике общественного и государственного устройства. Но в отличие от Толстого не идеализировал человека, понимал его ничтожество, его подлую сущность, проповедовал идею страдания, а идея страдания — могучее средство воздействия на людей, им умело пользуется церковь. Только писал Достоевский скучно, плохо писал, не художественно.

Величайший русский писатель — Пушкин! Все понимал, обо всем догадывался, все умел. Одно проникновение в образ Петра чего стоит! «Уздой железной Россию поднял на дыбы»! Вершина его творчества — «Борис Годунов»: «Глупый наш народ легковерен; рад дивиться чудесам и новизне; а бояре в Годунове помнят равного себе… Если ты хитер и тверд…» Точно сказано! «Глуп и легковерен» — сущность народа. «Хитрость и твердость» — сущность ЕГО власти. «Помнят равного себе» — сущность ЕГО противников. «Борис Годунов» поразил его еще в юности, поразил образ Отрепьева… «Расстрига, беглый инок, а лет ему от роду 20… А ростом он мал, грудь широкая, одна рука короче другой, волосы рыжие». Возможно, он читал Пушкина в семинарии. Пушкин входил, в программу, но по-настоящему он прочитал «Бориса Годунова» позже, в физической обсерватории, где после исключения из семинарии работал статистиком. Сейчас пишут, будто бы его исключили из семинарии за пропаганду марксизма, он сам написал в свое время в анкете: «Вышиблен из Тифлисской духовней семинарии за пропаганду марксизма». Исключили за другое — за невзнос платы за учение, хотя мать и переводила ему каждый месяц деньги, получаемые от Эгнаташвили. Но он не хотел кончать духовную семинарию, не собирался стать священником, к тому времени был уже связан с марксистским кружком. Но версия об исключении за пропаганду марксизма — правильная версия, она работает на образ вождя и, следовательно, служит делу революции.

В физической обсерватории он и перечитал «Бориса Годунова»… «Расстрига… Беглый инок… А лет ему от роду 20… А ростом он мал, грудь широкая, одна рука короче другой, волосы рыжие…» И ему тогда было 20 лет, и он за год до окончания семинарии отказался от духовной карьеры, и он мал ростом, широк грудью, и волосы рыжеватые, одна рука малоподвижна. Он был уже не мальчик, не бесплодный мечтатель, конечно, никакой аналогии между собой и Отрепьевым не проводил, да его и не привлекал этот неудачник. И все же внешнее сходство поразило. Поразило и проникновение Пушкина в причину неудач Отрепьева: болтлив — свою великую тайну выдал ветреной полячке, прекраснодушен и совестлив, мучился из-за средств, к которым должен прибегать каждый политик. «Я в красную Москву кажу врагам заветную дорогу». Авантюрист-романтик, но не политик! Все было: воля, честолюбие, отвага, риск, стремление к победе и полное неумение закрепить ее, воспользоваться ее плодами. Достичь высшей власти и не удержать ее — такова судьба незадачливых политиков, удержать власть труднее, чем взять ее. Отрепьев не удержал. Этого бы не случилось, повтори Дмитрий после воцарения в Москве хоть одну десятую того, что делал царь, чьим сыном он себя объявил.

Впрочем, так он думает сейчас, а как он думал тогда, не помнит. Только помнит отчетливо поразившее его их внешнее сходство. Поразила судьба беглого инока, вознесенного на вершины светской власти. Со временем этот образ потускнел в памяти, вытесненный другими историческими фигурами, овладевавшими его воображением. И все же где-то в глубинных клетках мозга этот образ существовал. Не выплыл ли неосознанно, когда он встретился в Баку с Софьей Леонардовной Петровской, потомственной польской аристократкой? Он ей нравился — пролетарский революционер-подпольщик, карбонарий, в брюках с бахромой, небритый, угрюмый, замкнутый, волевой и сильный. Однажды он пришел к ней, не застал, и, когда пришел в следующий раз, она сказала, смеясь:

— Соседская девочка мне говорит: Софья Леонардовна, к вам приходил какой-то страшный дядя.

Он усмехнулся тогда, но характеристикой был доволен: хотел, чтобы его боялись.

Софья мягкая, чуткая, заботилась о нем, в сущности, это была самая большая в его жизни любовь. Она примыкала к эсерам, но никогда не спорила с ним, в ней не было непримиримости партийных функционерок, своих мнений она ему не навязывала, наоборот, уклонялась от политических споров, видела, что всякое несогласие раздражает его. Но она не раздражала его, единственная женщина, которая не раздражала его. Однако их отношения оборвались… Она умерла от туберкулеза.

Конечно, он не Отрепьев, она не Марина Мнишек. И все же он допускает теперь, что первые его побудительные мотивы были вызваны именно этими образами, дремавшими где-то в дальних уголках мозга: польская аристократка и безвестный, несостоявшийся священник, подпольщик, с еще неясными, но далеко идущими планами.

В сентябре на Шиховском кладбище хоронили Ханлара Сафаралиева, рабочего-нефтяника, убитого черносотенцами. Была грандиозная демонстрация, ревели заводские гудки, в колонне шел ОН, шли Шаумян, Енукидзе, Азизбеков, Орджоникидзе, Джапаридзе, Фиолетов. ОН выступал с речью, была там и Соня. А через полгода и ее похоронили на том же кладбище. Не было демонстрации, не ревели заводские гудки. Шли за гробом соседки по дому, знакомые поляки. Опустили в яму, засыпали землей и ушли. А он остался, не хотел возвращаться с незнакомыми людьми, не о чем ему с ними разговаривать. Остался, присел возле свежего холмика.


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.015 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал