Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Часть третья 5 страница






Вот еще пять раз наклонился кто-то невидимый к уху Пойгина с доверительным шепотом, с удивительным шепотом, который слышен даже сквозь грохот прибоя, и он ударит в свой бубен.

Пойгин поднял пятерню левой руки. Один палец загнул, второй, третий. Еще два раза осталось зашипеть пене прибоя. Еще один. И вот все! Сейчас грохот бубна пересилит гром прибоя. Уйдет грохот бубна далеко-далеко, глубоко-глубоко, и Пойгин всем своим существом растворится в вечном дыхании моря.

И загремел бубен! И, казалось, заспешили вал за валом к берегу волны моря, на призыв заспешили. И стал еще доверительней шепот невидимого, который склонился к самому уху Пойгина, словно бы советуя: ударь еще громче, найди в бубне самый проникновенный голос, пусть он войдет в самую душу Моржовой матери.

Бросил Акко из моржового лукошка кусочки мяса в море — прими в дар, Моржовая матерь. Швырнул Мильхэр лопасть весла в море — прими в дар, Моржовая матерь. И наконец настала пора самому главному жертвоприношению. Побледнев ликом, Кайти выплеснула из глиняного сосуда жертвенную кровь в море — прими в дар, Моржовая матерь. А бубен гремел, подтверждая всей своей страстью искренность жертвоприношения. И кричали, ликуя, птицы, и входила в каждую кровинку Пойгина сила вечного дыхания моря.

Журавлев прибыл на летние каникулы из тундры в Тынуп вместе с прикочевавшими на морской берег оленеводами. Постриженный, вымытый, переодетый в европейскую одежду, он чувствовал необычайную легкость и радость человека, который имел право на отдых после нелегкого испытания. Не такой уж и большой поселок Тынуп казался ему сущей столицей. Позади осталось девять месяцев жизни в тундре. Красная яранга его обрела добрую славу в тундре, а он, Кэтчанро, сумел показать себя в полете.

Ах, Кэтчанро, Кэтчанро, отчаянный ты человек, и что влечет тебя порой к самому дьяволу на рога? Писать надо об этом, писать свою душу, а главное — надо бы как можно полнее рассказать об увиденном. Хорошо, что он ведет дневник.

Журавлев достал из тумбочки дневник, полистал его, остановился на одной из записей. «Ездил в стойбище шамана Вапыската. Это был вызов на вызов. Шаман боялся, что я уведу от него последних пастухов, погрозил, что его жена встретит меня пулей из винчестера, а он сам — стрелою из лука. Вот я и явился к нему. Не с пустыми руками явился. То, что я захватил с собой, и явилось моим оружием. Сейчас вспоминаю, и хохот меня разбирает…»

Захлопнув дневник, Журавлев посмотрел на себя в зеркало, не узнавая свое бритое лицо. Вот так, Александр Васильевич, так-то вот, Кэтчанро. Было смешно, но поначалу не слишком…

Встретил Журавлева черный шаман у входа в свою ярангу. Долго смотрел на него, мигая красными веками, наконец спросил:

— Ты знал, чем я грозил тебе, если ты ко мне приедешь?

— Знал. Потому и приехал…

— Может, русские не боятся смерти?

— Я не боюсь твоих угроз.

— Значит, ты приехал ко мне с вызовом?

— Не совсем так. Но если и с вызовом, то не таким, как ты думаешь. Я привез тебе подарок от Рыжебородого. Здесь, в этой банке, мазь. Она, возможно, излечит твои болячки.

Журавлев протянул черному шаману стеклянную банку с противочесоточной мазью. Вапыскат понюхал банку, скривился от отвращения.

— Почему Рыжебородый хочет излечить меня от болячек?

— Наверное, потому, что ты хочешь наслать на него порчу.

— Он что, испугался, хочет задобрить меня?

— Нет, он посылает вызов тебе. Но вызов не зла, а добра…

— Выбрось банку подальше, вон за те синие горы, чтобы запах от этой отвратительной мерзости больше не беспокоил меня.

Вапыскат еще раз понюхал содержимое банки, но Журавлеву ее не вернул.

— Ладно, пусть побудет у меня. Только объясни… это надо есть, в чай намешивать или на мясо намазывать?

— Нет, это надо втирать на каждую ночь в тело, особенно там, где язвы.

— Ну если ты такой добрый… то не вотрешь ли эту мерзость в мое тело, как только старуха поставит полог?

Журавлев не смог скрыть, что на какой-то миг растерялся. Хотел было сказать, что это сумеет прекрасно сделать и его старуха, но потом решил, что нужно в своей операции идти до конца. «Ах, Кэтчанро, Кэтчанро, сумасбродная твоя голова», — сказал он себе и воскликнул:

— Я согласен!

Вапыскат недоверчиво усмехнулся, опять понюхал банку, а Журавлев размышлял: «Не хватало тебе и самому заразиться чесоткой, дурья твоя голова. А если у шамана не чесотка, а что-нибудь пострашнее?»

Вапыскат, поразмыслив о чем-то своем, громко сказал жене:

— Омрына! Ставь полог! Не медли ни мига. Я принял вызов этого странного гостя. И если мои болячки не исчезнут… ты будешь стрелять в него из винчестера, а я из лука…

«Ого! Вот это поворот, может, он думает, что к утру должен стать здоровым?» — подумал Журавлев, а вслух сказал, стараясь показать, что к угрозе шамана он относится не более как к шутке:

— Болячки твои, возможно, и совсем не исчезнут. Во всяком случае, далеко не сразу. Может, через месяц, через два, если ты будешь втирать мазь каждый вечер…

Вапыскат тоненько ухмыльнулся.

— Тогда выбрось эту пакость вон туда, в те сугробы, куда мы сливаем содержимое ачульгина. Пусть к дерьму добавится другое дерьмо…

— Делай это сам, — с некоторым облегчением сказал Журавлев и подумал: «Слава богу, не придется заниматься черт знает чем…»

Но не тут-то было. Едва нагрелся от выпитого чая полог, как Вапыскат стащил с себя кухлянку, потом штаны и заявил:

— Я готов. Втирай в меня твою отвратительно пахнущую мерзость. — И уже с невольной робкой надеждой добавил: — Кто ж его знает, а вдруг поможет. Замучили меня болячки.

И это был голос больного, разнесчастного человека.

Сострадание на какое-то время победило у Журавлева брезгливость. «Хорошо, хоть успел мяса съесть да чаю попить», — утешал он себя, закатывая рукава гимнастерки.

Ох и отчаянная это была работа! Журавлев втирал в покрытое язвами тело шамана мазь и прогонял подступающую к горлу тошноту глумливыми насмешками в свой адрес.

Вапыскат постанывал, поворачивался с боку на бок, пошлепывал по своему сухолядому телу ладошкой, показывая, в каком месте особенно невыносимо донимают его болячки.

А Журавлев, войдя в раж, творил свое врачеватель-ное дело, вслух по-русски приговаривая:

— А-а-а, сопишь, черная твоя душонка, покряхтываешь от удовольствия! Пардон, не слишком ли побеспокоил? Мне бы на дуэли с тобой сражаться, на винчестерах, а я черт знает чем ублажаю тебя!

Вапыскат приподнял голову и спросил удивленно:

— О чем твои говорения? Заклятия, что ли?

— Проклятия, а не заклятия! — по-русски ответил Журавлев. — А ну, поднажмем еще! Хорошо, что хоть от мази этой запах деготка доносится. Это даже приятные детские воспоминания навевает. Ну, ну, работай, самозваное медицинское светило, и вспоминай, как пахли сапоги у родного батюшки или шкворень в телеге. Это же надо, до чего докатился, шаманюгу злостного ублажаю, чуть ли не в массажисты к нему напросился. Ведьма бы тебя, мракобесину, помелом своим массажировала!

Омрына, зажав нос рукою, неподвижно сидела в углу полога, порой что-то едва слышно нашептывала.

— Нагрей чайник воды, мне надо отмыть руки, — попросил ее Журавлев.

Старуха долго не могла понять, что от нее хотят, наконец подобострастно закивала головой, выбралась из полога, принялась заново раздувать костер…

На второй вечер Журавлев заставил «врачевать» своего «пациента» старуху Омрыну.

— Побудь сегодня моим ассистентом, поучись у профессора, — по-русски сказал Журавлев, снова настраивая себя на тон отчаянного зубоскала. — Да и самой, поди, нелишне полечиться, вон все руки в язвах.

Когда Журавлев покидал стойбище шамана, тот ему сказал:

— Ты не рассказывай, что втирал в меня вонючую мерзость.

— Что вы, что вы, сэр, врачебная тайна превыше всего! — воскликнул по-русски Журавлев и по-чукотски добавил: — Даю обещание. Но обещай и ты мне, что будешь втирать мазь каждый вечер, пока не опустеет банка. Если будет мало — приезжай за новой.

К удивлению Журавлева, Вапыскат и вправду через полмесяца приехал к нему поздней ночью, вошел в палатку, попросился в полог.

— Впусти меня, я должен быть никем не замеченным…

«Ого! — мысленно воскликнул Журавлев. — Да ты, брат Кэтчанро, никак входишь в тайный сговор с черным шаманом…»

— Спасибо тебе, что обещание выполнил, никому не сказал, что я втираю мерзость в свое тело.

— Почему ты думаешь, что я обещание выполнил?

— У всех людей тундры мозги от удивления выворачиваются, никто не может понять, чем от меня пахнет… Если бы ты хоть слово кому сказал… все сразу поняли бы, что случилось…

А среди чавчыват и в самом деле возникали самые невероятные слухи о странном запахе, исходящем от черного шамана. Кто говорил, что он нажрался какого-то особого снадобья из корней и мухоморов, возможно, что даже помета Ивмэнтуна туда подмешал; кто высказывал предположение, что он и самого Ивмэнтуна сожрал прямо живьем. А старик Кукэну клялся: «Пусть на моей лысине трава болотной кочки вырастет, если Вапыскат, как со своей родной старухой, не обнимался с самой вонючей росомахой. Тут уж, что было, то было, не зря даже волки, кажется, дохнут, как только до них донесется омерзительный запах черного шамана».

— Удивляется тундра моему запаху, — повторил Вапыскат с таким видом, будто приводил доказательства собственной доблести.

— Ну а болячки… проходят?

Вапыскат растопырил пальцы, бережно подул на них, радостно заулыбался:

— Это диво просто, как мерзость твоя помогает. Дай мне еще, я хочу исцелиться до конца.

— Хорошо, я дам еще одну банку мази, однако при одном условии…

Вапыскат насторожился.

— Только плохой человек делает добро на каком-то условии…

— О, и ты о добре заговорил! Браво, браво! — по-русски воскликнул Журавлев, а по-чукотски возразил шаману: — Ты можешь сказать людям, что твое исцеление произошло благодаря твоей сверхъестественной шаманской силе.

Вапыскат прикурил от свечи, которой Журавлев обычно освещал свой полог, и уже тоном необычайной гордыни сказал:

— Так оно и есть! Мерзость твоя отвратительным запахом привлекла моих главных духов, которых я еще в молодости растерял. Вот кто меня исцелил… Теперь можешь рассказывать про это всем. — Вапыскат поклевал согнутым пальцем по стеклянной банке. — А Рыжебородому передай, что он не победил меня. Он хотел своей мерзостью исцелить мое тело, но душу ослабить. Но я как был черным шаманом, так и остался им. Однако заклятия свои я, пожалуй, сниму, пусть теперь не боится, что моя порча его настигнет.

Язвительно улыбаясь, Журавлев воскликнул по-русски:

— О, как вы великодушны, ваше шаманское преподобие!

Нырнув рукой под чоургын полога, Вапыскат достал тряпичный узелок, бережно развернул его.

— Вот тебе моя старуха гостинец прислала… лепешку прэрыма.

Журавлев присвистнул:

— Ну-у-у-у, брат Кэтчанро, тебе уже и подношения делают. Далеко пойдешь, профессор дерматологии. Впрочем, ты и зубы теперь рвать можешь. Черт его знает, может, я и в самом деле медицинское светило в себе погасил.

— Ты что опять меня лечишь заклинаниями? — спросил Вапыскат, и в тоне его явственно прозвучали дружелюбные нотки.

«Ишь ты, как сладенько заговорил, а недавно по палатке из винчестера садил», — подумал Журавлев и спросил у шамана в упор:

— Ну а стрелять по Красной яранге больше не будешь?

Вапыскат долго мигал, наконец ответил загадочно:

— Бывает, что страх человека накликает в его сторону пулю. Трусливый иногда так вот и уходит в мир предков.

— Видал, каков гусь! — оскорбленно воскликнул Журавлев. — Он меня пытается уличить в трусости. Нет уж, шаманское твое преподобие, такого ты от меня не дождешься!

— Я чувствую… ты по-русски бранишься, потому ухожу, — заявил шаман, завертывая в освободившуюся от прэрыма тряпицу банку с мазью.

— Катись, катись! — с веселой злостью напутствовал Журавлев шамана.

Долго не мог уснуть в ту ночь Журавлев, зажег еще две свечи, принялся за дневник. Нет, он не просто записывал факты, он размышлял, размышлял по поводу фактов. В тот раз он записал: «Мало, конечно, в противоче-соточной мази романтики, и, может, куда было бы романтичнее выходить на поединок с шаманом, имея винчестер в руках. И все-таки я ему вмазал кое-что посущественней, чем пулю винчестера…»

И вот теперь, наслаждаясь простором и чистотой своей комнаты на культбазе, Журавлев перечитывал дневник, заполнял новые страницы. Комично приосанившись перед зеркалом, он взвесил на ладони засаленную, залитую стеарином толстую тетрадь, сказал с шутливой велеречивостью:

— Это тебе, брат, мысли. Наблюдения и мысли!

В комнату ввалился корреспондент окружной газеты Геннадий Коробов. Он уже больше недели жил у Журавлева, и молодые люди успели подружиться. Был Коробов высок и нескладен, с кудрявой гривой волос, знал на память уйму стихов, любил пофилософствовать. Стихи он читал с упоением, подвывая, философствовал заумно, клялся, что напишет роман о Чукотке, даже язык чукотский начал для этого изучать. Завидовал Журавлеву: «Здорово ты настропалился по-чукотски говорить, да и опыт у тебя… целую зиму в кочевье. Мне бы твои наблюдения».

«Они и для меня пригодятся».

«Но я тоже кое-что поднакопил, забираюсь порой к черту на кулички со своей журналистской настырностью. В нашем деле, дорогой Александр, без настырное™ ни-, как не возможно».

«Ну, ну, действуй, настырный Гена!»

И вот настырный Гена ворвался в комнату и закричал, возбужденно тараща небесно-голубые глаза:

— Вот это кадрик! — потряс фотоаппаратом, висевшим на груди. — Да что там кадрик — целая тема, проблема острейшая!

— Да сядь, отдышись.

— Сейчас. — Гена сел на кровать, несколько раз подбросил себя на пружинистой сетке. — Это черт знает что я увидел! На уровне лучших страниц «Робинзона Крузо». Не-е-ет, уж я это распишу, уж я это разделаю!

— О чем ты?

— Неужели ты не слушал, как грохотал бубен?!

— Когда, какой бубен?

— Слушай все по порядку, — Гена прижал длинно-палые пятерни к узкой груди. — Сижу я в учительской… стараюсь взять в плен моего обаяния… эту прелестную Надежду Сергеевну… Она учебники там подклеивает. Да, сижу, значит, Бальмонта ей читаю. И вдруг в дверь просовывается лукавая физиономия… как его… Ятчоля! Манит меня, шельмец этот, лукаво рукою. Я вышел. А он сообщает, что председатель артели… грандиозное шаманство на берегу моря устроил…

Журавлев помрачнел.

— Да, уж это он зря. Над ним и так тучи сгущаются… Грамоту не признает, в дом переселяться не хочет, а тут еще шаманство…

— Вот, вот! Чем не тема? Тридцать шестой год идет. А тут председатель… вместо того, чтобы в море… на охоту… в бубен колотит. И жена его… из лохани… кровищу в море выплескивает. Это как… жертвоприношение, что ли?

— Наверное. Ты вот что, не горячись, настырный Гена. Пойгина так, с ходу, не раскусишь. В море он выйдет и вернется, будь уверен, с добычей. Это охотник удивительный…

— Но сам посуди — бубен! Жертвенная кровь! У всех на глазах… при белом свете… И как ты там еще сказал… сейчас запишу. В дом, значит, переходить не желает и не учится. Существенная дополнительная информация.

— Да подожди ты со своей информацией. — Журавлев досадливо поморщился, зачем-то заглянул в свой дневник, опять захлопнул. — Я сам не знаю, чего у меня больше к этому человеку. Порой чувствую, что нахожусь прямо-таки под гипнозом его личности. И злюсь на себя за это. Гипноз, конечно, не буквальный. Злюсь и стараюсь прогнать невольную симпатию к нему. Но было, было и другое. Поначалу я испытывал к нему не только неприязнь, но и вражду. Однако Артем Петрович открыл мне глаза…

— Всыплют, всыплют по первое число и твоему Артему Петровичу. Кстати, не слишком любезно он принял тут меня. Наверное, к жене бородач ревнует.

— Чушь, чушь все это, настырный Гена. — Журавлев положил руки на плечи Коробова, вгляделся в него так, будто художник выбирал натуру. — А знаешь, я вдруг в тебе самого себя увидел…

— Вот и прекрасно. Родство духа. Не случайно же мы так быстро подружились.

Журавлев чуть оттолкнул от себя Коробова, с шутливой яростью погрозил ему пальцем.

— Нет, шалишь, братец! Я этот дух вон из себя изгоняю!..

Коробов недоуменно замигал.

— Я тебя что-то не пойму. — Долго молчал, вдруг сникнув. Потом сделал какие-то записи в блокноте, сказал, опять возбуждаясь: — Я знаю, как подам этот материал. Я его подам через Ятчоля. Вполне современный чукча зло высмеивает отжившие суеверия… Чем не ход?

— Если и ход, то ход конем. Ты не знаешь Ятчоля…

— Что ж, узнаю. Я пошел! Я из тех, у кого девиз: куй железо, пока горячо!

И так уж вышло, что настырный Гена как следует повозился с Ятчолем и увез в окружную газету «потрясающий, проблемный» материал. Вот это и имел в виду нынче Ятчоль, когда заявил в правлении артели, что скоро придет газета со словами проклятия Пойгину.

Ятчоль ушел из правления, оставив Пойгина в угрюмом раздумье. Охотники, получив распоряжения, один за другим потихоньку, чуть ли не на цыпочках, уходили из правления. Наконец Пойгин остался один на один с Эт-тыкаем, который по-прежнему сидел в углу, как сонная птица.

— О, ты пришел! — казалось, с искренним удивлением приветствовал Пойгин неожиданного гостя. — Как это я тебя не сразу увидел…

— Я давно пришел. Сижу и слушаю. Стараюсь понять, каким ты стал.

— Понимал ли ты, каким я был?

— Понимал. — Эттыкай наконец поднялся на ноги, несмело подошел к столу, осмотрел с конфузливой усмешкой табурет, осторожно присел.

— Ушли от меня почти все пастухи. Теперь я да старуха моя пасем оленей. Боюсь, что волки скоро разгонят все стадо.

— Не хочешь ли пригласить меня в пастухи?

— Времена изменились. Я пришел к тебе в пастухи. Забирайте оленей. Оставьте для меня, сколько полагается, остальных берите.

— Полагается пятнадцать раз по двадцать.

— Вот и хватит. Я все хорошо обдумал. Иду к тебе пастухом.

— Нет, ты не все обдумал и не все понял. У меня нет пастухов. Я сам такой же, как любой пастух или охотник. Тебя может принять только артель. Напиши заявление.

Эттыкай непонимающе уставился на Пойгина.

— Ты должен написать немоговорящую клятву.

— Клятву?

— Да. Именно так. — Пойгин задумчиво набил трубку, прикурил, протянул ее гостю и только после этого продолжил: — Ты должен поклясться: «Я, Эттыкай, прошу вас, люди, простить меня за то, что вы пасли моих оленей, мерзли, часто были голодными, тогда как я был всегда сыт и одет. Я прошу вас простить меня за то, что я был несправедлив к вам. Я прошу несчастного человека Гатле, переименованного в Клявыля, услышать меня в Долине предков и простить за то, что я так долго мучил его. Мне стыдно подумать, как я мучил его…»

— Хватит, — прервал Эттыкай. — Хватит. Ты сам меня мучаешь…

— Я, Эттыкай, клянусь, — продолжал Пойгин, накаляя голос и поднимаясь за столом, — что иду к вам в артель человеком, а не росомахой. Я буду рад, если вы примете меня как равного. Я буду делать все, что делаете вы, буду делить беду и радость вместе с вами.

Эттыкай тоже встал, изумленно глядя в побледневшее лицо Пойгина, тихо спросил:

— Ты почему так громко говоришь?

— Потому что говорю голосом справедливости.

— Может, это и впрямь голос справедливости… — Эттыкай снова присел, отдал Пойгину трубку и после долгого молчания вкрадчиво спросил: — Тебе не снятся Аляек и Рырка?

— Мне снится снег, красный от крови Кайти, Клявыля и русского. Русские шаманы вытащили пулю Аляека из груди Кайти. Но моя жена все время кашляет, я боюсь, что немочь вселилась в нее…

Эттыкай опустил голову и снова надолго умолк. Пойгин вывел его из оцепенения.

— Я ухожу. Мне надо в море.

— Я готов дать такую клятву, — с трудом поднимая лицо, сказал Эттыкай. — Умеешь ли ты чертить немогово-рящие знаки?

— Не умею. И, наверное, никогда не сумею. Не хватает рассудка…

Эттыкай медленно поднял руку, поклевал согнутым пальцем себя по лбу:

— У тебя… не хватает рассудка?

— Кайти женщина, а вот в этом оказалась способней меня… Далее Ятчоль и тот способней…

Эттыкай с сочувственным недоумением покачал головой.

— Я думал, ты всесильный. — Конфузливо помолчал, как бы страдая оттого, что увидел Пойгина в слабости, несмело спросил: — О каких это словах проклятья болтал Ятчоль?

— Не знаю. Но если листок бумаги… газета называется… придет со словами проклятья… я откажусь дальше быть председателем. — И, словно спохватившись, что не перед тем человеком раскрывает душу, Пойгин добавил: — Ну а пока я председатель… пиши клятву. Нам поможет Тильмытиль… сын Майна-Воопки.

— Помню, помню его. Вапыскат предрекал ему смерть, а он живет.

— Ты, наверное, забыл, что я предрек ему жизнь…

— Нет, не забыл. Никто в тундре об этом не забыл… Вапыскат оказался тобой побежденным.

— Он тоже остался без пастухов?

— Да, тоже без пастухов. Вот так, дул, дул странный ветер с берега моря и все изменил в жизни чавчыват. Да и у вас столько перемен. Что ж, чему быть, тому быть. Я готов… готов дать клятву.

Через месяц Эттыкай дал клятву на собрании товарищества. Ему поверили. И когда пастухи и охотники подняли за него руки, Майна-Воопка вышел из-за стола, за которым сидел рядом с Пойгином, и сказал:

— Ты будешь главным человеком по отелу оленей. Я знаю, лучше тебя никто не может проводить отел.

Едва Эттыкай вернулся в свое стойбище, расположенное на берегу морской лагуны, как к нему явился Вапыскат. Приблизил почти вплотную свое лицо к лицу Эттыкая и потребовал, задыхаясь:

— А ну… ну-ка… высунь свой язык…

Эттыкай сел на грузовую нарту возле яранги, принялся усиленно отгонять комаров. Черный шаман рядом присел.

— Покажи язык!

— Надоел ты мне, как вот эти комары, — досадливо сказал Эттыкай и снова замахал рукой. — Знаю, зачем тебе нужно видеть мой язык. Будешь уверять, что после клятвы моей на собрании артели он стал языком самого Ивмэнтуна.

— Можно, можно и так сказать. Правильно догадался.

— Ну а ты как будешь дальше пребывать на этом свете?

Вапыскат крепко сжал костлявые кулачки, потряс ими возле своего лица.

— Мстить буду. Порчу на всех насылать. Ко мне вернулись самые мои сильные духи. Еще в молодости я их потерял. Теперь вот вернулись. — Растопырил перед глазами Эттыкая пальцы. — Видишь? Исчезли язвы. Помогли мои прежние духи победить того, кто наслал на меня порчу. На мне теперь ни одной болячки. Вот, посмотри.

Вапыскат суетливо расстегнул ремень, задрал летнюю кухлянку, оголяя живот. Комары в одно мгновение облепили оголенное тело.

— Вот видишь? Убедись, какая сила теперь у меня…

— Ничего не вижу, — с обидным равнодушием сказал Эттыкай. — Комаров только вижу…

Вапыскат опустил кухлянку, подпоясался. Затем вырвал трубку из рук Эттыкая, затянулся, тут же вернул ее.

— Не надо мне твою трубку. Дели ее с Выльпои, с этим бывшим… вошеедом.

Эттыкай огляделся по сторонам и закричал в расчете на то, что его услышат другие люди:

— Не оскорбляй человека артели! Я вступил в их семью. Теперь это мои родичи…

— Родичи?! — Вапыскат, казалось, не столько был возмущен, сколько зашиблен предательством бывшего сподвижника. Рот его плаксиво покривился, а красные щелки глаз наполнились слезами. — Вот, значит, как… Выльпа стал тебе роднее меня.

— Роднее…

Вапыскат застонал и пошел прочь, как слепой, спотыкаясь о кочки.

…И стал Эттыкай ходить в стадо, как обыкновенный пастух. Правда, в стаде больше сидел на кочке или камне, смотрел на оленей и думал какую-то бесконечную думу. Было лето. Светилась лагуна, залитая солнцем, звенела мошкара, кричали птицы, хоркали олени, жадно набрасываясь на траву, которая росла здесь прямо на глазах при круглосуточном свете.

Смотрит Эттыкай на оленей и прежде всего примечает своих, которые стали теперь общими. Наваливалась тяжким сугробом тоска, порой разражалась в душе снежной вьюгой лютая злоба: на земле зеленое лето, а в душе седая зима.

Пасутся олени, Эттыкай пересчитывает своих, меченных его личным тавром. Считает оленей Эттыкай и чувствует, будто на его сердце выжигают каленым железом тавро, которое он видит на крупах бывших своих оленей. Когда-то было и такое, что он клеймил своим тавром чужих оленей, отбитых у других чавчыват, а теперь словно бы его самого выхватили арканом из прежней жизни и выжгли тавро на сердце. И кажется Эттыкаю, что от него пахнет паленой шерстью, которой обросло его сердце.

И стало навязчивой страстью у Эттыкая клеймить в воображении раскаленным железом оленей всех подряд, и бывших своих и чужих. Трепетали ноздри от жадного вздоха: горелое мясо, жженая шерсть чудились ему в воздухе… Закроет глаза Эттыкай и слышит, как хрипят от ожога олени, видит, как мчатся они, обезумев, по кругу. А в центре круговерти сидит он, Эттыкай, и скалится, скалится — не поймешь, не то улыбка на его лице, не то гримаса ненависти. Открывает глаза Эттыкай и видит лагуну, меченную красным тавром солнца, мирно пасущихся оленей. И нет в его руках раскаленного железа, и не пахнет горелым мясом и паленой шерстью…

 

Ятчолю на почте вручили письмо в большом синем конверте. Не просто взволнованный, а потрясенный, он крутил в руках конверт, нюхал его и гадал, мучительно гадал, что бы это значило? Пришло в голову, что письмо прислал Гена — человек, сотворяющий газету. Спрятав бумажный мешочек за пазуху, Ятчоль помчался к своей яранге.

Да, это было первое письмо в жизни Ятчоля. Первое! И потому он был обуреваем каким-то непривычным чувством новизны своего положения. Ятчоль еще не знал, что заключено в бумажном мешочке, но гордость уже распирала его. Теперь-то все пойдет по-другому, теперь он сможет достойно ответить любому насмешнику. Да, кажется, появилась возможность доказать всем тынуп-цам, что он вправе чувствовать свое превосходство над каждым из них.

А что, если письмо не от Гены? Ятчоль остановился на полпути к своей яранге, воровато огляделся: нет ли кого поблизости, достал из-за пазухи письмо. На бумажном мешочке было что-то написано, но, кроме собственного имени, Ятчоль ничего другого прочесть не мог. Конечно же, Гена прислал. Наверное, хочет порадовать доброй вестью, что он скоро все-таки совершит такое действие, при котором слова проклятья Пойгину проступят знаками на листе бумаги. И это будет самый большой подарок судьбы Ятчолю, потому что давний и непримиримый соперник и враг его, Пойгин, окажется жестоко посрамленным. Надо поскорее узнать, что же таится в бумажном мешочке…

Ятчоль вошел в свою ярангу, осмотрелся, нет ли кого постороннего, и сказал Мэмэль с таинственным видом:

— Закрой вход в ярангу и никого не пускай. Чтобы даже мышь не посмела юркнуть сюда…

Сказал и прилег на шкуру возле костра, перехшвая всю исключительность счастливого случая: ведь ему пришло письмо!!!

— Закрыла вход? — строго и важно спросил Ятчоль, разглядывая жену с той огромной высоты своего превосходства над всем сущим (а над этой скандальной женщиной тем более), с той высоты, которую он ощутил, едва ему вручили в сельсовете письмо.

— Раздуй как следует костер, а то в яранге темно. А мне кое-что о-о-очень важное увидеть надо…

Крайне изумленная, Мэмэль никак не могла понять, что происходит с мужем.

— Не нахлебался ли ты веселящей жидкости?

— Хорошо, хорошо бы глотнуть глоток, другой. Но это потом…

Ятчоль снял с себя летнюю кухлянку, расстегнул ворот рубахи, полез за пазуху.

— Здесь, вот оно…

— Что там у тебя?! — Мэмэль бросилась к мужу, приложила руку к его груди. — Ничего нет. Я уж думала, ты кусок материи мне на платье купил или украшение какое…

— Материя — чепуха. Украшения — совсем чепуха. Тут есть кое-что куда поважнее…

И вдруг Ятчоль выхватил из-за пазухи синий конверт:

— Вот! Письмо! Мне… Мне письмо! Ни один тынупец не имел письма. А я имею. Пусть теперь все тынупцы прикусят языки и чтят меня, как того я всю свою жизнь был достоин.

На лице Мэмэль разочарование боролось с крайним любопытством.

Руки Ятчоля чуть дрожали, на лбу проступил пот. ¦— Раздуй как следует костер, чтобы пламя было. Понюхав конверт, Ятчоль заулыбался от блаженства.

— Никогда я еще не чувствовал такого запаха. Теперь эти чукчи… по-собачьи хвостами завиляют при встрече со мной.

— А ты кто… разве не чукча?

— Я? Давно уже должна бы догадаться, кто я… Сколько раз говорил, что меня, пожалуй, зачал американец. Только ты помалкивай. Русские не очень любят, чтобы сюда совали свой нос американцы…

— Если бы твоя мама не была человеком… я бы сказала, кто тебя зачал.

— Ну, ну, не бранись. Не до этого. Я не могу сообразить, как отклеить крышку бумажного мешочка. Дай чайную дощечку, только вытри ее как следует.

Положив конверт на чайную дощечку, Ятчоль поскреб ногтем то место, где шел рубец приклеенной крышки. Ничего не добившись, попытался орудовать ножом. Но крышка не отклеивалась. Ятчоль сопел, кряхтел, вытирал залитые потом глаза.

— Может, его опустить в горячую воду? — робко спросила Мэмэль и сама удивилась, что она способна на такой вот странный для нее голос по отношению к мужу.

— Ты совсем лишилась рассудка! Немоговорящие вести боятся воды, они в ней исчезают.

— Тогда мешочек надо подержать над костром.

— Так сгорит же!

— Ну дай я посижу на нем, может, само откроется.


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.028 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал