Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






День выселения






 

27 декабря 1943 г. Председатель Президиума Верховного Совета СССР М.И. Калинин и секретарь Президиума А.Горкин подписали Указ Президиума Верховного Совета СССР «О ликвидации Калмыцкой АССР и образовании Астраханской области в составе РСФСР» за № 115/144. Обвинительная часть указа формулировала «обоснование» наказания: «В период оккупации немецко-фашистскими захватчиками территории Калмыцкой АССР многие калмыки изменили Родине, вступали в организованные немцами воинские отряды для борьбы против Красной Армии, предавали немцам честных советских граждан, захватывали и передавали немцам эвакуированный из Ростовской области и Украины колхозный скот, а после изгнания Красной Армией оккупантов организовали банды и активно противодействовали органам Советской власти по восстановлению разрушенного немцами хозяйства, совершали бандитские налеты на колхозы и терроризировали окружающее население»[84]. Первым пунктом указ постановлял: «Всех калмыков, проживающих на территории Калмыцкой АССР, переселить в другие районы СССР, а Калмыцкую АССР ликвидировать». В остальных пунктах территорию Калмыцкой АССР предписывалось поделить между только что созданной Астраханской областью, Сталинградской областью и Ставропольским краем[85]. Основная часть калмыцких улусов – Долбанский, Лаганский, Приволжский, Уланхольский, Черноземельский, Кетченеровский, Троицкий и город Элиста вошли в специально созданную для этого Астраханскую область. Западный и Яшалтинский улусы вошли в состав Ростовской области. Малодербетовский и Ставропольский улусы отошли к Ставропольскому краю. Калмыцкая АССР перестала существовать.

Этот указ не был опубликован, как и принятое 28 декабря 1943 г. постановление Совета народных комиссаров СССР №1432-425, подписанное заместителем Председателя СНК СССР В.М. Молотовым и управляющим делами СНК СССР Я.Чадаевым. В нем определялась судьба депортируемого народа: «В соответствии с Указом Президиума Верховного Совета СССР всех калмыков, проживающих в Калмыцкой АССР, выселить в Алтайский, Красноярский края, Омскую и Новосибирскую области. Из них в Алтайский край – 25 тыс. чел, Красноярский край – 25 тыс. чел., Омскую область – 25 тыс. чел., в Новосибирскую область – 20 тыс. человек. Расселение калмыков произвести главным образом в сельском хозяйстве, животноводстве и рыболовецких хозяйствах»[86].

Позже режим спецпоселений был ужесточен и, согласно Указу Президиума Верховного Совета СССР от 26 ноября 1948 г. «Об уголовной ответственности за побеги из мест обязательного и постоянного поселения лиц, выселенных в отдаленные районы Советского Союза в период Отечественной войны», спецпереселенцы должны были остаться в этом статусе навечно, без права возврата к прежним местам жительства. Определялись даже меры ответственности: за побег с места обязательного поселения – 20 лет каторжных работ. Кроме того, данный указ закрыл калмыкам доступ в высшие учебные заведения.

Вечером 27 декабря 1943 г. прошли партийные собрания в каждом районном центре, на которые коммунистов-калмыков не приглашали. Приехавшие военные зачитывали указ. Так, офицер Воробьевский в селе Приютном сказал перед собравшимися, что 28 декабря 1943 г. по приказу Сталина весь калмыцкий народ будет «поднят на колеса»[87].

Операция по выселению калмыков называлась «Улусы». Улусы – это большие районы, основные административно-территориальные единицы Калмыцкого ханства в XVII-XVIII вв., а затем и Калмыцкой степи. КАССР тоже была разделена на улусы. Однако в калмыцком языке слово улусы можно перевести также и как «народы». Переселяя калмыков целыми улусами в Сибирь, советская власть таким символическим названием как бы определяла свою позицию – выселять народы в наказание за нелояльность. Не все операции по депортации народов СССР имели такие «говорящие» наименования. Кроме операции по выселению калмыков, получила свое название и операция по выселению чеченцев и ингушей, которое также имело прозрачный смысл, отражавший неприкрытый цинизм государственных репрессивных органов: «Чечевица». Помимо чисто звуковой ассоциации (ЧЕЧЕнЦы – ЧЕЧЕвиЦа) здесь фактически прозрачно формулируется и циничное отношение власти к народам как к крупе, а к людям – как к крупинкам, беспомощным жертвам, предназначенным для последующего использования хозяевами.

Всего было депортировано около 120 тыс. калмыков. 28 декабря 1943 г. все жители республики калмыцкой национальности были погружены в товарные вагоны с направлением следования на восток. Чуть позже были депортированы калмыки, проживавшие в Ростовской и Сталинградской областях. Калмыцкий район как административно-территориальный округ в структуре Ростовской области был ликвидирован. Весной 1944 г. были переселены калмыки, жившие в Оржоникидзевском крае и в Кизлярском округе[88]. Уже 4 января 1944 г. Лаврентий Берия лично докладывал в Государственный Комитет Обороны «товарищу Сталину И.В. и товарищу Молотову В.М.»: «Всего было погружено в 46 эшелонов 26359 семей, или 93139 человек»[89]. Для проведения операции «Улусы» НКВД и НКГБ командировали в Калмыцкую АССР 2975 офицеров, для перевозок транспортное управление НКВД выделило 1255 автомашин с необходимым горюче-смазочным материалом. Операцию выполнял 3-й мотострелковый полк внутренних войск НКВД (1226 чел.), который уже имел опыт участия в аналогичных карательных действиях против карачаевского народа[90]. Военные заполонили республику недели за две до назначенной операции. Но насторожились единицы, а подавляющее большинство «поверили рассказам, что красноармейцы прибыли на отдых. Разве мы могли что-нибудь плохое с ними связывать. Ведь наши близкие тоже были красноармейцами»[91].

28 декабря 1943 г. солдаты Советской Армии пришли в каждый калмыцкий дом. На сборы женщинам, детям и старикам давали от получаса до двух часов. Люди с собой брали теплые вещи, продукты, культовые принадлежности, иконы, кое-кто брал самое ценное по тем временам – ручную швейную машинку «Зингер», кто-то захватил ведро с солью, кто-то – мясорубку. Память о том, как уезжали в Сибирь, до сих пор жива, и приведенные ниже истории были рассказаны в 2004 г.

 

28 декабря 1943 г. край Башанты оккупировала колонна студебеккеров. Что такое, зачем они здесь? Может через Башанту воинская часть передвигается? Ни у кого не было в мыслях, что на этих машинах калмыков вывезут в ссылку. Прошел слух, что калмыков как изменников родины будут выселять. Мама говорила солдатам, что наша семья к изменникам не относится, мы – семья фронтовика. Какие наивные были наши мамы… Маме соседка посоветовала зарубить курочек в дальнюю дорогу, но мама не стала, они должны были нести яйца. Она не верила до последнего. Дети уснули. В три часа ночи от страшного стука все проснулись, испугались и съежились. Мама спросила – Кто там? – Кто дома? Заходят. – Дети мои, трое! – Где муж? – Как «где»? на фронте. – Никого посторонних нет? Двое солдат остались, остальные ушли. Прочитали какой-то указ. Вас выселяют в Сибирь. – Какие мы изменники? Стала мама письма отца с фронта показывать, они посмотрели, говорят: у нас приказ, мы обязаны выполнять. Но тон смягчился. Солдат постарше говорит: не тратьте время, берите самые хорошие вещи, что вы плачете, вам же дали минуты. Дети сами не могут собраться. Соберите ценные вещи. Мама говорит: это брать? А это брать? Они стали вдвоем помогать укладывать вещи – самое добротное, ценное, теплое. Увидели шубу, мама ее дохой называла, она купила ее в Краснодаре за две коровы. – Это вещь дорогостоящая, возьмите шубу с собой. Эта шуба ваших детей спасет, но спрячьте ее подальше, чтобы в дороге никто не отобрал. Эта вещь вас спасет, может, сами укрываться будете. И солдат сам несколькими простынями обернул, упаковал, потом сказал, что время истекло, надо выходить.

Соседка тетя Марфа, Косычиха – так ее все звали, муж ее работал счетоводом в одной конторе с папой, дочка Мария училась с нашей Елей в одном классе, прибежала, стоит у ворот, плачет: что же такое, что случилось? Пропустите, я хоть попрощаюсь. Оказалось, что никто не может зайти в наш дом и не может выйти из дома. А мама кричит по-русски: вот так! Видите, что заслужили наши мужья! Теперь мы изменники! - ее успокаивают, говорят, хватит. – Ну, что – хватит? Марфа, это несправедливо, такого не должно быть. Марфа, помни о нас!

Весь день собирали калмыцкие семьи в школе, 29 декабря ночью увезли в Сальск. Тетя Марфа сварила кур в эмалированном ведре, где-то раздобыла две буханки хлеба, и окольными путями пробралась к нам в школу. Это было нашим спасением от голода в первые сутки[92].

Когда к нам утром пришли, я ничего не понял. Брату было 13 лет, и он уже по-русски понимал. Он как-то сбил ноги тесными туфлями и хорошо знал фразу «башмак мелкий, почто взял». Это был почти весь его багаж. Солдаты поселились у соседа напротив, а мы каждый день кто-нибудь туда кизяк носили. Кизяк летом был заготовлен. Мы с братом набрали каждый по торбочке и пошли. А там крутые ступеньки, по ним надо было взбираться, дом большой, деревянный. Мы жили в неказистой мазанке. В нашем селе два дома всего деревянных было – у нашего соседа и у нашего кюргн ах [93] - мужа младшей сестры отца. И когда мы принесли, у порога встали и хотели у печки оставить, один солдат стал что-то говорить и не пропускал. А потом другой что-то объяснил, мы кизяк поставили и ушли. А когда уже домой пошли, брат говорит, он сказал, что не нужен кизяк, зачем принесли, заберите домой. А второй сказал – им тоже не нужен будет. А наутро и случилось.

Мы жили с братом и матерью. У нас был общий двор с домами дядей. 28 декабря нас разбудил сильный стук в дверь. Накануне, когда мы с братом вернулись домой, мать сказала: надо зул ө ргх – лампаду зажечь. Мама сделала лампадку из сырого теста, ее надели на конец шеста, при приоткрытой двери держали, и мать нашептывала молитву. Мы с братом стояли рядом с ней, замерзли, но ослушаться боязно. Мать сказала – закон. Лампадка погасла, мы закрыли дверь. Потом легли спать. По темноте стук. А затем вдруг заскакивают двое. В полумраке люди не просматриваются. Мы около кровати. Мать спрашивает по-калмыцки, что случилось. Я помню это почти фотографически, то, что ощущал. Один здоровый молодой солдат вел себя безобразно, он принялся потрошить квартиру. Домик наш был маленький, из обмазанных камышитовых плит. Он стал опрокидывать то, что находилось в углах, рассматривать. Перед тем как лечь спать, мы обычно топили печку. Печь топили камышом. А камыш длинный, в сноп завязанный, и сноп сжигали. В печи была зола. Он не только ширял туда винтовкой, но еще и заглядывал в печку. Мы стоим, дрожим, и мать стоит, ничего не соображает. Солдат нас троих сгреб прикладом, оттеснил от кровати и стал заглядывать и ширять под кровать. Получается, он искал, не прячется ли какой бандит. А другой солдат, постарше, вел себя поспокойнее. Он нас записывал. Ничего нам не было сказано. Некоторые вспоминают, что зашли, сказали, что вас выселяют. Нам ничего не было сказано. После того как они ушли, мы покрутились дома, немного прибрали, стало светать. Мать стала на улицу собираться. Когда вышли, оказалось, у дядей дома произведена подобная процедура. У выхода со двора стоял солдат, о котором я с огромной теплотой вспоминаю. Солдат, который нас практически спас от гибели в первые же сутки выселения. Он нам собрал все, что нужно. О том, что выселять будут, уже сказал офицер. Когда мы вышли во двор, пришли один офицер и совершенно незнакомый мужчина - калмык, не из нашего села. Он перевел слова офицера. Он сказал: хальмгудыг нуульгжана. Тигə д селə нə школ тал йовтн – Калмыков переселяют. Идите в сторону сельской школы. Постояли мы, потоптались, и мама говорит, ну раз сказали, туда надо идти, пошли. И мы, как были одеты наспех легко, так и пошли. А выход охранял солдат, он нас остановил и стал что-то говорить. Брат перевел матери, что нас повезут далеко, в холодные края, поэтому нам надо собрать вещи. Ну и солдат завел нас домой. А мы не знаем что собирать. Тогда солдат брату сказал: давай то, давай это. И что удалось солдату нам собрать, то мы и взяли. Он еще сказал, пусть мать сварит покушать и взять с собой. Как подвода подойдет, я помогу вам погрузить вещи. В это время мать догадалась попросить. Тетка, ее сестра Халга, была замужем за братом отца, две сестры были замужем за двумя братьями. Она говорит, чи гуугә д халә – ты сбегай, посмотри. Солдат говорит, пусть идет, но в ее доме сейчас находится наш начальник. Когда я заскочил, там тетка стоит с ребенком на руках, в дальнем углу, и по-калмыцки кричит на него. А жили тетя с дядей хорошо, дядя был одним из лучших рыбаков Каспия, у них все было. Офицер все сгребает, из шифоньера достает и складывает. У них был большой кованый сундук, он двух солдат заставил вынести сундук. Я зашел тихо, так как офицер был занят этим делом. Потом, когда мы в 58 г. вернулись из Сибири, наш кюргн ах, у которого был хороший дом, обнаружил, что тот офицер, который выселял его и мародерствовал, работает в районной милиции. Он его узнал и стал выслеживать. Тот тоже, видать, узнал, срочно уволился с работы и переехал в неизвестном направлении. Когда он все унес, что хотел, тетя вышла на улицу и присоединилась к нам. Мама чай сварила, к этому времени наверно часов 9 стало. Когда подвода пришла, тот же самый солдат помог погрузить вещи нам и другим тетям, потому что у тех дети были маленькие. Все мужчины на море, на четыре семьи самый старший из мужчин мой 13-летний брат. А у нас еще бабушка была, ей за 80 было. Она жила напротив нас, рядом с тем соседом, у которого жили солдаты. Я прибежал к бабушке, она в панике. Ну что она? У нее были припрятаны в сарае две бутылки топленого масла. Она мне говорит, полезь туда, достань одну бутылку, а вторую оставь. Когда вернемся, пригодится. Я пролез как крот, сено раздвигаю, одну бутылку достал, а вторая там осталась. Когда подвода подошла, к нам присоединились пожилые старики-соседи, у них детей не было, только собака была, она осталась; всем обществом мы приехали к школе. Вещи сложили на арбу. А все население села уже было в сборе. Мы жили на краю села и пришли последними. Целый день мы толпились вокруг школы и во дворе ближнего дома и находились в оцеплении. Машины пришли по темноте. Мужчин с нами не было, кто – в армии, кто – в дивизионе морском, все были в море. Только ребята непризывного возраста несколько человек и старики, уже непригодные для выхода в море. Когда началась погрузка на машины, много было шуму, гаму, реву, крику. Мы сели организованно. Тетя Халга, мамина младшая сестра, была человек энергичный, проворный. Одна машина стала рядом с нами, наши вещи оставались на снегу. Тетя сразу сказала: энд бидн суухм – здесь мы сядем, наши четыре семьи и старики-соседи, давайте. А некоторые не могли разобраться. Кто-то отнес вещи на одну машину, а другой член семьи отнес на другую машину. Потом солдаты торопились, покидали вещи, куда попало. Примерно такая же картина была на станции. Нас выгрузили на снег. Потом я узнал, что это была не станция, а 8-й разъезд. А тогда на слуху была только станция Улан-хол. Поскольку мы приехали глубокой ночью, состава не было, железнодорожная линия была пустая. Из разговоров старших я знаю, что состав подали после полуночи. Но зато помню, что я, да и почти все те люди за редким исключением, никогда в жизни не были на вокзале, не видели поезда. Когда что-то громыхало, люди думали, что это шулм – черт. Тогда это было распространенное представление. Поэтому говорили, в зарослях щавельника черт водится. И ночью одинокий путник мог стать жертвой черта. Многие стали воспринимать приближение паровоза как черта – огни приближаются, что-то пыхтит. Люди стояли россыпью, кто-то близко к вагону, кто-то далеко. Почему-то нам сказали идти аж к началу состава. Это было довольно далеко. Хоть и вещи у нас маленькие, но тащить это надо было на себе. А кто тащить будет, я – шкет, вот такой махонький. Брату только 13. Но все равно, кто что мог, тот и тащил. Но этот наст, залежавшийся смерзшийся снег, в одних случаях держал, а в других проваливался. Пока шли по целине, это был кошмар. Ногу ставишь, вроде держит, как вторую ногу отрываешь, проваливаешься. А снег-то тогда был глубокий. По крайней мере, для нас был выше колена. Нам еще надо было мать перетащить. Мать больная, разбитая лежала. Когда вещи дотащили, там насыпь оказалась очень высокой. Взбираться на насыпь, а потом подавать, а рельсы выше нас. Даже брат-подросток не достает до пола вагона. Когда вещи подавали, сверток трудно было сразу подать, он падает назад, если тяжелый, кому на голову или куда. После того как вещи погрузили, надо было забрать мать, которая одна осталась лежать там, где вещи были выгружены. К этому времени все люди были в вагонах, она одна там осталась. А ориентироваться было невозможно, домов, деревьев нет, в открытой степи белым-бело. Только по следам, по которым народ шел. Поднять ее, она на своих ногах идти уже не могла. Наш сосед-старик со старухой взяли с собой новый ширдык – войлок, и мы мать уложили на ширдык, укрыли и когда уходили из вагона, тетя Халга сообразила, что, может, мы мать поднять не сможем и придется тащить. Веревки, которыми были обвязаны вещи, она развязала, и мы мать привязали к ширдыкуи волоком притащили[94].

 

Однако бывалые старики, их были единицы, поверили слухам о выселении и как-то смогли подготовиться.

 

Когда в селе появились военные, дед распорядился из имеющихся кусков ткани сшить мешки и упаковать наиболее ценные вещи, сложить их на кухне под кроватями деда и бабушки Булгун. Он поверил слухам, что калмыков будут выселять, и считал, что когда придут делать обыск, то прежде всего будут тщательно обыскивать дома отца и дяди, а в кухоньке они не станут делать тщательные проверки. Опытный дед оказался прав, все так и произошло. А ночью перед выселением дед позвал нашего родственника – соседа и велел зарезать самого крупного барана. Ох, как пригодилось нам это мясо в пути. Кроме того, дед распорядился сшить себе большой тулуп, а нам с братом Сакка по шубенке. Благодаря этому мы с дедом в продуваемом сквозняком вагоне не чувствовали холода[95].

 

День выселения, ставший в 1990 г. Днем Памяти, сохранился в памяти людей тысячью подробностей. Особенно впечатляют детали, которые говорят о наивности и доверчивости людей, например, как прятали самые ценные вещи в сундук, старательно его закрывали на замок и прятали ключ, оставляя сам сундук в доме. Также женщины метили свой скот и домашнюю птицу, чтобы легче было его опознать в чужом стаде.

 

Когда к нам в дом пришли солдаты и велели собираться, бабушка стала на колени перед сундуком, в котором хранились все самые ценные вещи, и достала серебряные наборные мужские пояса. Когда солдат их увидел, то дал очередь из автомата над головой бабушки. Она так испугалась, что больше не вставала с колен, и даже дом покинула вот так, на четвереньках[96].

В 1943 г. мне было шесть лет, и я смутно помню момент выселения. Но запомнила хорошо, что с собой из вещей ничего не взяли. Мать все дорогое закрыла в сундук и с собой взяла ключи[97].

Ушли солдаты, а мама горько заплакала: куда это нас повезут, за что? Потом успокоилась и, как сейчас помню, одела на меня сразу три платья, собрала два чемодана и опять заплакала...[98]

Когда нас выселяли, я думала, что нас вывезут за город и расстреляют, как евреев расстреливали немцы, но оказалось другое – живое мучение[99].

Мамка наша так растерялась. Взяла с собой только бурхан*, под одежду спрятала. А взять с собой похоронку на отца ей в голову не пришло. Так эта бумажка в сундуке и осталась[100].

28 декабря в четыре утра прибежала соседка, она работала секретарем райкома, и сообщила, что калмыков выселяют. Отец стал готовиться, наточил нож, топор и хотел заколоть телку, но тут послышался резкий стук. Вошли двое военных. Один из них, видимо, старший по званию, стал задавать вопросы отцу: сколько человек в семье? Все ли присутствуют? Хранят ли в доме оружие? Во время допроса вся семья стояла лицом к стенке, подняв руки. Проведя обыск, записав данные, военные удалились, приказав не выходить из дома. Уходя, предупредили, что с собой можно взять багаж весом 200 кг. Телку, которую хотели зарезать, военные трогать не разрешили, пригрозив: «Если зарежешь телку, то убьем тебя». Причину высылки никто не объяснил, но и спросить об этом не хватило духу. Родители стали собираться в дорогу, в основном брали теплые вещи, продуктов в запасе не было, поэтому взяли только то, что было под рукой. Взяли мешок зерна, отец припрятал столярные инструменты, которые очень помогли ему в Сибири, мама завернула в тряпье свою швейную машинку. Мебель, домашний скот, утварь – все оставили[101].

В 5 утра вошли солдаты в наш дом и дали полчаса на сборы. Сначала бабушка растерялась, но быстро взяла себя в руки и стала собирать вещи в мешок, в первую очередь что-нибудь из питания. Нас у бабушки было пятеро детей: старшему Гордею – 13 лет, сестре Насте – 10, мне – 6, сестре Лизе – 3 года, младшей Сане – 1, 5. Бабушка с Гордеем стали собирать вещи, а солдаты завели наш патефон и под плач маленьких детей отплясывали чечетку. Они стали обыскивать сундуки, отобрали деньги, которые бабушка хранила в сундуке, все перевернули вверх дном – искали ценности. Торопили, чтобы мы скорее ушли из дома, желая, видимо, основательно порыться в поисках ценностей. У нас было два тулупа, которые наши дяди и отец надевали при дальних поездках зимой. Так один из них, что был поновее, они отобрали у нас, оставив нам старый. Этот тулуп, огромный по размеру, спас нас в пути и в первые годы в Сибири[102].

28 декабря, увидев в доме одних женщин, солдаты стали друг другу задавать вопросы: за что их выселяют? Что женщины плохого могли сделать? И, видимо, прониклись сочувствием. Военные подсказали, что нам необходимо взять с собой. Кроме того, они уложили швейную машинку, добавив, что «это все вам пригодится». Пока мы, женщины, а в доме в это время находились мама Сангаджиева Цаган-Халга Балдуевна, 1886 года рождения, сестра Сангаджиева Мария Бадмаевна, 1930 года рождения, и я, укладывали вещи, солдаты, тем временем, зарезали телку и мясо сложили в мешок. Сожалею, что не помню имена этих солдат. Даже тогда, когда уже сели в машину и стали отъезжать, солдаты вдруг остановили ее и подали два ведра. Все эти вещи и продукты помогли в дороге, а потом и в первое время в Сибири. За их хорошее отношение к нам я отдала военным 15 пар носков и 20 пар перчаток, которые связала наша комсомольская бригада, чтобы отправить на фронт[103].

Вот что рассказала мне моя бабушка: «В их дом постучали в три часа ночи. В дом вошли офицер и два вооруженных солдата. Зачитали указ и дали тридцать минут на сборы. На столе стояла фотокарточка отца моей бабушки. Он воевал на фронте, был в звании офицера. Когда они увидели ее, то, видимо, им стало чуть-чуть не по себе. И тогда офицер сказал: «это не мой указ, я нахожусь в подчинении»[104].

Утром, в четыре или пять, было очень темно и особенно холодно. Проснулись от стука в дверь. Дверь пинали сапогами, и дед подумал, что за ним пришли немцы, а оказалось не совсем так, то есть пришли за ними, но наши солдаты. Их было четыре и все вооружены, они громко кричали и бранились, но в конце концов сказали, что калмыков увозят, но не знают куда, и самое главное то, что собраться нужно через пятнадцать минут около конюшни. Тетя стала собирать вещи, суетиться, не зная, за что браться; взяли только продукты, которых хватило на день, проведенный в конюшне, в ожидании машин[105].

 

Типичный скарб спецпереселенца описан Семеном Липкиным:

В ее чемодане –

А им разрешили взять

По одному чемодану на человека –

Справка о геройской звезде

Посмертно награжденного брата,

Книга народного буддийского эпоса,

Иллюстрированная знаменитым русским художником,

Кое-что из белья и одежды,

Пачка плиточного чая

И ни кусочка хлеба,

Чтобы обмануть голодный желудок[106].

 

Выселяли любого, кто был калмыком.

 

Больные люди тоже с нами ехали. Их на носилках заносили, из уланхольской райбольницы всех тоже забрали, с операционного стола вытаскивали. С больными калмыки-врачи в сопровождении были[107].

 

Семьи выселяли в том составе, в каком они были застигнуты в момент прихода солдат. Все, кто по делам, производственным или личным, был в отъезде, терял контакт с родственниками надолго или навсегда.

 

В этот день у нас находилась наша тетя из соседнего села, которая пришла за продуктами. Солдаты ее не пустили домой, и она так и осталась с нами. А у нее дома был муж-инвалид (не ходил) и трое детей, один из них грудной. Ей пришлось ехать с нами. Судьба ее семьи такова: муж-инвалид, двое детей, в том числе грудной ребенок, умерли в дорогое, а один выжил, попал в детский дом. Мы его долго разыскивали и нашли уже подростком[108].

 

В смешанных семьях женам, как правило, русским, предлагалось отказаться от мужа и заочно оформить развод, чтобы избежать общенародной участи. Если женщина отказывалась от развода, она как жена калмыка приравнивалась к калмычке, подвергалась общей дискриминации. Их также брали в основном на неквалифицированные физические работы, увольняли с более-менее легкой конторской работы, когда узнавали о муже-калмыке. Они, как калмычки, были обязаны отмечаться ежемесячно в комендатуре.

 

Мама сделала выбор – ехать. Она не могла изменить памяти дорогого ей человека, который был и остается навсегда отцом ее детей. Сверх ее сил было разводиться с погибшим в бою мужем. Думала и о нас, своих детях. Рассудила: коль на калмыков пало несправедливое обвинение в предательстве, значит, оно относится и к нашей семье. Поняла, что никого не интересует то, что наш отец и его родной брат Дмитрий, как и многие другие калмыки, погибли героической смертью, сражаясь против фашистов. Если же остаться, то даже вчерашние соседи, с которыми жили душа в душу, станут смотреть на нас уже другими глазами. Будут выискивать повод, чтобы обозвать калмыцкими отпрысками, а то и предателями. И коль уж наступили лихие времена, то лучше разделить общую долю и держаться соплеменников. Никто из них не причинит нам зла. К решению мамы уважительно отнеслись наши вознесеновские родственники Дроботовы, не отговаривали[109].

 

Письма-воспоминания, во множестве опубликованные в газетах, а также в нескольких сборниках, дают возможность представить, что разные слои населения и разные половозрастные группы имели свои трудности. Степняки, сельские жители, часто не знали русского языка, плохо понимая экстремальность ситуации, они часто не брали необходимой теплой одежды. Городские жители чаще были более сметливы, сельские старики – особенно беспомощны, а легче всего воспринимали перемены дети, о которых было кому заботиться. Если не холодно и не голодно, то солдаты, машины, станция, поезд – все было событием. Также и дети интернированных японцев часто вспоминали дорогу в лагеря как восхитительные приключения.

 

Услышав, что мы куда-то поедем, мы с сестренкой обрадовались и стали прыгать на кровати. И удивлялись, что мама не хочет ехать. Она возмущалась, что с малыми детьми и больной тетей ехать в зиму не собирается, пока не вернут из армии сына и деверя[110].

Мне тогда было тринадцать лет. Мы жили в совхозе «Кануковский» Сарпинского района. Еще в начале декабря 1943 г. в совхоз прибыло пятнадцать солдат во главе с двумя офицерами. Так как в совхозе жили одни калмыки, то они расквартировались по калмыцким семьям. Военные с местными очень хорошо ладили. А я с солдатами даже сдружился. У меня две гончие собаки были, я с ними охотился на лис, их вокруг много было. Лисьи шкурки выделывал и отдавал солдатам. Солдаты мне взамен давали консервы и разные продукты из своего сухого пайка. Я у них часто спрашивал, зачем они к нам приехали, может, шпионов и диверсантов ловить? Солдаты отшучивались. А примерно 25-26 декабря двое солдат пришли к нам домой и стали советовать зарезать быка, да и от остального хозяйства избавиться. А причину не объясняли. И так они настойчиво убеждали нас с матерью, что мы согласились. А резать было некому – я не справлюсь, бык – не лиса. Да и с матерью вдвоем не управиться. Солдаты и зарезали быка, я им помогал. Вместе и ели мясо[111].

 

Особые условия были созданы для семей высшей партийной номенклатуры и офицеров НКВД. Мне приходилось слышать, что сотрудники обкома ВКПб ехали в специальном вагоне, имея при себе значительные запасы продуктов. Об этом рассказывали родственники людей, занимавших позиции в хозяйственной части. В то же время дочь тогдашнего министра финансов рассказывала, что партийная номенклатура в военные годы имела обыкновение питаться в обкомовской столовой, жены сотрудников, как правило, тоже работали на государственной службе, и припасов, которые были у людей, привыкших готовить дома, не имели. Как вспоминала супруга секретаря обкома ВКПб Э.А.Сангаева, из дома ничего съестного не брали, так как, кроме полбулки хлеба и прибереженной к случаю бутылки водки, никаких продуктовых запасов не было[112]. Вечером 27 декабря 1943 г. в обкоме ВКПб было созвано совещание, на котором присутствовали все значимые фигуры партийного аппарата. На нем и был зачитан Указ Президиума о ликвидации республики. После окончания совещания все калмыки вернулись домой в сопровождении конвоя, в их квартирах был произведен обыск, после чего их семьи в полном составе были направлены в кинотеатр «Родина». Таким образом, они первыми были взяты под стражу. Точно так же первыми наутро после атаки на Пирл Харбор на Гаваях были арестованы предполагаемые лидеры возможного сопротивления – учителя, активисты и священники японского происхождения. Интересно, что ситуация с чеченской партийной элитой была иной, она покидала Грозный отдельным эшелоном без конвоя – и не 23 февраля, как все чеченцы, а 29 февраля 1944 г.[113]

Партийное калмыцкое руководство в районах было также информировано о предстоящей операции вечером, но людей выселяли утром и времени на подготовку была целая ночь.

 

Многие сейчас вспоминают, что по пути было много жертв из-за голода и холода. В нашем вагоне умерших не было. Видимо, это было связано с тем, что в нем ехало много семей из руководства района, которые после совещания за ночь успели собрать вещи и продукты[114].

Я пошла в 9 класс учиться в Башанте. А моя семья работала в колхозе «Пролетарская Победа», и я жила у родственницы, у бабушки Илюмжиновой. Ее дочь, тетя Надя, работала в райкоме партии и знала, когда нас выселять будут. 26 декабря она к нам пришла и сказала мне, собери вещи, сейчас поедешь домой, я тебя на машину посажу. Нас грузинские солдаты выселяли. Она остановила машину, которая ехала выселять. Спросила куда едут и попросила подвезти девочку. А я с собой ничего не взяла, только чемодан учебников. 27 декабря я приехала, а 28 к нам пришли. Все так растерялись. Оказывается, мама что-то клала, а я все выкидывала, говорила, мама нас не выселяют, нас вывезут и расстреляют, как евреев. Но солдат увидел на столе треугольники и спросил, а кто у вас на фронте. Мой сын, сказала мама. Тогда он сказал: вас выселяют в холодные края. Он сказал: возьмите теплую одежду и немного еды с собой[115].

 

О выселении семьи сотрудника НКВД написал в сочинении элистинский школьник в 1999 г., рассказывая семейную историю:

 

В то время мой дед работал в НКВД. Незадолго до депортации дед был отправлен на службу на Северный Кавказ, а бабушка осталась в Элисте. Бабушка мне рассказывала о том, что однажды к ним домой пришли люди из НКВД и сообщили о том, что нужно собрать вещи и пойти в НКВД. Вообще с женами тех калмыков, которые работали в НКВД, обошлись немного лучше, чем с простым населением. В НКВД бабушка узнала, что вышло постановление о депортации калмыцкого народа, так как калмыцкий народ является народом-предателем. Затем бабушка села на поезд, который ехал в город Чернигов. В этом поезде также были и другие калмычки, жены калмыков, работавших в НКВД и в то время служивших за пределами Калмыкии. Когда моя бабушка прибыла в Чернигов, она была поселена в частном секторе, как и другие калмыки. Бабушка прожила в Чернигове около полугода, затем к бабушке в Чернигов приехал дед, который был отозван в Элисту из Северного Кавказа, где он служил. Дед знал о депортации, поэтому он взял с собой необходимые теплые вещи. Из Чернигова дед и бабушка уезжают на поезде на Сахалин. Там дед и бабушка прожили вплоть до 1957 г. Бабушка рассказывала, что на Сахалине к ним отношение было нормальное. По крайней мере, их не боялись, не называли предателями и так далее. Дед стал работать в местных органах, до этого у него было звание старшего лейтенанта[116].

 

Традиционным мерилом богатства у калмыков всегда считалось поголовье скота. Если есть скот – значит, есть еда и будет все остальное. Лишиться скота, взять который с собой было невозможно, означало потерять труды всей жизни, как, например, сегодня потерять все денежные накопления по причине разорения банка. Конечно, людям было трудно смириться с новым - нищим положением. К тому же скотина – это не просто форма хранения капитала, а живые души, которых кормили, чистили, стригли, принимали приплод, выгуливали – и любили. «Скорбно и тоскливо мычали коровы, блеяли овцы, плакали верблюды: от этой какофонии становилось жутко и страшно, в жилах стыла кровь, волосы становились дыбом»[117].

Для калмыка-животновода скотина была частью образа жизни, ценностной структуры и даже идентичности. Поэтому переживания, связанные с утратой скота, – часто встречающийся сюжет песен:

 

Шарлад нарн һ арна, һ арна, Всходило желтое солнце,

Шаргулад авад һ арв, һ арв, Рыдающих людей увозили.

Шарклҗ зө ө сн мал-гернь С таким трудом налаженное хозяйство

Шаң һ а болад ү лдв, ү лдв. Брошено и осталось государству.

 

Эдвг, у теегм мини, Обильная, просторная степь моя

Ө нчрə д ардм ү лдв, ү лдв, Осиротела, осталась без меня.

Ө нр ик зө ө р мини Мой многочисленный скот

Эзнь уга ү лдвч, ү лдвч.[118] Без хозяина остался

 

Асхн арвн часин алднд В десять часов ночи

Автомашид хә рглдә дл бә ә нә. Приехали автомашины.

Аав-ээҗ ин зө ө сн зө ө рн Все, что оставили мне родители

Арһ сн болад арднь ү лдв.[119] В наследство, пошло прахом

 

Хотарн бә ә дг хальмг нутгиг Калмыков, живших хотонами,

Хураһ ад баглад, йовулад бə ə нə. Собирают, делят на группы и увозят.

Хашаднь бә ә сн хө н, ү кр, малнь А скот, оставленный в загоне,

Эзн угаһ ар мə ə лə д, мө ө рə д ү лдв.[120] Без хозяев ревет и мычит. [121]

 

Домашние животные, брошенные на произвол судьбы, собранные воинскими частями, подобранные мародерствующими соседями или погибшие без воды и корма, оставались «на совести» хозяев, о них болела душа тех, кого самих увозили в «скотских» вагонах, символически приравняв к скоту, поскольку в мире человеческого для них места не нашлось. То, как о скотине волновались люди, ехавшие в «товарняк-вагонах», красноречиво иллюстрирует сочинение, которое старшеклассник элистинской школы написал в 1997 г., очевидно, впитав рассказы близких людей о дне выселения.

 

Это был обычный день: мороз минус 14, снежные ямы и небольшие сугробы. Птиц не было, казалось, они сменили место жительства. И правда, в условиях резко континентального климата жизнь в Калмыцкой АССР становилась невыносимой. В сарае кони, верблюжонок и пара овец приуныли, может быть, им было холодно, но этого быть не могло, так как животным обычно нравится зима: корм – рядом, вода – недалеко, в это время животные находятся в некотором полунаркотическом состоянии. Старый конь Абуба, жуя жвачку желтого цвета, вспоминает о своей молодости, когда он был лучшим жеребцом в округе, глаза его полузакрыты, наверное, он мечтает о том, чтобы выйти в поле и вдохнуть терпкий аромат цветущей степи. Овечка Цагана, не принесшая в этот год приплода, явно грустит, ее большие голубые глаза устремлены в сторону решетки, отделяющей ее от полукровки, заезженного и чем-то постоянно недовольного Мальчика. Хотя в состав его крови входили 25% «донского казака», он держался всегда уверенно и спокойно, глядя с видимым высокомерием на овец-соседей и лежащего рядом Абубу. В свои шесть с небольшим Мальчик отнюдь не считался отличной скаковой лошадью. Обычно ночью Мальчик плохо спал, скорее всего, о чем-то размышлял, судя по тому, как он тупо и зло смотрел на овец, он думал о том, чтобы доживающая второй десяток лет овца скорей погибла под ножом Бемби. Кони – это не птицы и не верблюды. Скрестивший передние ноги верблюжонок, казалось, один радостно встречает новый день. Поднялся сильный ветер, где-то, не смолкая, кричал серый ворон. Было видно, как одинокое дерево на холме плачет, сопротивляясь лихому ветру-наезднику. Ветер свищет и что-то кричит.

Она работала в больнице села Садовое. Держа небольшое хозяйство, она еле успевала управляться. Ей помогали ее дети. Старшему Бембе было 12 лет, младшему Саналу – 7. После того как всю ночь она провела в больнице на дежурстве, она возвращалась домой. Она мечтала о весне, как будто под наркозом, не ощущая голоса ветра, который ослабевал. Муж ее был на фронте, писем давно не приносили, письма, как птицы, которые молчаливо говорят самое сокровенное и глупое, они посредники между куполом неба и заснеженной землей. В доме были солдаты. Она издали увидела их военные бушлаты и ремни со сменными магазинами для ППШ. Почувствовав неладное, она засеменила по скользкой дороге. Руки ее дрожали, не спавшая необходимые три часа для восстановления баланса сил, женщина выглядела потрепанной и усталой, как дворник. В ее глазах проснулось беспокойство. Когда она вбежала в дом, солдат с автоматом наперевес и темным полузамерзшим лицом сказал о том, что на сборы ей дают полчаса, их выселяют. Солдат сказал, что нужно взять только необходимые вещи и прийти всем к сборному пункту. Она прижала к себе детей и стояла так до ухода солдат, после чего стала собирать вещи, которых было не очень много. Посмотрев в окно, она увидела суетившихся людей, рядом стояли солдаты и о чем-то говорили, один солдат почему-то молчал и смотрел в землю, он не реагировал на слова других солдат, он был ингушем или чеченцем, это было видно по его лицу и по тому, что он весь сжался от холода. Он стоял и тихо что-то пел, вероятно, на своем языке, так как другие солдаты удивленно посмотрели на него и замолчали. А он все пел и смотрел то на небо, то на землю, то на автомат. Он пел: «Шень мавэээ, шень мавэээ» [122] ... Он пел об отце, о брате, о матери, о земле, о небе, о птицах, о горах. Задул резкий ветер, ветер – хозяин в небе и на земле, он как будто проснулся, очнулся и закричал так, словно подпевая и подыгрывая тому чеченцу или ингушу, а может быть, карачаевцу. Деревья подхватили эту песню и музыку своими голыми стволами. Мальчик видел это, он смотрел на это, как всегда, тупо и зло.

Ровно через полчаса калмыки были на сборном пункте, их было довольно много: старики, они были так беспомощны и немощны, что ветер смеялся над ними; женщины и дети, которые были полураздеты, на глазах их были слезы. Их погрузили на машины (женщин с грудными детьми и стариков), раздав карточки. Находясь в кузове машины, она вспомнила, что оставила серебряные сережки в большом сундуке – это был подарок мужа, но машина уже отъехала. Плач смешался с криками. Ветер, ничего не понимая, несся вперед, обгоняя машины. Дорога была длинной. Всю дорогу она плакала и смотрела в белую, безжизненную степь, прощаясь с ней, с ветром и родным небом. Наконец, она приехали. Солдат, сидевший за рулем и куривший, вылез и буркнул, чтобы все вылезли. В его лице что-то напоминало человека, который не сдерживает данных им обещаний. Он бросил окурок и стал помогать одному старику слезть с кузова. Солдат сказал, что они на железнодорожной станции, что пока есть время, калмыкам надо набрать кипятка в дорогу. На железнодорожной станции оперуполномоченный сдал все семьи калмыков под расписку. А ветер резвился в стоящем на станции поезде, так как двери были открыты, большие, широкие двери. Ветер узнал запах, царивший в поездах, такой запах был в базу, где находились Абуба, Мальчик, Цагана и верблюжонок, но он не нашел их и засвистел разочарованно. Внезапно ветер увидел, что в эти вагоны стали сажать людей, которых он сопровождал от Садовки до станции. Он видел, что люди плачут и кричат, и он стал тоже плакать и кричать, петь и танцевать под музыку уходящих поездов. Странно, подумал ветер, зачем людям менять место жительства, они ведь не птицы, которым всегда что-то нужно. Зачем им это? Подумав так, ему стало интересно, и он побежал за поездами, уходившими в голубеющую даль, нарушая ее гармонию, ему было очень жаль, ведь было так красиво! Стуча колесами по рельсам, эшелоны катились нехотя, вразвалочку. Ветру нравился этот стук, и он стал подражать поездам, издавая звук, похожий на звук ударных инструментов. Ветер смотрел сквозь изморозь стекла на машиниста, улыбаясь ему. Ветру нравился звук, издаваемый поездом при остановках. Но ему не нравился запах замороженных трупов в санитарном вагоне, и он просил машиниста начинать отправляться. Люди, которых он видел на станциях – остановках, были угрюмы и злы, непохожи на тех, кто жил в безмолвной степи, веселых и смеющихся. Люди на станциях смотрели на поезд, в котором сидели люди из белой степи, отворачивались и уходили. Иногда кто-нибудь из калмыков выбегал за кипятком или водою. Ветер видел одинаково одетых людей с «железками» на боку, он видел, как они выносят мертвых людей из вагонов, кладя их поверх других в санитарный вагон, иногда трупы выбрасывали, оставляя собакам. Однажды он увидел, как выносят тело маленького Санала, идущие рядом люди плакали. Станция сменяла станцию, лес – лес. Проснувшись, Бембя потрогал старика, лежащего рядом, он был недвижим. Бембя заплакал, вспомнив о матери и видя уже третий труп за день. Мысль о матери не давала ему покоя, ведь она ушла на станции за кипятком, а сейчас ее нет. Он хотел встать, но разлитая кем-то вода не дала ему подняться, он не ел с утра, силы покидали его, а ветер носился над поездом и пел песню чеченца или ингуша, а может карачаевца[123].

 

Как же провожали калмыков местные русские? Как вспоминают многие, по-разному: кто, рискуя, приносил еду уже собранным в клубе или школе друзьям, а кто-то торопился прибрать к рукам имущество соседей. У кого мне спросить, сочувствовали ли калмыки выселяемым из республики в 1941 г. немцам? Ведь сила пропагандистской машины была такой мощной и в сочетании со страхом действовала парализующе.

 

Мы жили в русском селе Ростовской области... Отец стал ругаться и грозить, что напишет на фронт сыновьям, один из которых служил в кавалерии, а другой – летчиком. Да и сам отец в казачьих частях защищал Россию в русско-японской войне 1905-1906 гг. Но, успокоившись немного и поняв безысходность положения, мы стали быстро собирать все, что можно было взять с собой в дальнюю дорогу. Всем пяти семьям, жившим в селе и близлежащих точках, выделили по одной телеге (возилке) с запряженными волами и повезли на центральную усадьбу конезавода им.1-й Конной Армии. Погонщиками на подводах были мои сверстники, русские мальчишки 14-15 лет, односельчане, с которыми я вырос, играл и учился в школе с первого класса. До чего же мне было стыдно перед ними, что меня выселяют как преступника, а им также было очень неловко передо мной за то, что они делают, выполняют подневольно. Никто из них ко мне не подходил с соседних подвод, а тот, что вез нашу семью, видя мою подавленность, подбадривал меня, как мог в его возрасте. Помню его шутку, обращенную ко мне: Шурка, не горюй! Приедешь в Сибирь, сделаешь рогатку и будешь стрелять в медведей! Мы были в том возрасте, когда еще не расстались с рогатками, и он, конечно, хотел не только меня подбодрить, но и одновременно сгладить свою невольную вину.

Но уже в Сибири, когда заставляли работать по 12 часов на лесопогрузке, особенно с наступлением осенних холодов и в ночную смену, под хлестким ветром и холодным дождем, я, тихо уединившись, горько-горько плакал. И сквозь обжигающие душу слезы вспоминал эту шутку моего друга. И это воспоминание приносило мне облегчение и успокоение[124].

 

 

Дорога

Самым страшным испытанием в народной памяти остался путь в Сибирь. На бортовых машинах людей собирали по домам, а затем отвозили на ближайшую железнодорожную станцию, в Сальск. Там всех погрузили в товарные вагоны, обычно использовавшиеся для перевозки скота. Эти вагоны были выкрашены, по словам очевидцев, красной краской (скорее красно-коричневой) и вошли в песенный фольклор как красные вагоны. У красного цвета много значений и богатая символика, но в данном контексте красный – это цвет Советской власти и коммунистической партии, не говоря уже о символике крови. Красные вагоны везли людей по указу красной власти.

 

Нас привезли на железную дорогу, которую мы никогда не видели, и сгрузили. На рельсах грозно шипит «черный дьявол» – паровоз, за ним выстроились вагоны. Они, с открытыми настежь дверями, готовыми заглотнуть всех и вся, очень напоминали собой адские ворота, о которых мы были наслышаны с раннего детства[125].

 

В такой «товарняк-вагон» сажали по сорок человек. Этот факт отпечатался и в народной песне. Но случалось, что в один вагон набивалось 60-80 человек, на всех была одна печка-буржуйка, которая топилась от случая к случаю и не грела из-за щелей в стенах и полу вагонов, но на ней можно было приготовить какую-то еду. Многие люди не имели с собой посуды «даже чтобы растопить снег», и раздобытые «банки из-под консервов служили и чашкой, и кружкой, и кастрюлей». Готовили на «буржуйке» еду, держа кастрюлю в руках, «на ходу-то ведь не отпустишь – упадет»[126].

 

В каждый вагон грузили по 10-12 семей. В вагоне мужчин не было, ехали две пожилые женщины, они умерли в дороге, и семьи. О чем мы могли думать? Мы думали о настоящей еде, о тепле и еще каждый задавался вопросом: куда? На какой край света нас везут? Нам давали ведро супа и несколько буханок хлеба на весь вагон, причем строго по записи – по одному кусочку хлеба на человека и по одной кружке баланды. Мы получали еду один раз в один – два дня, три человека из каждого вагона бежали в очередь за едой. Пока они эту еду получали, замерзали до самых костей, а баланда застывала и превращалась в лед. На буржуйках подогревали еду и строго следили, чтобы кто-нибудь не отхватил лишнее. В дни, когда еду не выдавали, оголодавшие до безумия люди, в том числе и моя бабушка, выбегали из вагона за снегом, чтобы хоть воду попить. Ехали голодные, холодные и вшивые, как животные[127].

Дорогу в Сибирь я помню довольно хорошо, особенно о том, что делалось в вагоне. Верхние нары были заняты детьми и двумя-тремя кормящими женщинами, а все остальные были внизу. Все время горела буржуйка, все к ней жались, было очень холодно. Мужчин было мало, и отцу, комиссованному по ранению, приходилось заботиться о топливе, воде, получении пайков. Так я навсегда запомнила город Читу, где нам дали белые булочки. Особенно мучились старики, помню, их умерло двое. Еще умерла одна женщина, впоследствии я узнала, что она должна была родить, но сидела и зажимала ноги, чтобы никто не увидел, как она рожает. Умерших обычно выносили из вагона утром. Помню, что хотелось есть, но мама плакала и ругалась, чтобы мы замолчали. Разговоры были только о том, куда нас везут и долго ли еще ехать, как мужья и сыновья, которые на войне, найдут теперь родных. Помню мальчика и девочку, которые при выселении расстались с матерью, она была в отъезде, и все время они плакали. Их моя мама все время жалела, подкармливала, чем могла. Девочка через месяц умерла, а мальчик выжил, вначале жил у нас, а потом нашлись родственники[128].

Дорогой замерзло много народу – те, которые сидели ближе к дверям вагона. На остановках сначала убирали трупы в задние вагоны, а затем поступала команда «два человека с мешком и ведрами на выход!» Кормили баландой и хлебом на больших станциях. Все были в шоке, особо говорить-то было некому, плакали[129].

Ехали мы долго, голод и холод преследовал людей. Закоченевшие трупы отдирали от металлического пола вагона прикладами ружей. Иногда приходилось отрезать часть трупа и выносить его, часто без руки или ноги, – а иначе нельзя: металл примерзал к телу так, что отодрать было невозможно[130].

48 стариков, женщин и детей погрузили в “телячий” вагон, и застучали колеса. Вещей теплых не успели взять, еды хватило на два-три дня... Тесный вагон становился просторнее. За счет людей, уходящих из жизни[131].

На каждой станции двери вагонов открывали и спрашивали, есть ли мертвые. Стариков и подростков заставляли выносить трупы. Тела умерших были страшны: закоченевшие, с вытянутыми руками и ногами. Моему деду было четырнадцать лет, и его также заставляли выносить трупы. Дедушка особо помнит случай, когда он заносил трупы в какой-то подвал. Там было темно, ступеньки были скользкими, приходилось спускаться наощупь. В самом конце лестницы, пошарив руками, четырнадцатилетний мальчик с ужасом обнаружил, что там была целая гора тел. Он даже не помнит, как он оттуда выбрался[132].

Вагон сразу же закрыли и ехали, не помню, это было утром или к полудню, когда остановили. Поезд встал на станции в Астрахани. Короткая остановка, и поезд снова пошел. Шел долго. Темнота, но на уровне вторых нар, чуть выше, было одно маленькое окошко. Кто оказывался на нарах, мог смотреть в окошко. Из него дуло очень и какое-то пространство вокруг него было на полке свободно. За водой бегали малыши вроде моего брата или меня. За едой ходили два человека. У нас в вагоне из взрослых мужчин оказались наши односельчане Сангаджиев Дава Муевич, он должен был быть на море, но в этот день почему-то оказался дома, и его брат Эльта. Они же и делили продукты. И продукты делили непропорционально. Эльта стал прогонять моего брата, когда он захотел немного погреться около железной буржуйки и прилег. А когда брат не подчинился, Эльта на него сел верхом и стал чуть ли не прыгать, говорить, ты тепла хочешь, сейчас я тебе сделаю тепло. Утихомирился только, когда тетя Халга на него прикрикнула.

На наше счастье поезд остановился в Аральске. Мы проснулись, поезд стоял на станции. Разрешили нам выходить, двери открыли. Вдруг подошел наш дядя Боктан и, не поднимаясь в вагон, спрашивает: наши тут едут? Просто искал нас на всякий случай. Ему говорят: твоя семья тут, залезай, им трудно. А он отвечает: не могу, нам сказали не разбегаться в дороге, а с семьями потом соединитесь. И жене говорит: Байла, нег шилтә тосн бә ә ни? Нанд ө гчкич нег шил тос. – У тебя есть бутылка топленого масла? Дай-ка мне одну бутылку. Забирает бутылку масла, с тем и уходит. За ним следом пришли уже с вещами дядя Бадма, 1901 г. рождения, и дядя Кётяря, 1904 г. Они узнали, что поезд идет с населением из нашего сельсовета, и с вещами шли вдоль состава и искали нас. Спрашивают: Боктан приходил? – Пришел и ушел. – Ну, с него станется. Как они прибыли, жизнь в вагоне изменилась. Они стали сами ходить за водой, за едой и приносили ее больше и делили поровну. И Дава уже вел себя ниже травы, тише воды. Как ягненок. Вот так мы доехали до самой Сибири[133].

 

Фактор телесности еще недостаточно рассматривается в российской антропологии, хотя это важнейшая призма, через которую человек воспринимает себя среди других. В устных историях сообщения о телесном, как правило, связаны с испытанием, преодолением стыда, отказом от старого опыта. В кризисной ситуации выселения, растянувшейся во времени, старые телесные практики не могли оставаться прежними, они должны были реагировать на новые климатические и социальные условия. Вопросы личной гигиены в таких условиях вышли за рамки приватности и должны были решаться сообща.

Кроме буржуйки, других удобств скотский вагон не предусматривал. Многие женщины, стесняясь мужчин, перебирались под составом на другую сторону, чтобы там оправиться. Неповоротливые старые бабки не раз погибали под колесами двинувшегося состава.

 

Как поезд останавливался, люди успевали выскочить. Женщины, бедные, на обратную сторону состава переходили, там справляли нужду. В вагоне была дыра в полу и абсолютная темнота, так что дело несколько упрощалось. В вагоне было не до умывания. Воду не плеснешь, если расплескаешь, тут же замерзало, сам скользить будешь. Вагон был буквально заиндевевший. Согревались, сидя абсолютно вплотную друг к другу. Я не помню сейчас, как удавалось вообще спать. Но мы где-то, кажется, на 12-е сутки приехали[134].

Вместе с бабушкой поехали в Сибирь и две ее сестры: одной было восемнадцать лет, а другой десять. Во время пути они не испытывали большую нужду в еде, но вода ценилась на вес золота. Они поочередно обсасывали гвоздь на стене, который был покрыт льдом[135].

В нашем вагоне ехали в основном женщины, из мужчин было двое – один старый дед и я, тогда мне было 14 лет. На каждой остановке я должен был найти воду для всех попутчиков. Но так как еда наша была плохого качества, многие женщины стали страдать желудком. Туалетов в этом составе предусмотрено не было, и старухи просили меня помочь им слезть из высокого вагона, чтобы сходить по своей нужде на станции. Пока я им помог вылезти, а затем втащил их назад, поезд тронулся, и я не успел запастись водой. Старик меня отругал и наказал мне на следующей остановке украсть где-нибудь топор. Я это сделал, и дед вырубил в углу вагона отверстие, наказав бабкам использовать его[136].

В туалет ходили в ведро. Все терпели и ждали остановки, тогда выходили и, не стесняясь, оправлялись. Как-то поздно вечером одна девушка, моя ровесница, лет семнадцать ей было, лежит на верхних нарах и басом говорит по-калмыцки: баава, баасн кюрчана - мама, какать хочется невтерпеж. Ее мать соскакивала и нам говорила, кто внизу не спал: отвернитесь, смотрите в сторону. И вот сколько она живет, так за ней и осталось «мама, какать хочется»[137].

На остановках все выходили и должны были оправляться тут же, за короткую стоянку… Конечно, мужчинам было легче. А мы очень стеснялись. Это раньше в степи можно было присесть и все сделать. А как справить нужду средь бела дня, когда вокруг люди и нет туалета? Мы, женщины, становились в кружок и присаживались в центре круга по очереди[138].

В туалет мы так ходили. В вагоне дырку прорубили. Нам сказали: прорубите и закрывайте досками. Женщины ширмы делали из одеял, чтобы их не видно было. Мать ходила – ее эжайка закрывала, отец ходил – мать закрывала. Умывались на остановках. Выгружаемся, солдаты окружают вагон с обеих сторон и показывают – туда сходить воды взять, туда сходить дрова взять[139].

 

Кстати, когда в таких же вагонах выселяли чеченцев, они старались организовать пространство «телятника» в соответствии с привычными культурными нормами гендерной сегрегации. Вагон делился на мужскую и женскую часть, «туалеты» соответственно были на каждой стороне, еду готовили на женской стороне[140].

Накануне построили новый железнодорожный мост через Волгу у Астрахани. А когда новый мост проверяют, всегда вначале прогоняют состав с каким-нибудь строительным материалом, чтобы не жалко было, если мост не выдержит. Поезд с калмыками решили пропустить как пробный: этих людей не жалко, если мост рухнет[141].

 

Когда поезд тронулся в путь и стал проходить по мосту через Волгу, все боялись, как бы поезд не рухнул, так как считали, что наш поезд – первый, пробный. Люди бросали монеты, молились[142].

 

В вагоне, в котором ехали дети из Вознесеновского интерната, малыши все время примерзали к стенам вагона или к полу, их приходилось регулярно силой отдирать. Перед тем как сесть в машины, чтобы оставить интернат, они хлопали в ладоши, предвкушая редкую возможность покататься на автомашине. Однако в дороге детей неплохо кормили, так как продукты захватили из интерната, и даже раздавали новогодние подарки от имени Деда Мороза – по три пряника[143].

Трудный путь в восточные регионы страны продолжался две-три недели. Люди умирали от голода, холода и болезней. На каждой остановке солдаты-охранники заглядывали в вагоны с вопросом: «Мертвецы есть?», для трупов выделяли специальный вагон в конце состава, а когда он переполнялся, мертвые тела просто сбрасывали на стоянках, и родные могли в лучшем случае разве что помолиться над мертвым телом. Сохранилась история, как в одном вагоне молодые парень и девушка прижимались друг к другу, укрывшись одной солдатской шинелью. Старики молча выражали недовольство таким непристойным поведением, а наутро оказалось, что оба замерзли, и неуместное для старших их объятье было последним. Как вспоминали позже почти про каждый вагон, «наутро выяснялось, что опять кто-то окоченел». В другом поезде женщина родила двойню, и эта благая весть быстро распространилась и приободрила людей.

 

В пути калмыки делились последним: в вагоне люди переживали, думая, что по прибытии их убьют. Под Семипалатинском бабушке приснилось, будто она с подругой нашла красный шарф, расшитый золотом. Подруга предложила его поделить, но баба сказала, что если его разрезать, то он рассыпется, и забрала. На том и проснулась. Сон вызвал усмешку со стороны студентов, и только умудренный жизнью старик, убеленный сединами, попросил повторить приснившееся. Выслушав бабушку, он со слезами на глазах расцеловал ее, объяснив, что калмыки не погибнут, но выживут и вернуться на родину[144].

После того как все мы были собраны, нас на автобусах, на машинах повезли на ближайшую станцию в поселке Дивное. Там нас ждали товарные вагоны и вагоны для перевозки скота и военных. Нас: меня восьмилетнего мальчика, мою бабушку Тевкю и моего дедушку Эренцена посадили в теплушку, в которой были деревянные нары и печка – буржуйка. В вагоне нас было очень много. Людей пихали, пока были свободные места. Мы не знали, как пользоваться печками, мы также не знали, как пользоваться углем. Был такой случай, что вместо угля старики засунули туда смолу, она вся выскочила из печки и обожгла многих. С тех пор мы не использовали печки, да и негде было взять дров, так как наш поезд останавливался на короткое время, и то чтобы выбросить трупы людей. А людей погибало много: кто от холода, кто от голода. Много было трудностей в пути. Мы даже не могли сходить по нужде, так как поезд не останавливался. Тогда старики в углу пробили дырку, и мы все туда ходили: мальчишки, наши матери и старики. На моих глазах умер друг, соседский мальчик Баатр. В пути у него умерли все, мать, бабушка и дед. Сам он умер от голода. Даже сейчас я вспоминаю его вспухший живот, впалую спину и большую голову. Его выбросили прямо на станции, на рельсы. Нам не разрешалось хоронить людей, так как не было времени. Сам я чудом выжил… На станциях разрешали брать кипяток. Я помню, это был небольшой домик, где в четырех углах стояли краны. Наверху была вывеска «Кипяток». Все мы, хлебнув кипятка, согрев свой желудок, ложились спать. Но это бывало трудно. Все время нам представлялось мясо, лепешки, и мы не могли избавиться от мысли, что мы не можем поесть… К тому времени, как мы прибыли на конечный пункт, нас осталось очень мало[145].

 

Холод вагона – не просто символ неуюта, скотских условий скотского вагона. Он во многом был обусловлен отсутствием навыков отопления. Люди не знали, как разжечь уголь, к тому же мокрый, они всю жизнь топили кизяком.

 

Многие впервые увидели железную печку посреди красного товарного вагона. Топить ее надо было дровами, углем. Никто ею пользоваться у нас в вагоне, кроме моего отца, не мог. Он умел разжигать уголь, поэтому и потерь среди нас, в семьях сестер и среди других земляков почти не было. Хотя в пути почти на каждой станции из каждого вагона сгружали мертвецов – стариков, детей, взрослых, тех, кто не смог перенести холод, голод, болезни[146].

Алексей Балакаев[147] рассказывал о Бобиш Шатиновой и ее сыне. Во время пути у нее пропало молоко, и все как могли, помогали. Но когда у мальчика расстроился желудок, в вагоне началась паника. Каждый, заботясь о своем чаде, настаивал на том, что он обречен. «Выброси Баатра, ведь у тебя останется Борька! Одного легче выкормить!» – такие страшные слова кричала одна из обезумевших матерей. Загнанная в тупик Бобиш не хотела, и не могла выкинуть живого ребенка; обезумев от горя, мать решилась на чудовищный шаг и, завернув ребенка в полушубок, шагнула к двери вагона. Но преградила ей дорогу женщина, старше по возрасту. «Сядь на место!»… Ребенку становилось все хуже и хуже, а соседи по вагону накинулись на ребенка, ругая самыми последними словами. Однажды во время остановки она оставила свою кровинку в сугробе и, зажав уши, вернулась в вагон. Но не выдержало сердце матери, выбежала она из вагона, обняла своего ребенка. По вагону разнеслась весть об этом случае, и люди отдавали все, что у них осталось, и мальчик выжил, благодаря своей матери, и людям, приносившим бараний жир и масло. Выжил один из девяти сыновей! [148].

Бабушка рассказывала мне, что в их вагоне была женщина с двухмесячным ребенком на руках. Но так как было нечего есть, у нее не было молока, кормить ребенка было нечем, она на одной из станций вынесла ребенка из вагона и положила на снег, такого беззащитного и маленького, но что поделаешь, если не освободиться от ребенка, то умрут оба[149].

В одном вагоне с бабушкой ехала беременная солдатка, и когда они подъехали к городу Петрозаводску, у нее начались роды. Родился мальчик. Все кричали – назвать Петей, так как город Петрозаводск. Каждый в вагоне дал малышу, что смог: старые простыни, тряпку. Но на третьи сутки мальчик умер[150].

Отец ушел на фронт, а мать Бальджир с четырьмя детьми была депортирована в Красноярский край. У нее был грудной ребенок Зина. На стоянках все бежали по своим делам. Ее сосед на нарах повыше набрал ведро кипятка, и когда состав тронулся, ведро опрокинулось на кормящую мать. Боль, крик! Но только на следующей стоянке их выгрузили и в больнице они скончались. Остались три брата. Старшему Ивану было 13 лет, Павлу – 9 лет, а младшему – 6. Их тоже взял в свою семью родственник отца, но от голода младший брат Саранг умер. Мальчишки ходили в подвал перебирать картофель, там он наелся мерзлой картошки и скончался.[151]

Это предчувствие не обманет мать моей бабушки, когда умрет от голода и холода Аркашка, когда будут отдирать от холодного пола вагона труп ее брата, когда люди, точно мухи, будут падать со вторых полок замертво, на головы сидящих внизу и когда она с ужасом увидит, что половина людей в вагоне уже и не спит, и не шевелится[152].

 

Дорога, одна из основных категорий калмыцкой культуры, была символом кочевой мобильности. Дорога долгое время была метафорой судьбы и самой жизни. Но железная дорога, по которой везли калмыков в 1943-м, была иной. Это был путь неволи, и скотские вагоны были донельзя символичны. Люди не имели прав, как скотина. Но они сохранили воспоминания, самыми тяжелыми из которых являются воспоминания о пути в Сибирь. Железная дорога поменяла все позитивные коннотации кочевника, связанные с мобильностью. От дороги уже ничего хорошего не ждали. «В вагоне творилось ужасное. Этот трупный запах преследовал нас всю дорогу». Все годы депортации люди позже назовут дорогой длиной в 13 лет.

 

На следующий день снова нас ждала дорога. Куда везут и сколько ехать, неизвестно. Чекисты одно только знают: выпроваживать дальше. Как будто на этой земле уже нам и приткнуться некуда. Подогнали розвальни, застланные соломой, и скомандовали садиться. Детей укутали всем, что было, обложили соломой. Младшую я взяла на грудь, сверху укутали одеялом[153].

Чем дальше мы ехали, тем чаще на остановках кричали, заглядывая в вагон: мертвые есть? Меня мама берегла, старалась, чтобы я не видела сброшенные на землю трупы. И только однажды я их увидела. Когда дверь открыли, перед глазами предстала изумительная снежная белизна, аж глазам больно, а небо голубое-голубое, чистое-чистое. Солнце слепит глаза. Мама чуть замешкалась, мужчина ссадил меня, и я оказалась на земле. Сначала ничего не видела, глаза слезились от снега и солнца. Немного проморгавшись, увидела, что стою прямо перед какой-то громадной кучей. Руки


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.041 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал