Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Последний путь⇐ ПредыдущаяСтр 24 из 24
Уже больше недели, как почти все мы – неспособные носить оружие жители тринадцати убыхских поселений, старики, женщины и дети, – находились в пути, с остатками своего скарба похожие не то на погорельцев, не то на цыган, не то на беженцев из фронтовой полосы. Три тысячи дворов снялись пусть не с дедовских, но все же с насиженных мест, а три тысячи – это немало. Стояло лето – сухое, каленое. Днем жара такая, что мозги кипят, а ночью холод собачий. Ни дать ни взять как в африканской пустыне, где я маялся и коптился караванщиком у Исмаила Саббаха, чтоб ему на том свете жариться в адском огне. Словно выполняя волю покойного Тагира, мы держали путь в сторону Кавказа. Может быть, если бы наша дорога лежала в Сирию или Аравию, которые уже не принадлежали Турции, Али Хазрет-паша махнул бы на наше переселение рукой: «И без убыхов забот полон рот!»– но направлялись мы к отеческим пределам, где правила ныне власть, дружественная Кемаль-паше. «Пригрели змею на груди своей, – негодовал Али Хазрет-паша, – все эти махаджиры с Кавказа – изменники, предатели, враги султана. Ну, я им покажу!» И слова его не расходились с делом: карательные отряды этого султанского приспешника будто волчьи своры налетали на нас и выдирали все новые и новые жизни из нашего, спасавшегося бегством, людского гурта. Не знаю, но думаю, что будь у нас побольше сил и оружия, мы пробились бы и через мюридов Али Хазрета, и через греков, которые то наступали, то отступали в этих местах, и в конце концов наше упрямство и наша удача, может быть, и вернули бы нас на Кавказ, на наши родные вершины. Но сил у нас было мало и оружия тоже. Хотя все-таки оно было, потому что по дороге к нам присоединилось несколько десятков наших вооруженных парней, до этого или воевавших то на одной, то на другой стороне, или скрывавшихся в горах. Они были при оружии и, как могли, защищали нас. Мы шли по голой, как ограбленный мертвец, равнине Конин, где на десятки верст ни деревца, ни родника, ни колодца. Недаром сами турки говорят о ней, что «ее и на верблюде не одолеть». Лошади, осаждаемые слепнями, еле передвигали ноги. Словно перемалывая кости, скрипели арбы, на которых сидели дети, лежали немощные и хворые старики. Мы торопились. Мертвых хоронили наскоро и оплакивали на ходу. Раненые, которые могли еще передвигаться сами, хотя у них мутилось сознание, не просили места на повозках. И только тех, кто уже находился между жизнью и смертью, везли на арбах или несли на носилках. То спереди, то еще где-то вспыхивала перестрелка. Стрелять в людское скопище – дело недостойное, но зато верное: всякая дурная пуля жертву найдет. А у наших парней задача была посложней: наши преследователи на конях, они увертливы, как шайтаны, разрядят свои ружья и снова скачут прочь врассыпную. Али Хазрет-паша грозил через подосланных им уговорщиков: – Если не хотите поголовно погибнуть, бросайте оружье и поворачивайте, пока не поздно, обратно! Клянусь Аллахом, что стремящиеся в объятия врагов султана с моей помощью угодят в объятия смерти! Но мы не поддавались ни на посулы, ни на угрозы. Река стремится к морю, а человек – к родной земле. И раз мы уже пошли, мы не хотели возвращаться, потому что зов родины, как зов истины, неодолим. Чтобы подбодрить упавших духом, мы – старики – иногда затягивали старинную походную песню убыхов: Пусть кровь течет из наших ран, Врагам наперекор, Вперед, достойные стремян, Вперед – во славу гор! 364/383 Так звучал припев этой песни. Молодые уже не понимали слов песни, но им все равно нравилось, когда мы ее пели. Половина гиблой равнины осталась позади. И тут пришла новая напасть: наши скудные запасы пищи кончились и начался голод – начался он с плача детей. Лучше день и ночь слышать свист пуль над головой, чем плач голодных детей. Выхода не было: пришлось колоть быков, потом стали стрелять лошадей. Тебе приходилось, дорогой Шарах, слышать предсмертное ржанье коня? Когда мы сожгли повозки, настал черед пустить на дрова и деревянные люльки. А больше ничего деревянного, пригодного для костра, у нас не оставалось, если не считать ружейных прикладов, но они нам были еще нужны, чтобы отвечать огнем на огонь... «Пусть кровь течет из наших ран...»– эта песня была как посох для души. Но кроме голода нас взяла за горло еще и жажда. Голод и жажда вцепились в нас, как два бешеных волка. И не отобьешься. Кругом ни источника, ни родника, ни колодца! – Пить, мама, пить! – обуглившимися губами шептал ребенок. А у матери даже слезы высохли. Когда ранят – кровь уже почти не течет, черная, мгновенно запекается. Отряд, посланный найти воду, не вернулся. Людской поток уже не движется, а ползет. Голод приводит к распрям из-за куска хлеба, из-за глотка воды. Люди едят траву, когда она изредка попадается на пути. А кому удастся поймать мышонка – счастлив. Не падайте духом, дождь милосердно Нынешней ночью прольется с небес, – пробуя подать людям надежду, поем мы, старики, но это уже не песня, а причитание. И вдруг как глас с небес! 365/383 – Болото, здесь неподалеку болото! – шатаясь, как пьяный, хрипел невесть откуда взявшийся человек, и казалось, даже умирающие поднялись, услышав эти слова. Кто бегом, кто шагом, кто ползком – все двинулись туда, куда показал этот человек. Матери подхватили на руки малых детей, а дети постарше опередили взрослых. Иные, лишившись чувств, рухнули на потрескавшуюся, словно корка перезрелой дыни, горячую землю и лежали на ней с открытыми ртами, как рыбы, выброшенные на берег. И никто не обращал на них внимания. Вскоре под ногами людей захлюпали кочки. Болото было широким. Зыбкие подступы к нему заросли тростником. Над трясиной стоял гнилой смрад. Почва и трава вокруг были словно посыпаны солью. Кто- то кричал: – Остерегитесь пить эту воду, остерегитесь! Да где там! Отталкивая друг друга, тяжело дыша, люди кидались на колени и, приникнув к бурой, мертвой воде, пили ее до тех пор, пока не начинали захлебываться. Вода была теплая, тягучая, в ней кишмя кишели какие-то осклизлые блохи, личинки, паучки, но мы, убыхи, пили ее с такой жадностью, с какой никогда не утоляли жажды из своих горных чистых родников. И когда напились уже, как говорится, до ушей, все равно не отходили от болота. Несмотря на испепеляющую жару, дрожа всем телом, люди испытывали муку жаждобоязни, как бешеные собаки испытывают муку водобоязни. Потом, отдышавшись, стали наконец оглядываться, ища близких. Бросились поднимать не дошедших до воды, среди которых уже было несколько мертвецов. Не одно, так другое. Чуть утолили жажду, как снова начался голод. Правда, на следующий день нам повезло. Двое наших парней- разведчиков, шедших на несколько верст впереди, вдруг заметили косяк пасущихся коней. Парни не растерялись и выстрелами погнали весь косяк на нас, терзаемых голодом. Ты когда-нибудь слышал, дорогой 366/383 Шарах, о войне между людьми и лошадьми? Так вот слушай: она произошла там, у берегов злосчастного болота. У кого в руках были ружья – открыли огонь по лошадям, у кого были кинжалы – кинулись на мчавшихся животных, как в рукопашную схватку, у кого были топоры – врубились в заметавшийся косяк, как в лесную чащу. Безумный храп и ржанье лошадей, с которых летела багровая пена, люди под копытами обезумевших коней, стоны, вопли! Падали окровавленные лошади с разрубленными черепами, перебитыми ногами, с распоротыми животами, падали раздавленные люди. Со сраженных животных, порой еще недобитых, сдирали шкуры, раздирали тела их на куски. Голодный человек как волк. Нарубили, наломали тростник. Развели из него вонючие костры. Запахло поджаривающейся кониной. Когда утолили голод полусырым мясом, снова почувствовали жажду и снова подходили к болоту и пили тухлую воду, черпая ее горстями. Потом похоронили погибших в схватке с табуном. И прежде чем двинуться дальше, подожгли тростник, густо росший вокруг болота: «Пусть враги думают, что мы еще жжем костры!» Надежда, возродившаяся в огне костров, придала нам силы, но ненадолго. Ушли от двух бед – настигла третья. Среди убыхов вспыхнула холера. Первой заболела, женщина, мать троих детей. Крепко стиснув руками живот, дрожа от озноба, она с посиневшими губами и веками каталась по горячему песку. Потом руки и ноги ее начала сводить судорога. Через несколько часов женщина умерла, а болезнь перекинулась на ее детей. Людей охватил ужас. Одни возносили молитвы богу, другие проклинали его. Я превратился в добровольного могильщика и вскоре похоронил двух самых близких моему сердцу людей: тетушку Химжаж и ее мужа Сита. Когда первой умерла Химжаж, он сказал мне: – Зауркан, я занемог. Похорони меня рядом с Химжаж, не хочу оставлять ее одну в этой проклятой земле. 367/383 Он сам вырыл себе могилу бок о бок с могилой жены, и предсмертная мука его была недолгой. Я стоял над их могилами, и хотя глаза мои были сухи, на щеках появились слезы. Так порою на скалах, хотя небо ясно, появляются холодные капли. Я плакал, как эти скалы, и слезы мои проступали сквозь морщинистую кожу щек. И вдруг я услышал голос самого старого из нас всех, Татластана: – Еще не успели умереть, а хороните себя. А ну, поднимите головы! Ахахара, хахаира! Хлопайте в ладоши! В пляс! В пляс! – И он затянул плясовую песню, словно был самым здоровым среди нас человеком, сбросившим с плеч сразу полстолетия. Я недоумевал: не спятил ли он с ума? Но Татластан был в твердом уме и ясной памяти. – Разве вы не видели, как свеча, перед тем как потухнуть, вдруг вспыхивает сильнее? Давайте, как падучая звезда, нет, как молния, сверкнем перед смертью в глазах врагов! Татластан все сильнее и сильнее бил в ладоши, подходя то к одному, то к другому из нас: – Ахахара, хахаира! И правда, совершилось чудо. Никто не крикнул в ответ: «Ты с ума сошел! Угомонись!» Напротив, люди, еле державшиеся на ногах и без проблеска воли лежавшие на песке, начали потихоньку хлопать в ладоши и шепотом, потом вполголоса, а потом и во весь голос подхватили плясовую песню своих дедов. – Эта земля оглохла и не слышит плача наших детей, она ослепла и не видит, как мы гибнем! Так давайте станцуем, так станцуем, чтобы топот 368/383 наших ног загремел в ее ушах. Пусть знает, что мы еще живы и не хотим сдаваться ей! – взывал Татластан. Постепенно образовался круг. Если бы ты, сынок, видел лица стоявших в этом кругу... Представь себе лица улыбающихся мертвецов... А Татластан, обращаясь к себе самому, выкрикивал: – Эх, Татластан, неужто пропало твое умение? Ведь на свадьбах в Убыхии ты мог когда-то танцевать на узком столике. И у девушек кружились головы, когда ты – ахахара! – плясал, стоя на носках. И столик не качался. И из стаканов, полных вина, не пролилось ни капельки! А ну, тряхни молодостью! И он пустился в пляс, положив руки на бедра. И тогда все смешалось – и причитания, и удалые возгласы «ахахара», и слезы, и улыбки. Наступило безумие. И я сам, как накурившийся гашиша, ударял в ладоши: – Ахахара, хахаира! А Татластан даже попробовал припасть на одно колено, но это ему не удалось. «Старые кости уже не поддаются, – подумал я. – Каждому танцу – свои годы! Но откуда же все-таки он взял силы?» Воистину о молодости женщины судят по лицу, а о молодости мужчины – по душе. Происходившее там, в пустыне, напомнило мне поговорку, которую придумали наши предки еще задолго до моего рождения: «Мертвецов созовем на пир и покойников заставим танцевать!» «Неужели, – вспомнив это, содрогнулся я в душе, – они предвидели ужасный конец своих потомков?» Вдруг Татластан, не переставая пританцовывать, стал выходить из людского круга, зовя за собою всех нас, хлопающих в ладоши. Дух 369/383 старика был на исходе. Он от усталости уже не мог ворочать языком и только кивками головы предлагал толпе следовать за ним. И толпа повиновалась, словно он тащил ее на веревке. А он тянул ее в ту сторону, где вдруг проголосил петух. Там, уже совсем рядом от нас, была первая в этой пустыне деревня... Что случилось дальше, Зауркан представлял себе плохо. И о пройденном пути рассказывал сбивчиво. Он не мог вспомнить ни сколько времени убыхи находились в пути, ни названия местности, которой они достигли, ни числа оставшихся в живых убыхов. Сегодня рассказывал одно, а завтра – другое. Все путалось. В те дни он сам заразился холерой, может быть, этим и объяснялись провалы в его памяти? Одно было ясно: старик пережил что-то кошмарное. И когда начинал говорить об этом, то и дело вздрагивал, лицо его мрачнело, а голос пропадал. Но все же где именно это место? Я взял карту Турции и подсел к старику. Пальцем показал ему Конийскую равнину и болота, которые зелеными точками были обозначены на ней. Но старик не мог добавить к своим рассказам ничего нового. По карте эти болота находились недалеко от места, где мы сейчас разговаривали со стариком. Оказывается, добираясь сюда, я проехал через те места, где покоятся кости погибших от холеры убыхов. Это где-то совсем рядом! И представление Зауркана о том, что они так долго находились в пути и что этот путь был нескончаемым, довольно далеко от истины: в действительности убыхи прошли не больше чем шестьдесят – восемьдесят верст. Но кто может винить старика в том, что сила горя удлинила в его памяти и дни и версты? И опять мы садились вместе, и опять старик, мучаясь, собирал в своей памяти разрозненные воспоминания. Оказались мы словно между двух огней: и вперед хода нет, и назад путь отрезан. Жители окрестных 370/383 деревень бежали от холеры в горы, прихватив с собой запасы пищи и угнав скот. Лишь те из них, кого уже поразил недуг, оставались дома. Где бы гром ни загремел, а молния всегда падала на нашу убыхскую голову. В распространении холеры османы обвинили нас, и те, кто остался в их деревнях ухаживать за их больными, и те из больных, кому уже удалось осилить свою хворь, встали с оружьем в руках на пути нашего исхода. Полицейские получили строжайший приказ из Стамбула: «Преградите убыхам все дороги. Не останавливайтесь перед применением оружия. Мертвых сжигайте!» Когда мы приблизились к первому селению и были уже у крайних домов, навстречу нам выбежал какой-то крестьянин, выстрелил в шедшего впереди всех нас Татластана и исчез. Татластан упал. Я склонился над ним. – Вот и меня прикончили, Зауркан! Если ты мужчина, похорони меня головой к Убыхии. Он умер, а я почувствовал в теле озноб. Мне вспомнились слова из старинной песни: «В холерный год и ласточки не летают», и я посмотрел на небо: ласточек и правда не было. Даль заволокло туманом. Я провел ладонью по лбу. Туман растаял, но потом появился снова. Стоя над мертвым Татластаном, я никак не мог понять, в какой же стороне находится Убыхия. Похоронить его я не смог – не было сил. Я только перетащил его под дерево и закрыл ему глаза. Мне становилось все хуже. Чувствуя боль в животе, я поплелся к стоявшему на отшибе дому. Над головой засвистели пули, но я не обратил на них внимания. Племянник Татластана и еще какой-то убыхский парень пробежали мимо меня с обнаженными кинжалами в поисках того крестьянина, который застрелил старца. – Не мог же он сквозь землю провалиться? – кричал один из них. 371/383 – Наверняка он спрятался в каком-нибудь доме. Приблизившись к воротам, я услышал душераздирающий крик женщины. Собрав остаток сил, я вошел в дом. Загнав перепуганную женщину в угол, племянник Татластана приставил кинжал к ее груди: – Говори, где спрятался стрелявший? Я видел, он забежал в этот дом. Что стучишь зубами? Отвечай, тебе говорят! Если не скажешь, гурия ада, и тебе, и твоему сыну будет конец! – и кивнул на больного мальчика, который метался на постели. – Клянусь Аллахом, никто сюда не заходил. Обыщите дом, но не убивайте нас, невинных. Мой сын сирота, его отец умер два года назад, – отвечала перепуганная женщина, пытаясь протиснуться к несчастному мальчику. – Прочь! – завопил я. И наверное, мой голос походил на предсмертный крик зверя. Ошалелые парни спрятали оружие. В это время на улице раздался выстрел, потом еще, и они выбежали из дома. Я тоже было шагнул обратно за порог, но женщина обхватила меня двумя руками: – Не уходите, умоляю, не уходите! Если мы останемся одни, они вернутся и прикончат нас. Пожалейте нас! – она показала на мальчика. Если бы эта женщина не удержала меня, тогда вряд ли бы я далеко ушел. Вскоре в глазах моих все поплыло, и, уложенный ею на тахту, я потерял сознание. Сколько времени в бреду и в корчах, а потом в забытьи пролежал я – сам не знаю, но когда пришел в себя, увидел, что нахожусь в незнакомом доме. 372/383 – Где я? – это были мои первые слова в день возвращения с полпути на тот свет. Обращены они были к женщине, стоявшей у моего изголовья. – Считайте, у себя в доме. – А кто ты, ханум? – Если хорошенько посмотрите, может, вспомните? Мне показалось, что женщина улыбнулась, и я начал рассматривать ее. Круглое лицо, большие черные глаза, несмотря на улыбку, полные печали, в волосах проседь. Я напрягал память: «Кто она?» Но женщина подсказала сама: – Помните, как двое ваших парней хотели зарезать моего сына и меня, а вы спасли нас и потом хотели уйти, но я умоляла вас остаться. А вы уже были больным, и мне пришлось положить вас на тахту. И до сегодняшнего дня вы были на краю могилы, но, слава Аллаху, остались живы. Постепенно моя голова начала проясняться, и перед глазами одна за другой выплывали виденья последнего пути убыхов... Мертвецы, мертвецы... мертвецы... Пляшущий Татластан... И наконец я сам вспомнил, как попал в этот дом, и, приободрившись, решил подняться и посидеть. – Ложитесь, ложитесь! Вы еще слишком слабы, – женщина, заботливо обтерев мое покрывшееся потом лицо, заставила меня опустить голову на подушку. Потом принесла чай и напоила меня. – Значит, вот эти руки вырвали меня у смерти? – и я погладил ее руку. – Вы сами – наш спаситель. Правда, нелегко было ухаживать сразу за двумя, здесь – вы, там – сын, но, слава Аллаху, вы оба остались живы. – 373/383 Она подошла к двери и, приоткрыв ее, позвала: – Бирам! Зайди-ка, сыночек, в дом! Бесшумно, похожий на тень, передо мной появился мальчик лет пятнадцати. В его лице не было ни кровинки. – Вот, Бирам, и дядя, наш спаситель, выздоравливает! – сказала сыну мать, не сводя с него любящего взгляда. – Подойди к нему, поговори с ним, только не долго, а то утомишь его! Мальчик добрыми оленьими глазами посмотрел на меня и, подойдя к тахте, прошептал: – Слава Аллаху, слава Аллаху! А женщина, положив руку на голову сына, вздохнула с на деждой: – Может, и к нам светлый день заглянет теперь в окна... Дорогой Шарах, это было в доме, где мы сейчас сидим. Я лежал тогда как раз на этом самом месте, где сейчас находится моя постель, а она сидела, где сейчас сидишь ты, и смотрела на меня... Я знаю, что мне не полагается произносить ее имени, ведь убыхи, как и абхазцы, не произносят имена своих жен. Но ты должен знать имя турчанки, спасшей меня: ее звали Салима. Драгоценный ты мой, терпеливый ты мой, замучил я тебя своими рассказами, на каждом слове которых лежит отсвет крови и скорби. Все убыхи, предпринявшие попытки возвратиться на родину, погибли: одни – от холеры, другие – от пуль, а третьи, что остались живы, хоть таких было немного, оттого, что перестали быть убыхами. Ты спрашиваешь, что стало с Салимой? Редчайшей души оказалась эта женщина. Мне было восемь десятков в тот год, когда она вырвала меня из когтей Азраила28. Вскоре я совсем оправился, набрался сил. Хотел 374/383 было уйти, но она сказала: «Оставайся, идти тебе некуда. Отныне дом твой здесь». Был я, несмотря на то что находился в возрасте, еще крепким мужчиной. И мы жили с ней как муж и жена. Прошло несколько месяцев, о холере уже никто в деревне не говорил. Все ушедшие в горы вернулись. Только число могил увеличилось в этот год на сельском кладбище настолько, насколько не прибавилось бы за десять лет спокойной жизни. Внезапно заболела Салима. Какая-то грудная болезнь на нее свалилась. Я делал все, чтобы ее спасти, но, наверное, этого было недостаточно. Перед смертью она попросила: – Не оставляй Бирама! Будь ему отцом! На другой день я похоронил ее. Отсюда неподалеку, на склоне холма, ее могила. Когда я выхожу на прогулку, я направляюсь туда. Мне всегда кажется, что там покоится не только она, но и все мои близкие. И я уже давно велел Бираму похоронить в свой час меня рядом с ними. Покуда рос Бирам, он неотлучно находился при мне, жил под моим присмотром. Я был ему отцом и наставником. Женившись, он стал жить самостоятельно со своей семьей. О нем идет добрая молва меж людей как о честном человеке, трудолюбивом и умелом кузнеце. Свидетели бог и ты сам, что сын не забывает меня. Каждый мой день теперь может стать последним днем в чужой стране, в доме, построенном не моими руками. Я – Зауркан Золак – последний убых в этом несовершенном мире. И даже совестно, что я так задержался в нем... Вот и все, что я успел услышать от Зауркана Золака. Перечитываю свои записи и снова, и снова удивляюсь жизненности этого человека. Став свидетелем исчезновения своего народа, он все-таки нашел в себе силы больше месяца, день за днем, вслух вспоминать при мне. – Сыночек Шарах, не осуди меня, но я должен лечь, голова кружится! – сказал он в тот последний вечер, встал и простился. 375/383 А я пошел к себе, зажег свечу, разложил перед собой свои записи и задумался. Перед моими глазами еще стоял последний путь убыхов, еще звучали в ушах крики и выстрелы, казалось, сама моя рукопись сочится кровью и слезами. В истории немало примеров, когда народы, во много раз превосходившие по численности убыхов, бесследно исчезали с лица земли. Но убыхи исчезли с лица земли совсем недавно, – все это случилось на памяти одного человека. Хотя, конечно, не в один день и не в один год. С того дня, как они сели на корабли, надеясь обрести райскую землю в Турции, они обрекли себя на постепенное исчезновение. Ассимиляторская политика была и осталась официальной государственной политикой Турции и в годы царствования султана Абдул-Хамида, и в годы, когда к власти пришли младотурки. Мутная и мощная река ассимиляции подхватила убыхов и поволокла в себе, как и многие другие народы. Младотурки мечтали о воссоединении всех земель с мусульманским населением, мечтали и о Кавказе. Они считали, что в этой воссозданной ими Великой Османской империи «Государственной религией должен быть ислам», «Единым языком должен быть турецкий», «Все нации в Турции должны быть равны между собой, все – османы!». И малым народам оставалось только влиться и исчезнуть в этой единой реке. А с теми, кто не желал этого, случалось то, что случилось с Тагиром. Победа Октябрьской революции в России затронула весь мир, затронула она и живших в Турции горцев-махаджиров, у которых все еще в глубине души сохранялась любовь к своим родным краям. Услышав, что после Октябрьской революции их жившие на Кавказе братья стали полновластными хозяевами земель своих предков, махаджиры заволновались и многие из них захотели вернуться к своим 376/383 заброшенным очагам... Об этом они говорили и Михаилу Васильевичу Фрунзе во время его поездки по Турции в 1921 году. И поэтому не так уж удивителен был для меня рассказ Зауркана о Тагире, который, несмотря на все опасности пути, пытался сквозь чересполосицу фронтов добраться до Анкары, чтобы встретиться там с каким-нибудь представителем Советской России. Архивные материалы свидетельствуют, что в то время многие горцы, оказавшиеся в Турции, участвовали в революционных событиях, хотя бывало и так, что запутанная политическая обстановка бросала их из горячего в холодное, от одного берега к другому. Подобно убыху Тагиру, мечты которого не сбылись, и другие передовые люди из числа живших в Турции махаджиров пробовали хоть что-то сделать для сохранения своего языка, своих обычаев, своего национального существования. Они искали спасения в грамотности, составляли алфавиты и буквари, издавали крошечные газеты на своих языках, организовывали клубы для просвещения народа. В 1919 году Мустафа Бутба, выходец из абхазцев-махаджиров, издал в Стамбуле абхазский букварь и им же составленный алфавит на латинской основе. Кое-где даже открылись абхазские школы, в которых начинали учиться по этому букварю... Но эти первые слабые ростки погибали под катком ассимиляции. Не успевали они подняться, как он вдавливал их обратно в землю. Сложные переплеты войны в конце концов занесли какую-то частицу абхазцев из Турции на территорию Греции. И я своими глазами читал письмо, которое они в отчаянии послали в Сухуми правительству Абхазии: «Три года жизни в Македонии, полной самых тяжелых испытаний, лишений, невыносимой жизни в непривычном для нас климате. Всегда, еще в Турции, все наши взоры, стремления были обращены к родным аулам Абхазии. Но было не время. Был старый 377/383 строй, не желавший нашего возвращения к родным горам. Теперь Абхазия свободна и живет своей жизнью, и нас, волею судеб заброшенных в чужие места абхазцев, более чем когда-либо тянет к свободным горам, к родным семьям, к братьям-абхазцам. Все мы, абхазцы, будучи воодушевлены одной общей идеей и мечтой – служить свободному абхазскому народу, – собравшись общим собранием в местечке Кайлария 28 сентября 1925 года, единогласно постановили хлопотать и просить Народный Комиссариат Советской Социалистической Республики Абхазии разрешить нам, 700 абхазцам, находящимся в Греции, возвратиться с семьями в родные аулы свободной Абхазии». Обо многом, в том числе и об этом письме, за которым стояли горькие исторические судьбы не только одних абхазцев, я думал, внося эти примечания в свою рукопись, сидя в одиночестве в доме Зауркана Золака. Через узкое окно светила далекая яркая звезда, и я вдруг вспомнил свою Абхазию и дом, где я когда-то родился и где живет сейчас моя одинокая мать. Может быть, и ей сегодня не спится... Из соседней комнаты всю ночь слышалось, как кашлял и глухо стонал во сне Зауркан. Я заснул только под утро, а когда встал, оказалось, что старик и правда заболел – не может встать с постели. Он сдерживался, не стонал, видимо с трудом подавляя боль; во впалых глазах его было страдание. Есть он не мог, только иногда глотал воду и курил. Три дня, начиная с этого утра, я и Бирам старались хоть чем-то облегчить положение больного, но что мы могли сделать с болезнью, которая называется старостью? Я больше не мог задерживаться здесь, срок моего заграничного паспорта уже кончался. 378/383 В тот день, когда я должен был попрощаться с Заурканом, он с утра подозвал меня к себе: – Дорогой мой Шарах, ты можешь спокойно уехать, я или поправлюсь, или, если увижу, что не могу больше жить, спокойно приму смерть. Я увидел тебя – абхазца, родственника моей матери, сына народа, из тела которого я происхожу, и я успел рассказать тебе все пережитое мною. А ты принес мне счастливую для меня весть, что абхазцы и Абхазия остались неразлучными. Старик вызвал Бирама, шепнул ему несколько слов. Тот ушел и вернулся с медной трубой и большим кавказским кинжалом. Старик, держа своими дрожащими руками, долго рассматривал их. – Дорогой Шарах, от убыхов, которые исчезли с лица земли, осталось только это. Возьми их с собой в Абхазию! Для Бирама они безмолвны, а с тобой будут говорить. Здесь, после моей смерти, они, наверное, попадут в чужие руки. А вместе с тобой окажутся в родных краях!.. Поблагодарив, я принял эти дорогие для меня подарки, приложил все усилия, чтобы удержать Зауркана в постели. Но он все равно, не послушав меня, решил встать. Надел свой старый архалук и черкеску, надел на голову папаху, взял посох и, выйдя из дому, провел меня до калитки. И только там, обняв и поцеловав меня и пожелав счастливого пути, отпустил. Бирам помог донести мне вещи до проезжей дороги. Мы медленно шли по равнине, и когда я обернулся, то увидел сзади нас, на холме, Зауркана, все еще стоявшего там, как последний обломок старой крепостной стены... Больше я не оглядывался. Пусть таким он и останется в моей памяти. Пусть таким, последним гордым обломком прошлого, покажется и другим людям в книге о нем, которую я непременно напишу по сделанным с его слов записям. 379/383
|