Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Унесённые водкой 5 страница






Раньше Чалмаев заглядывал к нам частенько, особенно когда я работал в издательстве. Писателей тогда бывало у нас много — и на даче, и на квартире в Москве. Чалмаев как-то ловко выбирал часы, когда мы оставались одни. Пили чай, Надежда подливала ему нашего семейного, самодельного, смородинового вина.

Виктор, видимо, вспомнил всё это, заелозил серыми глазами, невнятно забормотал... Таких, которые изменились к нам с моим уходом из издательства, Надежда не прощала. Обыкновенно казнила вопросами, и я спешил бедняге на помощь, переменял тему.

— Как жизнь? Что написал нового, что напечатал?

— А ничего. Жизнь течёт. Недавно пятидесятилетие справил. Где ж ты был — я звонил, искал...

— На месте мы, — доколачивает его Надежда. — Плохо искал.

— Сергованцев тамадой был, — продолжает он, поворачиваясь боком к Надежде. — Николай — мудрец, оратор... Ты знаешь его, вы, будто, в Литинституте вместе учились.

— Было дело. Теперь он — главный редактор «Советской России». Впрочем, не меняется. По крайней мере, внешне. Помогает. И мне, и Углову.

— Тамада — блеск, он так говорил, так говорил! Знаешь, мне даже было неловко, — так он меня возносил.

Последние слова проговорил почти шёпотом, но тоже очень серьёзно.

Какие-то странные произошли с ним перемены: он стал суетным, нетвёрдым в словах и жестах, — в нём будто бы что сломалось, разладилось. Слова произносит едва слышно, и мина его, покачивания головы, нервические движения рук создают впечатление какой-то тайны, невысказанного, заветного желания.

Наклоняется ко мне, — и так, чтобы не слышала Надежда, говорит:

— Выпить бы, Иван, а?..

Чалмаев берёт меня под руку:

— В Дом литераторов не ходишь — напрасно. Если тебя критикуют, делай вид, что ничего не происходит. Голову кверху, шаг бодрый, всем поклон — привет, привет! А то ведь подумают: в позу встал. Этак-то и забыть могут.

— Могут, конечно. И забыть могут. Тургенев говорил: если тебя не печатают пять лет, считай — забыли. Так что мне уж можно и не мельтешить в Доме литераторов. Всё равно забыли. Меня уж вон сколько лет не печатают.

— В загранкомандировку бы поехал. Я ездил уже трижды.

— Ты другое дело, а меня кто пошлёт? Там, в руководстве Союзом, Феликс Кузнецов сидит, мой критик.

Чалмаев поднимает указательный палец, елозит взглядом где-то под ногами, тихо говорит:

— Феликс — о-о!.. Хитрован. Был недругом, а теперь даже рад будет. Скажет: ага-а, пришёл, поклонился. Сыграет в благородство. О-о-о... Они, брат, леваки, не так просты, как мы думаем.

Тянет меня за рукав книзу, в ухо свистит:

— Не теряй время, — просись за границу. Сейчас ветер подул в нашу сторону, — если квартира большая нужна, тоже проси. Вон Фирсов — министерскую получил.

Тут подаёт голос Надежда:

— Давно ему говорю: проси квартиру побольше. В нашей-то тесновато, книги нас выживают.

— Вот и верно. Иди к Феликсу Кузнецову — проси. И снова Надежда:

— Никуда он не ходит. Всем левакам насолил и теперь сидит на даче, как сыч на ветле. Его бранят, а и хорошо. Если взять вашу литературную кухню, так там приличных людей всегда травили, из Москвы, из Петербурга высылали. А и в наше время — Булгакова возьми, Маяковского, Есенина... Ты бы, Виктор, написал об этом, и его добрым словом помянул, как раньше.

Критика точно кипятком ошпарили: качнулся, как от удара, головой замотал, — будто и не слышал ничего. Тянет меня за рукав, шепчет:

— В буфет пойдём.

В буфете за стойкой я пью чай, он — коньяк. Скороговоркой перечисляет литературные новости.

— Фирсов о Шолохове поэму сляпал. Хе-хе... Чёрт знает что — древесина! Сорокин — о Пушкине наворотил кучу, Марков — о Гагарине. Читать нельзя! Лес переводят. На каждую книжку-то, поди, гектара два уходит, на прозу и того больше. Акулов своего Касьяна Остудного печатает. Зачем, кому нужно?! — Древесина!..

Выпил подряд две рюмки, продолжает:

— У Тургенева — Касьян с Красивой мечи, у этого — тоже Касьян. Смех! Ну, скажи, скажи на милость, — ты ведь знаешь Акулова — зачем уж явное-то эпигонство?.. Стыдно ведь. Касьян Остудный — хе-хе...

Чалмаев был изрядным ворчуном, он и в своих ранних статьях много желчи разливал. Высмеивал как-то ядовито, ехидно, — он был талантлив, и от его характеристик всякому было неуютно. В статьях его немало ума, они блистали слогом, содержали смелые мысли. Во многих из них утверждалась идея великого предназначения русской культуры и русского национального характера.

Однако высказывалось это в таком тоне и в таких выражениях, что любому становилось не по себе. И друзья, и противники находили в них такой накал психического возбуждения, который никогда не был характерен для русской критики. Но со временем пыл его угасал, стиль тускнел. Видел я, что пьёт он много, пьёт жадно, почти каждый день, но, конечно же, мутацию его взглядов не относил к увлечению спиртным.

Теперь-то на примере других вижу, что вино меняет не только суть творчества, но и сам характер человека ставит с ног на голову. Всегда подвыпивший или озабоченный желанием опохмелиться, Чалмаев становился мягче, податливее, он всё чаще похваливал нужных, именитых, к делу и не к делу называл много фамилий, — раздавал «всем сёстрам по серьгам». Похвалит литераторов одного лагеря, не забудет и тех, кто напротив, — из лагеря другого. А в итоге не поймёшь, что хотел сказать человек, какую мысль утверждает.

Увлечение спиртным, постоянное хмельное состояние неизбежно влечёт к бесправию в обществе и семье. На работе пьянице-рабочему мастер скажет: «Ну, ты, алкаш нечёсаный, будешь права качать — живо за ворота выставлю». В семье — та же история, пьяница всё время и во всём виноват.

Меня всегда поражало в Чалмаеве несоответствие того, что он писал в статьях, и того, как он жил в личной жизни. У него довольно симпатичная жена, и мне казалось, что он во всём ей слепо повинуется. Я думал: «Возможно ли для большого оригинального человека, каковым должен быть литературный критик, — да ещё такой знаменитый, как он, — возможно ли для него такое растворение перед личностью жены — пусть даже очень красивой и властной. Живущий с ним по соседству Шевцов умел отлично копировать его и его жену. Уморительно пересказывал он их беседу о партийных взносах.

Чалмаев выпустил книгу, получил гонорар. С него предстояло заплатить членских взносов рублей триста-четыреста. Сразу он это не сделал, а потом. когда деньги расползлись по разным статьям, он вдруг объявляет жене: «Надо платить взносы». С ужасом она узнаёт сумму, некоторое время молчит, а потом тоненьким, музыкальным голоском говорит: «Витичка, если партия так дорого стоит, зачем она нужна тебе, эта партия?..» Чалмаев слушает жену и взносы не платит. За это его исключают из партии. Потребовались годы хлопот, чтобы в ней восстановиться.

Другой эпизод, — его также мастерски живописал Шевцов. Владимир Фирсов, как и Чалмаев, тоже смолоду был озабочен жаждой выпить. Денег же не было: жена не работала, стихи печатали редко. Ловит он на улице щенка, несёт к Чалмаеву.

— Виктор! Вот породистый щенок. Возьми за трёшницу! (как раз на поллитра).

Из-за спины Чалмаева выглядывает очаровательная супруга.

— Да зачем он нам?

— Как зачем? — рычит Фирсов пропитым горлом. — Трёшница! Всего только, а щенок — редкой породы. Ему на птичьем рынке цены нет. Пожалуй, сотни три дадут.

— Так ты бы, Володечка, и снёс его на птичий рынок, — возражает супруга, но уже слабее. С явным интересом оглядывает щенка, гладит его по головке.

— Ты. Володечка, не обманываешь? Он вправду породистый?

— Стану я обманывать великого критика, не враг же я себе. У меня в газетах и без вашего супруга врагов хватает.

— Ну, если так, возьмём мы кутёночка. Сходи-ка ты, Витичка, за деньгами.

Фирсов получил свою трешницу, в тот же час её пропил, а щенок к вечеру прибежал на ту же улицу, где он живёт. Фирсов через три-четыре дня, в минуту, когда желание выпить становится нестерпимым, снова ловит щенка и несёт к Чалмаевым. Повторяется та же сцена.

Беседа с Чалмаевым на платформе Софрино скрашивает нам часы ожидания. Чалмаев ещё дважды бегал в буфет, прикладывался к рюмке, а вернувшись, тянул меня за рукав, уговаривал включиться в литературную борьбу, ездить за границу и отдыхать в Домах творчества.

— Я вот только вернулся из Франции. Посылали от Союза... И вообще: Союз писателей — это реноме, куча разных привилегий...

— Хочется тишины. Писать мне надо.

— Нет, нет, старик, — ты резкий, прямой, и язык у тебя подвешен, — такие нам вот как нужны!

— Кому это вам? — вновь встревает в разговор Надежда. — Я недавно статью твою читала, так из неё не поймёшь, какому богу ты молишься...

Надежда в своём репертуаре: режет правду-матку в глаза. Чалмаев трясёт головой, прядает бесцветными глазками, воротит в сторону лицо. И уже совсем тихо, так, что я едва слышу, шевелит припухшими от коньяка губами:

— Нужна гибкость, политес...

Кивает в сторону Надежды:

— Им не понять... Их бы... в нашу шкуру... Хе-хе... Узнали бы, как тут у нас, в литературных конюшнях.

Электричка подкатила, и мы стряхнули груз беседы, становившейся утомительной. Чалмаев поспешил в вагон, мы — в другой. Мне бы хотелось продолжить с ним беседу, но я не желал подставлять своего товарища под удары не искушённой в литературных делах Надежды. Надежда продолжала метать в его адрес стрелы:

— Я всегда чувствовала в нём какую-то неискренность, но чтобы так вот... вилять хвостом?

— Ты хочешь видеть в нем Белинского, а он не может быть таковым, ныне всё так устроено; наши критики похвалы и комплименты раздают в соответствии с чинами. Или ещё другой принцип действует: ты — мне, я — тебе.

Прочёл ей стихотворение, которое недавно встретил у молодого автора:

Сегодня без знакомства — никуда,

Везде нужны предательские связи,

Без связей — лишь, пожалуй, газ-вода

Холодная... на стопроцентном газе.

 

Балык — за норку, кофе — за икру,

Хрусталь — за оду, песня — за дублёнку!

Все втянуты в азартную игру. —

Эх, снять бы этот мир на киноплёнку!

 

Надежда моя, прослушав стихотворение, приумолкла. Она в душе будто бы простила критика с гибким проницательным умом и трусливым сердцем. В раздумье проговорила:

— Да, конечно, — не он один. Странно как-то всё устроилось в нашем Отечестве: с одной стороны, технический прогресс, герои космоса, с другой — падение нравов. К чему это нас приведёт? Как думаешь, выберется Россия из этой трясины?

Долго я потом, после того, как мы приехали домой, думал о встрече с моим старым товарищем. Вспоминал наши молодые годы. Тогда Виктор Чалмаев был другим, — мы его любили и многого от него ждали.

Ныне мы можем сказать: громче всех гремели в те, шестидесятые годы колокола над Радонежским лесом, — в тех местах, где шестьсот лет назад сбил свой скит духовный отец России Сергей Радонежский.

Именно тогда, разбуженные этим набатом, очнулись люди и стали зорко всматриваться в окружающий их мир, с пристрастием наблюдать за тем, как наш малограмотный, со своевольным и вздорным характером правитель Хрущёв сдавал одну позицию за другой антинациональным силам.

И как часто случалось в нашей истории, рядом с «царём» стояли зловещие фигуры тайных советников: у правого плеча Хрущёва стоял человек с лицом и фамилией грызуна — Суслов, у левого — забредший к нам из чужедальних восточных стран молодец с ликом красноватой выжженной пустыни и с именем персидского визиря — Аджубей.

Они тащили Хрущёва в пропасть, а Хрущёв хотел бы увлечь за собой целый мир, — но Россия упиралась. Были ещё у России поэты и писатели, артисты и художники.

Впереди нас ждали новые беды, но мы не робели: знали — вместе с народом, вместе с Россией мы одолеем любые невзгоды и выведем свою многострадальную Родину к жизни новой, вольной. И к этому звал нас критик Виктор Чалмаев. Но что же случилось с ним ныне?

Не знал я ещё, какую роль в его жизни сыграли коньяк и водка.

Мутация ума и таланта, утрата со временем глубины, новизны и блеска мысли, совершенства формы, в которую она облекается, замечены у многих литераторов, — у наших же, российских — почти у всех, но винят в этом обыкновенно любые обстоятельства, но только не пьянство. Недооценка пагубы алкоголя характерна и для анализа общих причин, явлений политики, социологии, философии.

Впрочем, этого не скажешь об отцах Отечества, гигантах мысли, гениях. Более ста лет назад, отмечая, что общество впадает во всеобщую нравственную деградацию, Достоевский восклицал: «Матери пьют, дети пьют, церкви пустеют, отцы разбойничают... Спросите лишь одну медицину: какое может родиться поколение от таких пьяниц?»

И это говорилось в 1877 году, — тогда в России производилось в среднем на душу населения чуть больше одного литра алкоголя. Что же сказал бы он сегодня, когда наше родное правительство, вздумавшее повести нас к новым, ещё более сияющим вершинам, планирует ежегодное производство спиртного около двадцати литров на человека!

Заметим кстати, речь идёт о литрах абсолютного спирта. Если же перевести на водку — около пятидесяти литров. Исключите отсюда стариков, больных, младенцев, — сколько же водки обрушивается на голову мужчины в цветущем, самом работоспособном возрасте!

Вот экономист Вадим Первышин, анализируя демографическую обстановку, пишет, что «недород», «потери» русских за последние 30 лет мирной жизни составили 61, 4 млн. человек, — это больше, чем потери русских в первую мировую войну, гражданскую, финскую, Великую Отечественную, а также за годы коллективизации и страшные 30-е годы вместе взятые. Об этом свидетельствуют и цифры резкого падения числа родившихся на 1000 человек населения страны. В 1913 году было 45.5; 1926 — 44, 0; 1937 — 39, 9; 1940 — 31, 2; 1959 — 25, 0; 1979 — 18.2: 1990 — 16, 8, — явное вымирание народа!

И ещё цифры: «За пять лет перестройки рождаемость уменьшилась на 761 тысячу человек, а смертность возросла на 271 тысячу человек».

Трагедия заключается ещё и в том, что ежегодно рождается не менее 120 тысяч неполноценных, дефективных, дебильных детей с тяжёлыми психическими и физическими отклонениями. Причём положение год от года ухудшается. Создалась реальная угроза генетическому фонду народа. В стране имеется 1 млн. дошкольников и 1, 8 млн. школьников, глухих и слепых от рождения.

Как это стало возможно — подвести народ к черте вымирания? Наверное, есть к тому в руках тёмных сил надёжные средства? Что же это за оружие?.. Хорошо бы знать его. Ведь на фронте мы, бывало, чтобы одолеть врага, наводили тщательную разведку: что за противник, какое количество, какие у него укрепления и средства борьбы. И уж тогда только шли в наступление.

Ну, а тут?.. Какие же сведения представил нам экономист-публицист?

В общем-то, он сообщил много верных данных: и комнаты-клетушки, в которых живут наши люди, и обилие пенсионеров, студентов, инвалидов, которым не нашли дела, и огромные затраты на ликвидацию последствий аварии на Чернобыльской атомной станции... Сказал и о ядах, которыми травят людей:

«В стране имеется не менее 1, 5 млн. человек, которые пробовали или потребляли наркотики, 5, 5 млн. человек зарегистрированы как алкоголики. По причинам, связанным с пьянством, в стране ежегодно гибнет не менее 1 млн. человек (травмы на производстве, аварии на транспорте, отравление «химией», гибель на пожаре, гибель на воде). С каждым годом растёт число самоубийц. В 1989 году их число достигло 60 тысяч человек».

И дальше — самое печальное: «По средней продолжительности жизни Советский Союз находится на последнем — 34 месте в Европе».

Много дельных, толковых мыслей прочитали мы в статье экономиста, страшная, позорная для нас картина представлена в ней. Но если говорить образно и сравнить экономиста с разведчиком, то сдаётся мне, что, называя причины бед, он показал нам верхушку айсберга, а весь-то айсберг не разглядел. Он уподобился разведчику, который долго наблюдал противника, пересчитал стволы, торчавшие из укреплений, но, хотя эти стволы и принадлежали крупным орудиям и танкам, он принял их за стволы винтовок и пулемётов.

Не увидел автор статьи главного средства, которым орудовали силы зла на нашей земле после революции 1917 года, орудие это — алкоголь.

Много дал он нам смертей и болезней, миллионы увечных деток произвели мы на свет по его прихоти, — автор эти жертвы перечислил, но он не увидел всей меры зла, творимого алкоголем, не заметил и ничего не сказал он нам о том незримом страшном урожае, который пожинают водка, вино и пиво каждодневно, каждочасно, — едва ли не в каждой нашей семье. Этот урожай — энергия ума и тела, талант, способности и возможности, наконец, радость бытия, само счастье и благость дарованной человеку жизни.

Печальную картину представляет река, замутнённая ядами отходов производства, — нет в ней жизни, не играют на её волнах блики солнечных лучей. Мы говорим: «Экология... катастрофа».

Ну, а мозг человеческий, венец природы, творец всего содеянного нашими руками? Его-то как травят! В него-то сколько вливают яда, — и не какого-нибудь слабого, невинного, — яда коварного, угнетающего, разрушающего, отнимающего потенцию ума и талант.

Моя речь об этом — о том, чего не увидел и не сосчитал экономист-публицист Вадим Первышин. Он, впрочем, написал важную, полезную статью, — за то ему и спасибо. Он начал, мы продолжим, он сказал, мы добавим.

Писатели... Чалмаев, Фирсов... Володю Фирсова я знал с Литературного института. Явный поэтический дар привёл его в этот престижный творческий ВУЗ. Он был молод, только что кончил школу, но его печатали, им восхищались. Его нельзя было не принять, — и его приняли. Я учился с ним вместе, видел, как он жил, писал стихи, купался в лучах славы и — пил. Пил он всё больше и больше, словно бы соревнуясь с другими талантливыми ребятами — Димой Блынским, Иваном Харабаровым, Николаем Анциферовым...

Те погибли, один за другим, не успев выйти из института. Фирсов уцелел. Помог богатырский организм, житейская цепкость и сметка — свойства характера, не видимые сторонним глазом, но, несомненно, ему принадлежавшие. Он жил в бараке, — печать крайней бедности лежала на его ветхой одежонке, сказывалась на поведении, на отношении ко всем окружающим. Жадно смотрел на мир, цеплялся за каждый выступ, силился вылезти со дна жизни, подняться. Эта-то жадность, страстное нетерпение взлететь, воспарить рождало необыкновенную энергию.

Он пил, но в часы и дни просветления много читал, учился, писал стихи. И писал всё лучше и лучше. И ко времени окончания института был уже признанным и даже маститым поэтом.

Когда я поселился на даче в Радонежском лесу, Фирсов уже был знаменит, он имел квартиру, красавицу-жену, дачу. У него одна за другой выходили книги. Его своим вниманием и любовью одарил Шолохов. В гостях у него бывали важные лица, — я часто видел Есилева Николая Хрисанфовича — директора издательства «Московский рабочий», Мамонтова Ивана Семеновича — главного редактора того же издательства, а однажды увидел у него незнакомого мужчину средних лет, крепко сбитого, кареглазого, с красивой проседью в густых темных волосах. Фирсов назвал его:

— Свиридов Николай Васильевич.

Мы познакомились, я сел от него поодаль, слушал их беседу. Я только что ушел из «Журналиста», — жил на вольных хлебах, — испытывал чувство тревоги и неуверенности за свою литературную судьбу: будут ли печатать мои новые книги и как сложится моя писательская карьера?

Я знал: Свиридов — председатель Госкомиздата РСФСР, недавно он был в ЦК заместителем заведующего отделом пропаганды. Нынешний — А.Н. Яковлев, «некоронованный» шеф идеологии, по всему видно, занявший в партии место Суслова, склоняемый всеми патриотами за прозападную ориентацию, был у него в подчинении, — или они работали в ЦК на равных.

Словом, к Фирсову «залетел» глава всех издательств и типографий России. Он был строг, сдержан, но скоро мы разговорились.

— Напрасно вы ушли из «Журналиста», — сказал он.

— Почему?.. — удивился я.

— Оставили окоп. Жидков, ваш редактор, подтянет своего бойца, — с кривым ружьём. Я-то уж знаю этого молодца.

Я вспомнил: Жидков был инструктором в отделе пропаганды ЦК. Высказываясь о нём с чувством раздражения и даже неприязни. Свиридов обозначал свою позицию. Это уже была откровенность, — Свиридов начинал мне нравиться.

Между тем Людмила, жена Володи, — женщина сколь яркая на внешность, столь и остроумная, и обаятельная, — накрывала стол. Выставила вино, коньяк. После первых выпитых рюмок язык развязался. Фирсов, обращаясь к высокому гостю, сказал:

— Вот Дроздов, выпал из гнезда, — нашли бы ему должность!

Свиридов, набычившись, склонился над столом, не отвечал. Я каждой клеткой ощущал неловкость своего положения, поблагодарил за приём, решительно поднялся.

— Извините, мне нужно на станцию, жену встречать. Свиридов встал, протянул руку. Прощаясь, сказал:

— Заходите в комитет. Поговорим.

На следующий день утром ко мне пришёл с измятым лицом, покрасневшими от попойки глазами Фирсов.

— Людмила не даёт выпить. Дай чего-нибудь опохмелиться. Я выставил графин самодельного вина из чёрной смородины. Володя, «поправив голову», сверкнул карими горящими глазами.

— Иди к Свиридову — должность даст. Министр!.. Должности у него, как пятаки у нас в кармане.

Наливал стакан за стаканом, пил.

— Иди, говорю. Не мешкай. Завтра же!

Язык у него начинал заплетаться. Я решил не спорить. Сказал:

— Хорошо, Володя. К Свиридову я зайду. Спасибо за рекомендацию.

— Да, старик, иди, проси должность. В издательствах прорва шпаны всякой, трудно дышать. Меня не печатают, а если возьмут, то все лучшие стихи выбрасывают, оставляют безделки. Может, в издательстве редакцию тебе даст, а то и того выше — заместителем главного назначит. Он же министр! Всё может.

Фирсов пил, пока не увидел дно графина. Вновь и вновь меня тревожило это обстоятельство: пьют наши ребята! Природа такой большой талант парню отвалила, а он его заливает спиртным. И вот ведь что страшно: никто из них, «зашибающих», не видит опасности в своём пристрастии. Пробовал я говорить и с Шевцовым, и с Фирсовым: отмахиваются, как от назойливом мухи: «Ах, пустяки! Брось нагнетать страхи!..»

Уходя, Володя повернулся ко мне, признался:

— Я, старик, заметил: как выпью, так хоть тресни — ничего путного не могу придумать. Рифма бежит резво, и много строк навалякаю, а на трезвую голову гляну — мусор! Эх, старина, завидую тебе — всегда трезвый. Мне бы так, а?..

Проводил Володю до дома. Людмила и её мать, завидев нас, всплеснули руками. Я чувствовал себя виноватым.

Госкомиздат России помещается вблизи Никитских ворот, на улице Качалова, и тут же рядом — церковь св. Вознесения, где венчался с Натальей Гончаровой Пушкин, — в охраняемом государством Дворце, куда, будто бы, и пришли новобрачные после венчания.

В кабинет председателя вели дворцовые двустворчатые двери, украшенные золотыми вензелями, старинными, сиявшими от золота ручками. Кабинет был огромный, как у всякого министра, — хозяин его при появлении посетителя не поднимал головы, а ждал, когда тот приблизится к его столу. Ещё при встрече у Фирсова я заметил, что Свиридов «туговат» на левое ухо, и потому предусмотрительно зашёл с правой стороны, сдержанно поздоровался.

— Садитесь, — сказал Свиридов, не подавая руки. Он был невысок ростом, с красивой шевелюрой волнистых седеющих волос, — выглядел молодо.

Отстранил на столе бумаги, откинулся на спинку кресла.

— Ну, как на свободе? Не скучновато?

— Поэт Алексей Марков, никогда нигде не служивший, говорит: самый несвободный человек — это свободный человек.

— Марков скажет. Горазд на хлёсткое словечко.

Хозяин кабинета помолчал, тронул для порядка бумаги. Неожиданно сказал:

— Вы в Литературном институте учились, наверное, знаете многих литераторов?

— Не сказал бы, что многих, но кое-кого...

— Мы сейчас новое издательство создаём — «Современник». Важно подобрать туда серьёзных людей. Вот... Юрий Панкратов. На курсе с Фирсовым учился, — вы тоже должны знать его.

— Давно мы учились, люди меняются. Раньше его «Литературка» хвалила, до небес возносила, потом бросила. Чем-то не потрафил.

— Когда поднимали его — во времена Кочетова?

— Да нет, уж при Чаковском.

— Чем же он... не угодил Чаковскому?

— Панкратов Пастернаку молился, на даче у него дневал и ночевал, — тогда его поднимали, а тут вдруг бросил учителя, разошёлся с ним. Ну, его и кинули в колодец. Ни слова доброго о нём.

— Да, похоже на то. Он, говорят, поначалу всё чёрным цветом мазал.

— Было такое. Вот как он Россию в то время представлял:

Трава зеленая,

Небо синее.

На воротах надпись:

«Страна — керосиния».

 

— Вот, вот... Такой-то Чаковскому подходил.

Говорит басовитым, нутряным голосом. В глаза собеседнику долго не смотрит. Я во время своей корреспондентской службы вырабатывал способность: смотреть в глаза собеседнику. Ценил и завидовал тем, кто этим даром обладает в высокой степени. Свиридов такой способностью не обладал, и в одной позе не сидел — то отклонится в угол кресла, то подвинется к столу. Однако говорил умно и дело своё, видимо, знал хорошо.

— Ну, так как — станете рекомендовать его в новое издательство, на редакцию поэзии?

— С ходу так — не могу. Если позволите, спрошу у верных людей, тогда и вам доложу.

— Да, да, — я вас попрошу об этом. И вот ещё — Валентин Сорокин. Этот нас особенно интересует.

— Сорокина я знал ещё в Челябинске, — тогда он на металлургическом заводе работал машинистом подъёмного крана.

— Крановщиком? Не металлургом?

— В мартеновском цехе крановщик — тоже будто бы металлург.

— Именно, будто бы... — буркнул Свиридов, видимо, недовольный теми, кто неточно ему доложил. — Я вот тоже... артиллеристом мог бы назваться, а я был химиком в дивизионе «катюш».

Свиридов после нашей продолжительной и вполне доверительной беседы предложил мне зайти к Карелину Петру Александровичу.

— Побеседуйте ещё с ним, — сказал Николай Васильевич.

Со второго этажа я спустился на первый, и здесь, в конце правого крыла здания, располагался издательский главк — Росиздат. В небольшом кабинете сидел главный редактор всех издательств России — Карелин или ПАК, — так его сокращённо называли в комитете.

Пётр Александрович, завидев меня, не удивился, — видимо, Свиридов его предупредил. Только сказал:

— И тебя... «скушали» в «Известиях».

— И да, и нет. Сам ушёл, но, конечно, припекло, — вот и ушёл.

Нам вместе привелось работать в «Известиях». Он был заместителем редактора по разделу литературы и искусства — заказывал мне статьи, охотно их печатал. Мне нравился этот высокий, интеллигентный человек с лёгким и весёлым характером, он много знал и умел о любом пустячном случае забавно рассказывать.

Посылая меня в комитет, Фирсов сказал:

— Там Карелин... Имей в виду: это первый у Свиридова человек, его доверенное лицо и советник.

Узнав, что я на свободе, Карелин без дальних предисловий предложил мне должность своего заместителя. При этом сказал:

— Я скоро пойду на пенсию. Вот мне достойная замена. И рассказал: комитет только что получил решение правительства о создании нового мощного издательства «Современник». В нём будут печататься только художественные книги — проза и поэзия. И небольшая редакция критико-публицистической литературы. Строго определена пропорция: 80 процентов книг — писателей российской периферии, 20 процентов — москвичей. В год будет издаваться 350 книг, — каждый день книга. Свиридов поручил мне подобрать редакторский состав.

Первый день работы в комитете напомнил мне Тракторный завод в Сталинграде, где двенадцатилетним мальчиком, приписав себе два года, начал я трудовой путь. Учился я на токаря, но скоро мастер подвёл меня к строгальному станку, показал, как на нём работать, и велел отстрогать планку. На другой день мне уже пришлось работать на двух станках — токарном и строгальном, а очень скоро заболел рабочий, и меня тут же научили долбить фаски, канавки на станке долбёжном.

Прошло три-четыре месяца, мастер попросил меня остаться на вторую смену. Так четырнадцать часов я беспрерывно переходил от станка к станку, долбил, строгал, точил детали. В десятом или одиннадцатом часу полуночи я в изнеможении присел на штабель деталей и подумал: «Неужели всю жизнь... вот так... от станка к станку?»

В комитете не было станков, тут ничего не надо было строгать, точить, — тут надо было сидеть. С десяти утра до шести вечера. Каждый день. Безотрывно, безотлучно. Сидеть и... не делать глупостей. Боже упаси, если в беседе с посетителем или сотрудником что-нибудь не так скажешь, не так оценишь бумагу, не то ей дашь направление...

Тут надо было быть умным. Или изображать из себя умного. Если же у тебя не было ни того, ни другого, — надо было больше молчать. И покачивать головой — не очень сильно, но так, чтобы и посетитель, и сотрудник, общающийся с тобой, не могли понять истинный ход твоих мыслей. И тогда им нечего будет о тебе говорить.

Карелин был вечно в отсутствии. Он обыкновенно вечером звонил мне на квартиру, говорил:

— Завтра буду писать доклад председателю (или речь на какой-нибудь книжной выставке, или выступление на приёме, на банкете, на встрече...). Запрусь где-нибудь в свободной комнате, — ты меня не ищи.


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.023 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал