Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Унесённые водкой 4 страница






Наблюдал я и поэта Первого, — таковым у нас называли Александра Твардовского. Много лет мы работали под одной крышей в здании «Известий», где находилась и редакция журнала «Новый мир». И редко видел его трезвым: всегда в подпитии, и частенько в сильном. Особенно, если встречал его не утром, а днём.

Не могу утверждать: был ли он первым поэтом или нет, — мне, к примеру, больше нравились стихи Игоря Кобзева, Владимира Котова, Николая Рубцова, Бориса Ручьёва, Алексея Маркова, Сергея Викулова — впрочем, учёные лучше знают, кого считать первым, кого восьмым, десятым. Окончательно на эти вопросы ответит время.

В последние годы своей жизни Твардовский ничего, подобного «Василию Тёркину», не написал. А если взять Пушкина, Лермонтова. Есенина. Некрасова, Кольцова, Никитина — у них каждое новое стихотворение или идёт вперёд по совершенству или стоит на уровне предыдущих. Поэт всегда поэт, талант всегда талант. Перефразируя известную поговорку французов, можно сказать: если есть талант, то есть. И всегда есть. А не так, чтобы вчера был, а сегодня — нет.

Но в чём же дело? Откуда в наше время взялось такое поразительное, труднообъяснимое явление? Вчера талант был, а сегодня убывает, а завтра, послезавтра, глядишь, и весь вышел?

Наверное, стоит прислушаться к мнению академика Фёдора Углова: на вскрытии у долго пьющих людей наблюдается сморщенный мозг, похожий на поверхность печёного яблока.

Скажут: бросает тень на Твардовского! Другие станут утверждать: не так уж много он пил.

Обратимся к свидетельству людей, близко знавших Твардовского, например, к Солженицыну. Газета «Советская Россия» 26 октября 1991 года напечатала большую статью Роя Медведева «Твардовский и Солженицын».

В своём «Телёнке» Солженицын много пишет о Твардовском, отмечает его высокие духовные качества: благородство, честность, врождённый такт. Но через каждые двадцать-тридцать страниц изображает и сцены пьянства поэта: «...тяжёлыми шагами спустился он со второго этажа в нижней сорочке с мутными глазами». «Руки его тряслись не только от слабости, но и от страха».

«И обречён был Твардовский падать духом и запивать от неласкового телефонного звонка второстепенного цекистского инструктора и расцветать от кривой улыбки заведующего отделом культуры». И дальше: «Новый мир» вёлся «непостоянными и периодически слабеющими руками».

Возражая Солженицыну, автор статьи восклицает: «Нет, Твардовский вёл свой журнал уверенно и твёрдо».

Оставим в стороне спор литературный, укажем лишь автору статьи на явное противоречие в его рассуждениях: может ли иметь твёрдые руки и ясную голову человек, пьющий едва ли не каждый день? Ведь сам же автор статьи утверждает: «Да, Твардовский иногда запивал и, бывало, надолго».

Иногда запивал... Может быть, в запои ударялся иногда, но в те, шестидесятые годы, о которых идёт речь, я видел его почти ежедневно и редко — трезвым. Но ведь алкоголь, как теперь известно, держится в клетках организма, — и, прежде всего, мозга, — больше двух недель.

Значит можно утверждать: в последние годы, может быть, десятилетия, Твардовский всегда находился под воздействием алкоголя, когда и глаза неясные, и сердце нездорово, и руки подрагивают, а что уж до ума — тут и говорить нечего. Наконец, и сам он однажды признался: «Ведь я не пью, когда пишу, и потому пишу так мало».

«Вино мстит пьянице», — говорил Леонардо да Винчи. И самая страшная месть — порок этот передаётся потомству.

Однажды к Геннадию Шичко обратился за помощью статный, красивый юноша. Его одолевала страсть к алкоголю. Это был внук Александра Твардовского. Шичко долго с ним занимался и — победил пагубную страсть.

Жаль, что судьба не свела в своё время двух великих русских людей — Александра Твардовского и Геннадия Шичко, подарившего миру надёжный способ отвращения людей от алкоголя и наркотиков. Питерский чародей не пожалел бы никаких трудов, чтобы отвратить беду и продлить жизнь автору «Василия Тёркина».

Когда думаешь о Твардовском, о его преждевременной гибели, то невольно приходят на ум слова Некрасова: «Братья-писатели, в вашей судьбе что-то лежит роковое».

Замечу тут кстати: мои товарищи по литературному труду — знакомые мне и не знакомые поэты и писатели, задыхающиеся в тяжких объятиях алкоголя, имеют счастливую возможность стать трезвыми и вновь зажить здоровой полнокровной жизнью, — последователи Шичко успешно работают почти в каждом городе.

После выхода в свет моей книги «Геннадий Шичко и его метод» многие читатели звонят и пишут: «Прочёл Вашу книгу и перестал пить». Многие, но не все, и даже не большинство читателей. Может быть, с выходом в свет ещё и этой книги читателей, бросивших пить, станет больше.

Ничего в жизни не желал бы я так сильно, как увидеть трезвыми всех наших писателей, а там, дальше, и всех людей на свете.

Автор статьи «Твардовский и Солженицын», следуя нашим традициям не говорить пьянице о том, что он пьёт, в особенности же, если пьяница большой человек, да и нет его в живых, стремится обелить Твардовского, но при этом мало задумывается о пагубной силе порока, убивающего наших поэтов. Нам кричать надо о нависшей беде повального пьянства, искать и корчевать корни этого зла, а не стыдливо закрывать глаза при виде очередной жертвы Зелёного Змия.

Молодой в то время поэт Валентин Сорокин, испытывая и сам зловещее дыхание алкоголя, написал в конце шестидесятых годов стихотворение «Упрёк смерда». Не стану утверждать. что героем стихотворения был наш общепризнанный Первый поэт, но многие черты его мы угадывали.

Вот эти стихи:

От дел насущных отстранясь.

За ставней, за резным оконцем.

Ты снова тяжко запил, князь.

Не видя Родины и солнца.

 

Под сердцем сумеречь с утра,

А холуи прикрыли двери.

Слух просочился, что вчера

Ты об косяк раскровил череп.

 

А помнишь — хлеще, чем прибой,

Вокруг тебя толпа шумела.

За кличем, брошенным тобой,

Дружины шли в сраженье смело.

 

Теперь — лишь кружек перестук,

Да женский плач средь долгой ночи.

Повылинявил твой сюртук.

Повыцвели орлины очи.

 

У врат центральных стал Гирей,

У боковых толкутся персы.

Твоих смазливых дочерей

Улещивают иноверцы.

 

Сгребают злато для родни,

Ложь и безверье прививают,

Твоим же именем они

Сынов отчизны убивают.

 

Любовью к ближнему корят.

В шинках шельмуют, дармоеды.

По всей Руси они творят

Неслыханное зло и беды.

 

Довольно воду нам толочь,

Сзывай, сзывай совет старейшин,

Тебе нельзя уже помочь,

Тебя пора судить, светлейший.

 

Когда врагу мы отомстим,

Героев вырастим на смену

И, может, хмель тебе простим.

То чем оплатишь ты измену?

Силой своего воображения и таланта поэт глубоко и верно высветил драму спившегося певца, провидел его логический конец и, одновременно, свою же собственную трагическую судьбу. Человек может сойти с круга, стать пьяницей, это его драма, но когда песня замирает в груди певца — это уже трагедия. И не одного только певца.

Жил на свете прекрасный детский писатель Леонид Сёмин, и жил он в Ленинграде, ставшем ныне снова Санкт-Петербургом.

О том, что он был прекрасным писателем, я узнал случайно, — из его книги «Тревоги голубого города», которую я купил для своего внука Дениса. Раскрыл книгу и на первой странице читал: «Муравей по кличке Хло был послан проверить дорогу.

— Ты, братец, проворный, — говорил ему всеми уважаемый муравей Ти-Аха. — К тому ж, и места с прошлого года помнишь. Сбегай, пошарь, может, сбились мы...

Армия рыжих лесных великанов собиралась напасть на пчёл. И вот, прячась в траве от птиц, Хло уже спешит обратно к своим. Торопится сообщить, что идут они правильной дорогой».

Прочёл я эти первые строки, и мне захотелось читать дальше, — узнать, как же будут развиваться события. Чем закончится набег рыжих разбойников на работяг-пчёл?

Я вообще признаю тех детских писателей, которые не сюсюкают, подлаживаясь под малышей, а ведут с ними разговор серьёзный, тоном и языком взрослых, а если изображают жизнь животных, птиц, насекомых, то максимально приближают их к повадкам и психологии человека: так, как это умели делать Андерсен, Киплинг, Лев Толстой, Чехов.

Я прочёл повесть о пчёлах Леонида Сёмина и был радостно поражен открытием замечательного писателя. Он сочетал в себе два дивных дара: рассматривать каждый листочек, каждую букашку, как в микроскоп, и ярко, самобытно живописать живую и неживую природу. Купленная мною книга была настоящим подарком внуку. Я потом искал другие книги Сёмина, но... не находил.

Спустя десять лет Люция Павловна Шичко поведала мне о жизни Леонида Сёмина. В том же году, когда я купил его книгу, он обратился к врачу-наркологу: «Помогите!» После краткой беседы врач поняла, что перед ней безнадёжный алкоголик, — она ему уже помочь не может.

Позвонила известному психофизиологу Геннадию Шичко. Геннадий Андреевич не замедлил явиться. Перед ним, в позе убитого горем, сникшего под тяжестью беспрерывных запоев, сидел невысокий, полный и лишённый всякого интереса к жизни человек. Ему было сорок семь лет, но он казался глубоким стариком. Одно только повторял: «Помогите!»

Шичко пригласил его к себе в институт, долго, обстоятельно расспрашивал о жизни, о том, когда начал пить, как пьёт, сколько пьёт. Оказалось, что Сёмин страдает крайней степенью алкоголизма, — его мучают приступы белой горячки, многое он уже не помнит.

Жизнь Сёмина была чередой страшных мучительных испытаний. В первый год войны он попал в окружение, его ранило, он в бессознательном состоянии оказался в плену. Бежал, но был пойман. Испытал лагеря фашистские и сталинские. Не баловала его и жизнь на свободе. Писал он, как многие взыскательные художники, медленно, печатался редко.

Безденежье душило его, унижало. Он пил. И страсть эта пагубная всё усиливалась. А тут ещё к вину пристрастились жена и дочь. Сплошной пьяный угар, ссоры в семье, вечный, непримиримый конфликт с товарищами по перу, редакторами. Хорошо знавшая его жена поэта Горбовского о нём сказала: «Пьяный, он агрессивен и опасен. Если я встречала его, то обходила стороной».

Шичко провёл с ним сеанс гипноза. И этот сеанс, — всего лишь один, — оказался для писателя спасительным: он бросил пить. И трезвый явился в Дом литераторов. Его увидела жена Горбовского. Сказала мужу: «Что с ним произошло? Спокойный, приятный, — смотрит ласково и улыбается. Трезвый!»

Горбовский поговорил с Сёминым. О, чудо! Сёмин не пьёт! Его отвратил от пьянства какой-то чудодей Шичко.

Рассказал жене, а та воспылала желанием отрезвить и мужа, тоже запойного пьяницу. Вскоре и они предстали перед Шичко, — он и Горбовского отрезвил. Горбовский проявил большую волю к трезвости, выполнял все советы Шичко, писал по его требованию специальные антиалкогольные дневники. Отрезвился надолго, но Сёмин продержался семь месяцев. Кто-то из приятелей уговорил его выпить.

И снова начались его запои. Друзья и родные видели, как безобразила его водка. От выпитого стакана он сатанел на глазах, превращался из вежливого, деликатного человека в чёрта с рогами. Оскорблял грязными словами, — даже женщин! — лез в драку. Столик, за которым он сидел в Доме литераторов, был пуст, и возле него никто не садился, — товарищи сторонились его, как чумного.

Сёмин держал пасеку, любил пчёл. Наблюдал их часами, написал о них прекрасную повесть. В трезвом виде Сёмин трогательно заботился о пчёлах, утеплял их на зиму, давал сахарный сироп, но, как только напивался, терял к ним всякий интерес. Соседи по даче, заметив его пьяным, шли к нему с банками за мёдом, предлагали водку. И он выгребал у своих любимиц последние запасы мёда, обрекая их на голодную смерть зимой. Протрезвившись, сидел возле улья, обнимал его и плакал.

Его старая мать сильно страдала от пьянства сына. Молила его бросить пить, мечтала о времени, когда он станет трезвым. И, умирая, со слезами на глазах обращала к нему последние просьбы. А он сидел возле её изголовья и пил. Потом же, похоронив мать, горько сокрушался и посылал к небу мольбы о прощении.

Сёмин погибал. А Шичко, узнав об этом, вновь провёл с ним работу. И снова отрезвил. Надолго ли? Этот вопрос всё больше занимал и учёного. Он уже тогда оставил свои исследования в области второй сигнальной системы, которые, кстати, были успешными и закончились монументальной монографией.

Драма Сёмина, его срывы послужили для учёного толчком к новым поискам. И скоро он вплотную подходит к открытию метода, ставшего ныне знаменитым и названного его именем. Метод Шичко предусматривает очищение сознания от ложных взглядов. По этому методу ныне отрезвляются десятки тысяч алкоголиков. Но Сёмин не дождался открытия Шичко. В 1982 году сердце его, измученное алкоголем, остановилось. Наш народ потерял чудесного писателя.

Горбовский был дружен с композитором Соловьёвым-Седым и его уговорил обратиться к Шичко. Учёный вернул к трезвой жизни нашего замечательного композитора. Он долго оставался трезвенником и за это время написал много замечательных произведений, но во время вручения ему ордена в Кремле к нему подошёл с бутылкой вина секретарь Президиума Верховного Совета СССР Георгадзе, предложил выпить. Соловьёв-Седой отказывался, но Георгадзе говорил: «Как! Не хочешь выпить со мной! Да ты посмотри, какое вино! — Каберне! Его поставляют только сюда, в Кремль!..»

Композитор выпил. И с тех пор снова стал пить и вскоре умер. Сердце с трудом переносит спиртные возлияния, но если это сердце пожилого человека — оно не выдерживает.

И тут мне вновь приходит на ум американская романистка Рита Браун. Не побоялась эта мужественная женщина — кстати, и талантливая писательница — бросить гневные слова в лицо всем писателям своей страны. Я же ничего подобного не сказал даже близким товарищам. А жаль! Было бы светлее теперь на душе.

Зелёный змий, взяв в полон человека, быстренько отсекает от пьющего всех близких и товарищей, рвёт дружеские связи, прокладывает между пьяницей и внешним миром полосу отчуждения. Это только на первый взгляд может показаться, что пьяница всегда в кружке товарищей, он на виду и всегда весел, говорлив и окружён шумной ватагой любящих его людей.

Нет, его никто не любит, — и даже те, с которыми он пьёт, в сущности, презирают его, не считают за человека. И стоит перекипеть в нём выпитому алкоголю, стоит ему вытряхнуть из кармана последнюю рублёвку, он тотчас остаётся одиноким, — собутыльники, как мотыльки, быстро разлетаются и неизвестно где коротают мучительные часы пьяной одури. На следующий день они ищут друг друга, но лишь с единственной целью: выпить за счёт другого, осушить неизвестно где и кем добытую бутылку.

Страшно сказать, но и в среде моих товарищей-писателей действовали примерно те же законы, со временем устанавливались те же нравы.

Зелёный змий исподволь распахивал между нами полосы отчуждения; наши встречи становились всё реже, а если мы и встречались, то разговор неизбежно склонялся к бутылке. В мой же адрес насмешки становились всё злее, и если выставлялось вино, то мне уже за столом и не было места.

Вместе со мной от спиртного решил отказаться поэт Игорь Иванович Кобзев, — вот с ним мы встречались с удовольствием. Между нами завязалась дружба, продолжавшаяся до конца его дней. Что же до моих прежних друзей, то они разделились на мелкие группки по единственному признаку — по степени пристрастия к алкоголю. Акулов, Шевцов, Сорокин составили один тесный кружок, — по вечерам на даче «отекали», или, как говаривал Фирсов, «всасывали водочку, коньячок». Акулов, едва дотянув до пенсии, умер. Сорокин был отставлен от должности, Шевцов как-то вдруг сник, осунулся... Кружок распался.

Пьяницы уходили один за другим — в пятьдесят, шестьдесят лет. Водка, как напалм, сжигала людей дотла. А тех, кто оставался, превращала в дряхлых стариков.

Я, как-то гуляя с внуком Денисом, встретил Валентина Сорокина. Большая голова его до срока поседела, лицо оплыло, хмельные глаза лихорадочно блестели. Он шёл из магазина, — водки там не было. Поэтому злобно ругался.

Вспомнил я недавние годы нашей дружбы: он выглядел молодо, был приветлив, вежлив и был уверен, что скоро, очень скоро напишет великолепную поэму. Поэмы он написал и их напечатали, только никто не нашёл в них так долго ожидаемого великолепия.

Мы знаем: в истории литературы были случаи, когда и сильно пьющие поэты создавали прекрасные стихи, — и даже мировые шедевры, — но такое наблюдалось лишь в молодом возрасте. Зелёный змий, захватив жертву, не сразу её приканчивает; десять-пятнадцать лет не совсем ещё отнимает творческую энергию, но разум угнетается любыми дозами и на любом этапе винопития.

Но если ты пьёшь пятнадцать-двадцать, а паче чаяния, и больше лет, на удачи в литературных делах не рассчитывай. Талант, каким бы он ни был, гибнет навсегда, и уж если возвратится к отрезвевшему человеку, то не в той силе и не в том блеске, какой необходим для создания высокохудожественных произведений. И, может быть, такой поэт, как Сорокин, отчаявшись создать «великолепную» поэму, чутьём уловил причину своей творческой катастрофы и, в порыве бессильного исступления, бросил отравителям народа гневные строки:

А чем рассчитается банда

За свой алкогольный террор?..

Сорокина я знал и внимательно следил за его творчеством много лет. Мы и на даче живём по соседству. Он от рождения был, несомненно, талантлив и многое обещал литературе, но в развитии скоро остановился и с течением дней писал всё хуже. Свою энергию направлял на административную суету, на хождение по кабинетам литературных генералов, и сам стремился втиснуться в коридоры власти, и порой это ему удавалось; но поэзия слишком горда и вольнолюбива, в душах честолюбивых хитрецов она не живёт.

В случае с Сорокиным причина кроется не в одном только алкоголизме, — тут проявляется и комплекс неудавшейся творческой судьбы, обманутых надежд, несбывшихся желаний. Поэт должен быть властителем дум, глашатаем истины, добрым и могучим другом своих соотечественников. Поэт тогда поэт, когда его книги ищут, стихи заучивают наизусть. Поэзия питает музыку, живопись, философию и педагогику, она должна властвовать в умах и душах.

Но если этого нет, то нет и поэта, а есть стихотворец, умеющий более или менее складно составлять слова, подыскивать рифмы, метафоры. Иногда такой любитель найдёт хлёсткое сравнение, и даже образ, но ведь из стихов должна вырасти поэзия, должен подняться над своим поколением поэт и открыть современникам новые горизонты художественного осмысления своего времени, явить новый уровень величия, благородства, красоты человека.

Михаил Булгаков в романе «Мастер и Маргарита» создаёт образ неудавшегося поэта Ивана Бездомного.

«Да, стихи... Ему тридцать два года! В самом деле, что же дальше? — И дальше он будет сочинять по несколько стихотворений в год. — До старости? — Что же принесут ему эти стихотворения? Славу? Какой вздор! Какой вздор! Не обманывай-то хоть сам себя. Никогда слава не придёт к тому, кто сочиняет дурные стихи…»

Мудрый писатель, тонкий психолог, ставит своего героя в экстремальные обстоятельства, где ум человека и свойства характера проявляются отчётливо и резко. Бездомный ведёт себя, как сумасшедший, и по всем законам логики попадает в психиатрическую больницу. А между тем, он пользуется славой известного поэта, он на виду у всех столичных литераторов.

Бездомный — тип сатирический, и даже анекдотический: с одной стороны — поэт, да ещё известный, с другой... не поймут люди, в своём ли он уме?

До уровня сарказма доводит писатель вполне реалистическую мысль о несоответствии многих ловких людей, добившихся в наше время и чинов, и славы, их действительным достоинствам. Этот «театр абсурда» был, конечно, и раньше, и в самые отдалённые времена, но в наши годы он принял форму всевластия и всемогущества. Бездну иронии может услышать наш современник в словах песни: «Кто был ничем, тот станет всем».

Идея величия, всеправия, вседозволенности стала в советскую эпоху доминирующей и увлекла массы народа. Буквально толпы людей устремились и в литературу — самую престижную профессию. И каждый вознамерился воздвигнуть себе «памятник нерукотворный». Максим Горький, изрядно запутавший всю жизнь русских литераторов, нагромоздивший в литературе уйму больших и малых контор, легионы начальников, выдвинул идею поточной подготовки писателей — предложил учредить Литературный институт, названный впоследствии его именем. Умные люди говорили: писатель — это талант, писателем надо родиться. Но Горький считал, что писателей и поэтов можно и выучить, как учат плотников, сапожников, поваров. И начали учить...

Я и сам кончил этот, едва ли не самый престижный, институт, и могу сказать: знания он, конечно, даёт серьёзные, но таланта не прибавляет. О тех же, кто попадал в институт в обход конкурса и при помощи «волосатой руки», — а таких со временем становилось всё больше, — после окончания института можно было сказать словами известной песни: «Каким ты был, таким ты и остался». Студентов на первом курсе уже называли молодыми писателями, они потом всю жизнь гордились этим званием, но... книг не писали.

Много интеллектуальных сил отняла у нашего народа горьковская «революция» в литературе, собравшая русских, да и не только русских писателей под знамя социалистического реализма. Казарменные порядки внедряла его же идея жёсткой организации литературного процесса и обронённая им невзначай мысль о поточной «выпечке» поэтов и писателей в единственном в мире Литературном институте.

Когда я работал в издательстве, ко мне приходили бывшие однокашники. Одежонка ветхая, вид затравленный, в глазах тревога и смятение.

— Иван, помнишь, как мы учились, жили в Переделкино?

— Как не помнить! Студенческие годы — их не забыть.

— Да, вот... не печатают. Весь пообносился, залез в долги, — дал бы мне аванс.

— Да под что же? Клади на стол рукопись. Если стоящая, держать не станем.

— Ах, рукопись! Есть у меня задумка, и кое-что начато, да вот... не могу закончить. Суета заедает.

Посидит, посидит такой бедолага, выплачет душу и... пойдёт дальше задумывать, начинать и не заканчивать. Знал бы отец социалистического реализма, сколько подобных мытарей наплодил он и пустил по белу свету. Я как-то подсчитывал: из трёхсот человек, учившихся в моём потоке, лишь с десяток мог бы назвать серьёзных литераторов. И все они стали бы таковыми и без института.

Правда, в нашем же потоке учились такие «суперпоэты», как Евтушенко, Ахмадулина, Гладилин, Кузнецов... Но это популисты, мастера скандалов и саморекламы, — они литературу не делают. И слава их переменчива: сегодня у них одно лицо, завтра — другое. Им не завидовать надо, пожалеть впору.

Иван Бездомный — первая ласточка из несостоявшихся «корифеев». Впрочем, уже тогда, на заре советской власти, они стали плодиться сотнями, тысячами. Кто-то из героев Булгакова заметил: «...нас в Моссолите три тысячи... сто одиннадцать человек».

И это только в Москве!

Кстати, заметим, что сам-то Булгаков, как и Маяковский, не был членом Московской писательской организации. Сорокин, слава Богу, член Союза писателей, он даже будто бы один из секретарей. И я не хочу поставить его в ряд с Бездомным. Он в юношескую пору писал хорошие стихи.

В предместье Сергиева Посада, в нашей писательской колонии, живёт критик Виктор Чалмаев. В самом молодом возрасте удостоился он шумной и завидной славы. В нескольких статьях Чалмаев, вслед за Михаилом Лобановым, написавшим статью «Просвещённое мещанство», напал на леворадикалов в литературе, убедительно показал художественную несостоятельность авангардистов из журнала «Юность» и так же, как Лобанов, стал одним из самых популярных критиков русского патриотического толка. Его принялась «громить» левацкая пресса, находившаяся уже тогда в руках «Геббельсов», как ныне говорят о жёлтой прессе.

Чалмаев был на седьмом небе, — его знали, с ним считались, его боялись. Виктор в это время уже много пил, почти каждый день, хотя, впрочем, не упивался. Очевидно, пил на радостях.

Но со временем репутация «крамольного» автора, как петля, затягивалась всё туже, — судьба, которая в той или иной степени постигала почти каждого жителя нашей семхозовской колонии. В редакциях газет, журналов, в издательствах его встречали всё холоднее, — опасались прослыть сторонниками Лобанова, Чалмаева и тем заслужить немилость влиятельных лиц, втайне, а подчас и явно защищавших авторов «Юности».

В идеологическом отделе ЦК КПСС всё большую силу набирал «отец» авангардистов Александр Яковлев. Вскоре он станет шефом идеологической службы партии, потом на время Брежнев пошлёт его послом в Канаду, а уж затем, после Брежнева, он из Канады будет возвращён и въедет в Москву на белом коне, — уже в роли члена Политбюро, второго человека в государстве. Ныне многие полагают, что он-то и является главным архитектором перестройки, изобретателем той мины, которая была заложена в основание русского государства и, не взрываясь, стала крушить его и разваливать.

В то время, шестидесятых и начала семидесятых годов, эта мина только ещё подводилась, Яковлев лихорадочно подтягивал к Старой площади войска своих сторонников, бойцов бесшумного фронта. Особенно много их становилось в редакциях, в издательствах, во всех средствах массовой информации, в очагах культуры, искусства, науки.

Патриотически настроенным критикам было особенно трудно — их перестали печатать. И Чалмаев очень скоро очутился в положении Шевцова, Фирсова, Кобзева. О нём вдруг замолчали. Его нет, не было и не будет. Так решили Чаковский из «Литературки», Панкин из «Комсомолки», Аджубей из «Известий», Зимянин из «Правды» и прочие газетные «князья», хорошо знавшие, чего требуют от них Брежнев, Суслов, Яковлев — праотцы наших доморощенных «Геббельсов».

Чалмаеву в это время совсем было трудно. Если мы, прозаики, ещё могли где-то выпустить повесть, роман, рассказы, то для статей, защищающих русскую патриотическую литературу, места не было. И Чалмаев всё больше пил. Тихо, упорно — малыми дозами. Пьяным по-прежнему не напивался.

Пробавлялся он в то время случайными литературными заработками. Писал закрытые рецензии. Есть в издательствах такой механизм — закрытых рецензий. Отправят маститому литератору, критику, учёному-филологу пришедшую от автора рукопись, а тот напишет о ней своё мнение. Если это мнение будет отрицательным, автору имя рецензента не назовут. Потому и называются рецензии закрытыми.

Позже я узнал, что «Профиздат», куда я слал роман «Горячая верста», послал его Чалмаеву. И тот написал отличную рецензию — умную и доброжелательную. И если роман был скоро напечатан, я этим во многом обязан Виктору.

И не писать бы мне о его пристрастии к спиртному, — помалкивать бы, как это мудро делают братья-писатели, — да уж взялся ворошить «пьяную кучу», надо идти до конца. Расскажу, как Виктор Чалмаев, — этот отважный и умнейший критик, начавший свой путь в литературе, как витязь, — сложил затем крылья и к пенсионному возрасту смирился окончательно. Не писал он боевых статей в защиту русских писателей, не говорил патриотических речей — тихо жил на своей даче, с завидным упорством выискивал пути «выживания».

Часто ездил в Москву, толкался в коридорах Союза писателей, жался к литературным вождям, охотно выполнял их поручения. Его стали включать в комиссии, советы, коллегии, сектора. При встречах рассказывал о новостях в Союзе и, видя, что они меня не очень-то интересуют, подступался ко мне близко, — у него была такая манера, — говорил: «Послушай, почему ты не бываешь в Союзе?.. Надо там появляться. Нельзя чураться, там есть хорошие ребята. У тебя, кстати, много союзников. И все недоумевают, почему тебя не видно».

И если я молчал, то он подступался с ещё большим жаром: «Ну, согласись, — нелепо стоять в стороне. Создаётся впечатление обиженности, каких-то конфликтов, а ещё чего-то такого, не совсем нормального, то есть сдвигов психики. Можно и в анекдот попасть, остряки скажут: «Обиделся на весь город, а город этого и не заметил». — «Ни на кого я не обижаюсь. Просто жаль мне тратить время на заседательскую суету. Я своё отработал — в " Известиях", в издательстве. Хочу писать».

Со временем подобные разговоры становились всё чаше, — Чалмаев всё дальше уходил от письменного стола. Происходила мутация взглядов.

Однажды мы с Надеждой, моей женой, ехали из города в Семхоз — на дачу. На полдороге, в Софрино, застряли. В связи с ремонтом путей нам предстояло торчать там около трёх часов, ждать другого поезда. На платформе увидели Чалмаева.

Батюшки! Сколько же лет не виделись! Этак, пожалуй, лет пять или шесть. Вот так! А живём в одном посёлке, почти соседи. Жизнь и время разъединяет со многими, даже некогда близкими людьми. Недавно в один день умерли Михаил Бубённов и Пётр Карелин. О Бубённове лишь сообщила на задворках «Литературка», о Карелине — ни слова. Он был начальником — замом у Кочетова в «Литературке», в «Октябре», а затем главным редактором Госкомиздата РСФСР. Но, главное для меня, — оба они были моими друзьями. Дальше, к старости, если суждено пожить, их, наверное, станет ещё меньше. Останутся одиночки, — те, что не подвержены ни чинам, ни деньгам, ни капризной даме Славе. А таких, как известно, во все времена было мало.

Стоим на платформе с Чалмаевым. Беседу начинает Надежда:

— Ты что-то к нам не заглядываешь. Наверное, стал богатым, — может, пробился в начальники.


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.016 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал