Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






XIX. Об исторических схемах






Конституционный режим как таковой предпочтительнее режима с единовластной партией, если только отдавать предпочтение свободе дискуссий, миру, а не насилию и войне. Тезис этот приводит, как я пытался показать, к выводу, что у режима с единовласт­ной партией нет вообще собственных функций — даже создания нового человека или завоевания истин­ной свободы. В заключение мне хотелось бы оста­новиться на исторических схемах, дающих возмож­ность рассмотреть в перспективе различные типы режимов. Я буду анализировать четыре основные схемы. Первая (и самая модная ныне) описывает одностороннюю эволюцию по направлению к какому-то данному режиму. Она основана на понятии прогресса, венцом которого для марксистов становится режим советского типа, а для западных демократов — режим, сравнимый с западными. По мнению со­ветских специалистов, будущее принадлежит комму­низму. Западные специалисты (и подчас даже запад­ные марксисты, вроде Исаака Дойчера) считают, что по мере развития производительных сил и накопления капитала политические режимы приблизятся к запад­ной модели. На мой взгляд, истинность этих двух тези­сов не доказана.

Режим с единовластной партией может в каких-то обстоятельствах быть необходимым — например, для создания основ промышленности, но нельзя по­лагать, что он универсален. Все те функции, кото­рые декларируются как присущие только ему, есть и у режимов другого типа.

Первая функция, о специфике которой охотно говорят, — первоначальное развитие производитель­ных сил. Как известно, Маркс считал, что эту зада­чу выполняет капитализм. Опыт доказывает: накопле­ние капитала и индустриализация осуществимы и вне капитализма.

Вторая функция — устранение классов, создание однородного общества. Если допустить, что классы существуют только при наличии частной собствен­ности на средства производства, что классы отми­рают, как только она исчезает, то соответствен­но для устранения классов необходима ликвидация частной собственности. Но такое утверждение, стро­го говоря, тавтологично, раз оно вытекает из самого определения. Приняв обычный смысл понятий «класс» или «разнородность», мы видим, что отмена частной собственности на средства производства оставляет нетронутыми значительные различия в образе жизни социальных групп. Общество, где образ жизни, образ мыслей для всех одинаковы, — цель, достижи­мая и в режимах с частной собственностью, и в ре­жимах с единовластной партией. Основное условие — развитие средств производства, но можно сказать, что необходимое условие заключается и в экономи­ке изобилия, к которой режим западного типа при­водит не менее успешно, чем режим восточного типа.

И последнее. Пролетариат — и только он — мог бы, в историческом плане, создать бесклассовое общество. Подобная аргументация кажется мне ли­шенной какой бы то ни было ценности уже потому, что в обществах советского типа пролетариат эту функцию не выполняет. Она отведена его предста­вителю — партии. Значит, следовало бы доказать, что функции партии универсальны, но и тогда мы вновь стоим перед необходимостью доказать, что для дости­жения венца исторического развития требуется режим с единовластной партией.

Предположим, мы достигли того, что называют конечным состоянием однородного общества. Будет ли политика иметь какой-то смысл в однородном обществе и в обществе изобилия? Во всяком случае, для отмирания политики потребовалось бы, чтобы ос­тавалось только одно, всемирное государство — а не множество сообществ. Но в едином сообществе, ве­роятно, сохранится соперничество из-за тех благ, которые не могут доставаться сразу всем, напри­мер — главенствующего положения в руководстве государственными делами. Продолжалась бы, надо по­лагать, и борьба за руководящие позиции, за власть, за славу. В однородном обществе политика в большей степени уподоблялась бы той, что свойственна кон­ституционным, а не единовластным режимам, по­скольку политика мира, как мне кажется, предпочти­тельнее политики насилия и выглядит более естест­венной в спокойное время.

Что касается другого тезиса, в соответствии с которым наследницей единовластной партии станет конституционность, то он исходит из необыкно­венно оптимистического предположения: одна и та же политическая надстройка должна быть присущей всем индустриальным обществам, и в условиях индуст­риальной цивилизации ей соответствует один — и только один — режим. Я считаю этот тезис необос­нованным. У политических режимов индустриаль­ных обществ будут какие-то общие черты: расшире­ние административной сферы, рост бюрократии, — но чего ради все индустриальные общества долж­ны выбирать между крайней бюрократической цент­рализацией советского типа — и крайним плюрализ­мом автономных сил западного типа?

Оставим в стороне оба варианта односторонней эволюции и рассмотрим еще одну схему, близкую социологии Макса Вебера.

Каждая разновидность экономики, каждый тип экономического развития более или менее благоприят­ны для какого-то определенного режима. Можно установить взаимосвязь какого-то этапа экономичес­кого развития и вероятности возникновения опреде­ленного режима.

Нам известны все обстоятельства, благоприят­ные для режима с единовластной партией. Это — периоды быстрого накопления или же перехода от тра­диционного общества к обществу промышленному. Аристотель считал переходные этапы благоприят­ными для тирании. По его мнению, древняя тира­ния — режим, утверждавшийся обычно тогда, когда патриархальное общество превращалось в общество торговое. В периоды социальных потрясений напряженность между группами принимает формы насилия: трудно принудить представителей разных классов к мирному сотрудничеству, еще труднее сделать так, чтобы государство оставалось нейтральным, а граж­дане смирились с безымянной и разумной властью. В подобных обстоятельствах единовластному ре­жиму свойственно много функций: он заменяет част­ное предпринимательство, занимается идеологическим самооправданием, обрекает на жертвы и возве­щает изобилие (лучший способ сделать жертвы приемлемыми — обещать, что в будущем бедность уступит место абсолютному богатству), создает мо­ральный и социальный порядок в обществе, утра­тившем свою организационную структуру, выступает в качестве орудия временного сплочения тогда, когда отдельные лица уже не в состоянии ни жить в прежних условиях, ни мириться с медлитель­ным формализмом парламентских процедур.

Ни одна промышленно развитая страна до сих пор не наделяла себя по доброй воле режимом с единовластной партией коммунистического типа. Но вряд ли стоит из этого делать какие-либо выво­ды о будущем. В современном мире коммунистиче­ские режимы могут устанавливаться извне, благодаря идеологической «заразе», без всякого завоевания. И в промышленно развитых обществах рождались режимы с единовластной партией. Так, гитлеровский режим стал наследником Веймарской республики. Уязви­мость конституционных режимов проявляется не в од­ном, а в двух обстоятельствах. Опасность возникает на начальном этапе индустриализации и в лю­бую кризисную пору. Между двумя войнами мы пере­жили кризисы экономического порядка, а со времени второй мировой войны нам ведомы кризисы иного рода. Такой конституционно-плюралистический ре­жим, как французский, не застрахован от неожидан­ностей.

Другая схема — разнообразие режимов из-за мно­гообразия обстоятельств.

Сразу по достижении бывшими колониями неза­висимости в них возникали режимы, в значитель­ной степени конституционные, но не плюралистиче­ские, если иметь в виду многопартийность. Это были конституционные режимы с партией, осущест­влявшей единовластие на деле, но не по праву. Я думаю о Тунисе, управляемом на основе Кон­ституции, но имеющем только одну политическую партию, потому что до независимости именно она представляла и воплощала волю народа. Один тунисец, слушающий данный курс, недавно спросил меня, должны ли в фактически однопартийном режиме непременно развиваться патологические феномены, которые я счел неизбежными в режимах с партией, монополизировавшей власть. Я ответил ему, что в этом нет, как мне думается, ни малейшей необходимости: дело в том, что фактическая однопартийность на этапе, начинающемся сразу после борьбы за незави­симость, является почти естественной. Такой же ре­жим существовал и в Турции после революции Ататюрка.

Есть еще одна категория стран, о которых мне хо­телось бы сказать без всякого желания подверг­нуть их критике. Там не установились ни консти­туционный плюрализм, ни монопольное право на идеологию. Я думаю об Испании и о Португалии. Это — не вы со ко развитые промышленные страны. Они — исключения из общего хода политической эволюции в Европе. Они никоим образом не отно­сятся к режимам с единовластной партией: ни к фашистским, ни к коммунистическим, там провоз­глашается приверженность католическому мировоз­зрению, но допускается многообразие сил, хоть и не многопартийность. В какой мере можно сочетать плюрализм семейных, региональных и профессиональных организаций с недопущением многопартий­ности? Вопрос не решен, о чем свидетельствуют нынешние выборы в Португалии. В данном случае это не режим с единовластной партией, где оппози­ционеры по любому поводу вынуждены кричать о своей восторженной поддержке. В Португалии до­пускается возможность одного кандидата от оппози­ции, однако шансы его равны нулю. Там нет места для открытого соревнования, но это и не режим с еди­новластной партией, где все обязаны присягать на вер­ность учению, в истинность которого не верят.

Третий случай — революционные движения и ре­жимы, к которым не применим эпитет «идеоло­гические», или движение с националистической идео­логией. Я говорю о странах Ближнего Востока, в частности о Египте. Они не относятся к режимам с единовластной партией. Но их режимы нельзя назвать и конституционно-плюралистическими. Госу­дарство не допускает организованной оппозиции, провозглашает приверженность определенной идее и в этом смысле не является ни нейтральным, ни светским, как это бывает в государстве партий. Взгляды, утверждаемые носителями власти, не похожи на систематически навязываемую всем идеологию. Их выражение — воля, цель, которую ставит перед собой нация, — что делает невозможной конституционное соперничество партий. Но это вовсе не значит, что постепенно разовьются террор или идеологический догматизм. Мне представляется, что тут уживаются традиция и революция. Эти страны находятся на том этапе революционного преобразования, который не следует отождествлять с переходным от тра­диционных обществ к индустриальным, что мы пере­жили на Западе. Они проходят через двойную ре­волюцию: индустриализацию и вместе с ней форми­рование нации. Совмещение двух революций — типич­ное явление.

Четвертая схема — цикл, о чем так часто писали классические авторы.

Примем за исходный пункт конституционный плю­рализм. Схема выглядит так: режим впадает в анар­хию, из которой в ходе революционного процесса образуется однопартийный режим, воодушевляемый догматической идеологией. По мере властвования единственной партии идеологическая вера изнашива­ется, пыл угасает, и режим, оставаясь однопартий­ным, сближается с бюрократическим самодержа­вием, причем автократия все менее догматична. Рационализированная бюрократия, эта единая партия, однажды решает, что фундамент общества достаточ­но крепок, чтобы не препятствовать развитию в рам­ках определенных правил соперничества между пар­тиями, и тут более или менее все возвращает­ся на круги своя.

Такой цикл легко себе представить. Его очерк вы найдете в одном из примечаний в книге Эрика Вейля «Политическая философия». Пока нам не уда­лось наблюдать завершение полного цикла. Действи­тельно, Веймарская республика впала в анархию, если принять этот термин для ее последних лет, но затем власть была захвачена идеологической партией, утвердился режим с единовластной пар­тией, взявшей на вооружение некую теорию. А вот следующий этап — бюрократизация и рационализа­ция однопартийного режима — так и не завершился. Что касается России, то исходным моментом здесь был не конституционный плюрализм, а тра­диционный самодержавный режим, свергнутый имен­но тогда, когда он пытался вступить на путь кон­ституционного развития. Однопартийный режим в Советском Союзе, возможно, находится на стадии превращения в рациональную бюрократию, но ничто пока не говорит о том, что он отказался от идеоло­гического догматизма, и совершенно не очевидно, что такой отказ неизбежен.

К несчастью, либерализация режимов с едино­властной партией не предусмотрена заранее в книге Истории. К счастью или к несчастью, но не кажет­ся неотвратимым и наступление анархии в консти­туционно-плюралистических режимах. Цикл воз­можен, однако вряд ли необходим.

Разбор указанных схем приводит к двум важней­шим положениям.

Различные этапы экономического роста более или менее благоприятно сказываются на том или ином режиме, но, если забыть об абсолютном изобилии, ничто не доказывает, что в индустриальных обществах возможен только один тип политической надстройки. Можно представить себе высокоразвитую индустриальную цивилизацию с разнообразными ре­жимами.

Ныне нации и экономика принадлежат в раз­ных странах к настолько несхожим эпохам, что на­лицо — крайнее разнообразие политических струк­тур. Государства, достигшие лишь национального уровня, по-видимому, не могут допускать соперни­чество партий, которое тяжким бременем ложится уже и на развитые страны. Государства, прохо­дящие начальные стадии индустриализации, вероят­но, тоже оказываются в затруднительном положе­нии, когда речь заходит о том, чтобы установить конституционно-плюралистические режимы, то есть допустить борьбу соперничающих партий. Не думает­ся, что есть хотя бы один неизбежный цикл, подчи­няющийся каким-то закономерностям.

Заканчивая главу и книгу, я хотел бы перейти к соображениям, вначале самым общим, а затем весь­ма конкретным, и вновь обратиться к моим люби­мым авторам — Алексису де Токвилю и Марксу, после чего завершить разбор положения во Фран­ции.

Вначале сошлемся на Токвиля и на Маркса, которые дали мне исходную точку в разработке социологии индустриальной цивилизации. Мне кажет­ся, что довольно легко зафиксировать как их от­крытия, так и их упущения.

Аналитик Токвиль выявил присущую всем совре­менным обществам тенденцию к демократизации на­ряду с постепенным стиранием различий социально­го статуса, но недооценивал — а может быть, и про­сто игнорировал — индустриальную цивилизацию, в которой усмотрел лишь одну из форм торговых обществ. Его мысль — еще политическая по своей сути. Он по­ражен исчезновением сословий старой Франции. Исчезновение аристократии повлекло за собой уста­новление общества, где на первом месте экономи­ческая деятельность, поскольку обеспечивает богат­ство и престиж. Токвилю так и не удалось четко выявить своеобразие современных обществ: я имею в виду способность производить, благодаря которой эти общества в состоянии постепенно смягчить не только различия социального положения, но и разли­чия в доходах и образе жизни.

Маркс прекрасно видел специфику наших обществ. Он обнаружил — ив этом его заслуга, — что из-за необычайного развития производительных сил совре­менные общества нельзя соизмерять с обществами прошлого на основе одних и тех же критериев. В «Коммунистическом манифесте» Маркс пишет, что за несколько десятилетий образ жизни и средства производства человечества изменились сильнее, чем за предшествующие тысячелетия. Маркс почему-то не сделал всех возможных выводов из анализа инду­стриального общества. Вероятно, потому, что был и памфлетистом, и политиком, и ученым одновремен­но. Как памфлетист он возложил ответственность за все грехи современного общества на то, что не любил, то есть на капитализм. Он объявил капи­тализм виновным в том, что можно объяснить ролью современной промышленности, бедностью и началь­ными этапами индустриализации, а затем вообра­зил режим, где будет покончено со всем тем, что казалось ему омерзительным в современных ему обществах. Прибегнув к крайнему упрощенчеству, он заявил, что для ликвидации всех неприятных и ужасных черт индустриального общества необхо­димы национализация орудий производства и плани­рование.

Такой прием действен с точки зрения пропаган­ды, но едва ли оправдан при научном анализе. Если говорить яснее, Маркс переоценил значение классовых конфликтов. Считая, что капитализм не в состоянии распределить между всеми плоды тех­нического прогресса, Маркс возвестил о грядущих апокалипсических потрясениях, которые, как он на­деялся, должны привести сразу к устранению клас­совых различий и проявлений несправедливости, свой­ственных капитализму.

Нынешний мир явно не согласуется ни с одной упрощенной схемой. Можно повторить, что у инду­стриальных обществ есть выбор между либеральной демократией и демократией тиранической. Так, на ос­нове противопоставления друг другу двух типов современных режимов, происходит возвращение к альтернативе, сформулирован ню и Гоквилем.

Можно также было бы сказать, что у индустри­альных обществ есть выбор между двумя типами экономической организации: режимом рынка и част­ной собственности — и режимом общественной соб­ственности и планирования. Мы находимся на ста­дии неравномерного развития, как экономического, так и национального.

В развитых странах идет несколько анахрониче­ский конфликт идеологий. Он связан с наследием, оставленным мифологиями XIX века. Общества, пола­гающие, что они наиболее враждебны друг другу, то есть советские и западные, меньше отличаются друг от друга (при условии промышленного разви­тия), чем от обществ, которые только начинают промышленный путь. Вот почему мне кажутся тщет­ными попытки предвидения. Так или иначе, слишком много факторов, от которых зависит будущее эконо­мических режимов, чтобы угадать, какой именно тип режима возьмет верх. Даже если предположить, что есть исходная идеальная схема развития инду­стриального общества и неизбежна победа режимов, где царит мир, этого все равно недостаточно. Может восторжествовать режим, который окажется просто сильнее в битве между государствами. Не доказано, что режим, более соответствующий призванию чело­вечества, вместе с тем лучший и для ведения вой­ны, «холодной» или «горячей».

Оставим прогнозы и ограничимся констатацией: альтернативы по-прежнему существуют, диспропор­ции экономического и социального развития обре­кают нынешний мир на разнообразие, в рамках которого идеологические конфликты частично оказы­ваются конфликтами мифов, а мифы долго могут выдерживать конфликт с действительностью.

Перейдем наконец к нынешнему положению во Франции.

Разбирая несколько месяцев тому назад разложе­ние французского общества, я выделял то, что, на мой взгляд, было определяющей чертой всего сложившего­ся положения; часть французского сообщества от­казывалась допускать возможность перемен в алжир­ской политике Франции.

Вот уже два года непрестанно ведется кампания по убеждению французской общественности в том, что в несчастьях страны в основном виновата система функционирования Республики. Война в Ал­жире тянется якобы оттого, что французские правительства бездарны, а государство — слабое. Я говорил вам, что режим — на грани краха, он утратил свой престиж, ослаблен, его недостатки бро­саются в глаза.

На протяжении примерно двух веков ни один фран­цузский режим не укоренился настолько, чтобы про­тивостоять любому кризису, поражающему страну. Неуверенность французской общественности в закон­ности режима неизбежно приводит к тому, что вся­кий раз, когда стране предстоит решить труд­ную проблему, предметом нападок становится сама организация государственной власти. Франция пере­живает, особенно в последние два года, тяжелый кри­зис, и, как обычно, ее раздирают противоречия, касающиеся понимания того, что хорошо и что плохо в настоящем и будущем всего общества. Некоторые французы считают: в Алжире Франция отстаивает свой последний шанс на величие. Будучи уверен­ными, что утрата Империи не сулит Франции ничего хорошего в будущем, они оказываются в пле­ну воззрений, которые я называю испанским комп­лексом. Но многие полагают, что призвание Фран­ции обязывает ее не препятствовать борьбе бывших колоний за независимость. Страстное стремление со­хранить колонии является анахронизмом в условиях XX века, когда колониальное владычество из ве­роятного источника прибылей превратилось в бремя. Сторонники этой точки зрения свободны от испан­ского комплекса и черпают свою уверенность в гол­ландском примере. Впрочем, все одинаково убеждены в своей правоте.

Впервые за долгое время на кризис националь­ного сознания накладывается кризис сознания, который поразил армию. Начиная с 18 брюмера, французская армия была на стороне сил порядка. Несмотря на множество государственных переворотов и революций, она никогда не была непосред­ственно повинна в прекращении действия законов. Не армия совершала революции 1830 или 1848 го­дов или даже государственный переворот Наполеона III — ему пришлось заняться поисками генералов, которые согласились бы на его затею. На протя­жении всей истории III Республики армия оставалась дисциплинированной, хотя военные руководители ни­когда не испытывали восторга по поводу респуб­ликанского режима, в чем, кстати, походили на многих других французов.

Последние годы Конституция оставалась в силе, — но лишь потому, что парижские правительства пре­смыкались перед французским меньшинством в Алжи­ре. От левых сил (не коммунистов) и до крайне правых все политики проводили курс, который при­мерно соответствовал воле алжирских французов и пользовался поддержкой всех так называемых на­циональных партий. Правда, многие политики испыты­вали сомнения в правильности такой политики, но выражали их частным образом.

В течение года некое меньшинство внутри пар­ламентского большинства бросало всем прочим пар­ламентариям двойной вызов. Во-первых утвержда­лось, что без него нельзя править, так как за неиме­нием этих 50—60 голосов парламентское большинство должно включить в себя коммунистов. Во-вто­рых, представители меньшинства заявляли, что любое изменение курса в Алжире чревато бунтом алжирских французов, к которому присоединится армия.

События подтвердили это, и возникает вопрос: не те ли, кто пугал этой опасностью, содействовали ее реа­лизации? Оставим вопрос историкам. Выбор пал на че­ловека, чьи высказывания и статьи давали основания предположить, что он намерен слегка изменить поли­тический курс. Этого оказалось достаточно, чтобы произошли события, которых последние два года опасался каждый.

Встают два вопроса, важнейшие для будущего, которое ожидает французский конституционно-плю­ралистический режим. Они напоминают об условиях функционирования конституционного режима. Возможно ли и нормально ли, чтобы меньшинство на­ции навязывало свою волю всем?

Уцелеет ли конституционная законность и прои­зойдет ли законный переход от этого режима к другому? В XX веке Франция продемонстрировала искусство законных государственных переворотов или, если так можно выразиться, искусство прида­вать государственным переворотам законный вид.

Нынешнее положение характеризуется невообра­зимой мешаниной законности и беззакония[45]. Кар­тину усложняет человек, которому приписывают са­мые различные намерения. В Римской республике было установление, которое, очевидно, отвечает нуж­дам французов, — диктатура. В Риме она была проти­воположностью тирании: какому-то человеку вруча­лась вся полнота власти, однако в соответствии с за­коном и на ограниченный срок. Можно предполо­жить, что тот, о ком я думаю, возьмет на себя функции римского диктатора. Кандидат в диктаторы, то есть кандидат на всемогущество в рамках закона, возможно, захочет не продлевать существование ны­нешнего режима, но преобразить его. Следователь­но, если вновь обратиться к античным понятиям, он должен быть не только диктатором, но и законо­дателем.

До недавних пор он был надеждой и нескольких «ультра», и многих, называющих себя либералами. Вот уже несколько дней, как в Алжире его привет­ствуют те, кто вчера еще ненавидел, и страшатся люди, призывавшие его всей душой. Поскольку он окутывает свои действия тайной (если верить ему не­обходимой), то неизвестно, чьи надежды осуществятся. Трудно предположить, что в тот день, когда этому человеку придется действовать, все противобор­ствующие партии будут довольны.

Вернемся к общим положениям. В индустриаль­ном обществе государственные перевороты и прекращение действия законов чаще всего — катастрофы в масштабе всей страны. Когда гражданское правительство уже не в силах принимать решения и на­вязывать свою волю, единство родины оказывается в опасности. Те, кто противятся ныне конституцион­ным процедурам (и неважно, насколько они искренни), привержены скорее традиционным ценностям, чем надеждам на будущее Франции. Кризис, который мы переживаем, вероятно, нельзя было предотвратить. Не могла больше продолжаться политика, которую официально поддерживали все, а частным образом критиковал каждый. Из нынешнего зла, возможно, родится добро.

Несмотря ни на что, переживаемые нами собы­тия подтверждают: конституционно-плюралистический режим, который, я полагаю, единственный под­ходит индустриальной цивилизации во Франции, еще не крепок, и общество, раздираемое такими же глу­бокими противоречиями, как и в прошлом веке, располагает лишь одной формой защиты от угрозы гражданского насилия. Эту форму несколько месяцев назад я назвал «шелковой нитью законности». Шелковая нить еще не порвалась. Да будет угодно небу, чтобы этого не случилось никогда!



Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.01 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал