Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Часть І 1 страница






 

Трудно представить, что кто-то вдруг перестал считать другого человека человеком. Это значило бы лишь то, что он сам перестал быть человеком.

 

Симон Визенталь. Подсолнух

 

 

Сейдж

Во второй четверг месяца миссис Домбровская приносит на занятия по групповой терапии своего усопшего мужа.

Еще только начало четвертого, и большинство из нас как раз наполняют картонные стаканчики плохим кофе. Я принесла целое блюдо выпечки — на прошлой неделе Стюарт признался мне, что продолжает ходить в «Руку помощи» не ради сеансов терапии, а ради моих кексов с ирисом и орехами, — и как раз ставлю угощение на стол, когда миссис Домбровская робко кивает на урну, которую держит в руках.

— Это Херб, — говорит она мне. — Херб, познакомься с Сейдж. Я тебе о ней рассказывала. Она пекарь.

Я замираю, наклоняю голову к плечу, как делаю обычно, чтобы волосы упали на левую половину лица. Уверена, что существует некий протокол знакомства с супругом, которого уже кремировали, но я пребываю в полной растерянности. Я должна поздороваться? Пожать ручку урны?

— Ого, — наконец произношу я, поскольку в нашей группе правил мало, но те, что есть, незыблемы: быть благодарным слушателем, никого не судить, не ограничивать стремление другого быть несчастным. Мне ли не знать этих правил? В конце концов, я уже три года посещаю эти занятия.

— Что ты принесла? — спрашивает миссис Домбровская, и я понимаю, почему она держит урну с прахом своего усопшего мужа. На последнем занятии наш куратор, Мардж, предложила поделиться воспоминаниями о том, что мы потеряли. Я вижу, что Шайла так крепко вцепилась в пару вязаных розовых носочков, что костяшки пальцев побелели. Этель держит пульт от телевизора. Стюарт принес — в очередной раз! — бронзовую маску, сделанную со слепка лица его первой, умершей, жены. Маска уже несколько раз появлялась на наших занятиях, и до сего момента мне казалось, что это самая жуткая вещь, которую мне доводилось видеть, — пока миссис Домбровская не принесла с собой Херба.

Я не успеваю ничего пролепетать в ответ, потому что Мардж просит нас рассесться. Мы ставим складные стулья в круг, достаточно близко друг от друга, чтобы похлопать по плечу соседа или протянуть руку помощи. В центре стоит коробка с салфетками — Мардж приносит их каждый раз, так, на всякий случай.

Обычно Мардж начинает с глобального вопроса «Где ты был 11 сентября 2001 года?». Люди начинают говорить о всеобщей трагедии, иногда после этого им становится проще поделиться собственной бедой. Но, несмотря на это, есть те, которые молчат. Иногда проходит несколько месяцев, прежде чем я узнаю, как вообще звучит голос нового участника наших занятий.

Однако сегодня Мардж сразу спрашивает о вещах, которые мы принесли с собой. Руку поднимает Этель.

— Это пульт Бернарда, — говорит она, потирая большим пальцем пульт от телевизора. — Я хотела, чтобы он исчез, — одному Богу известно, сколько раз я пыталась его отобрать. У меня и телевизора-то больше нет, к которому подходил этот пульт. Но, похоже, я не могу его выбросить.

Муж Этель жив, но страдает болезнью Альцгеймера и понятия не имеет, кто она. Люди переживают разные утраты — от маленьких до больших. Можно потерять ключи, очки, девственность. Можно потерять голову, сердце, разум. Можно остаться без дома и переехать в дом престарелых, или ребенок может переехать за море, или у тебя на глазах вторая половинка может тонуть в бездне слабоумия. Утрата — нечто большее, чем просто смерть, а горе придает эмоциям сероватый оттенок.

— Мой муж не выпускает из рук пульт управления телевизором, — говорит Шайла. — Уверяет, что поступает так потому, что женщины уже прибрали к рукам все остальное.

— На самом деле это инстинкт, — возражает Стюарт. — Часть мозга, отвечающая за территориальное деление, у мужчин больше, чем у женщин. Я слышал это в передаче Джоша Теша.

— И поэтому это высказывание становится нерушимой аксиомой? — Джоселин закатывает глаза. Как и мне, ей нет и тридцати. Но в отличие от меня, ей не хватает терпения при общении с теми, кому за сорок.

— Спасибо, что поделилась своими воспоминаниями, — говорит Мардж, тут же вмешиваясь в спор. — Сейдж, а ты что сегодня принесла?

Я чувствую, как горит щека, когда взгляды присутствующих обращаются ко мне. Несмотря на то что я знаю всех в группе, несмотря на то что мы создали круг доверия, для меня все еще мучительно открываться под их испытующими взглядами. Кожа на моем шраме — морская звезда на левом веке и щеке — натягивается сильнее, чем обычно.

Я встряхиваю волосами, чтобы они упали налево, и достаю из-за пазухи цепочку, на которой висит мамино обручальное кольцо.

Конечно, я знаю почему — спустя три года после маминой смерти! — каждый раз, когда я вспоминаю её, словно меч вонзается между ребер. Именно поэтому я единственная из первого состава группы продолжаю посещать сеансы терапии. Если большинство людей приходят за терапией, я пришла за наказанием.

Руку поднимает Джоселин.

— Это меня напрягает.

Я становлюсь пунцовой, думая, что это обо мне, но потом понимаю, что она не сводит глаз с урны на коленях миссис Домбровской.

— Это омерзительно! — восклицает Джоселин. — Предполагалось, что мы принесем с собой воспоминание, а не что-то мертвое.

— Он не что-то, а кто-то, — поправляет миссис Домбровская.

— Не хочу, чтобы меня кремировали, — задумчиво произносит Стюарт. — Меня мучают кошмары, как будто я погибаю в огне.

— Экстренное сообщение: ты уже будешь мертв, когда окажешься в огне, — говорит Джоселин, и миссис Домбровская тут же заливается слезами.

Я протягиваю руку к коробке с салфетками и даю их ей. Пока Мардж напоминает Джоселин о правилах группы, вежливо, но твердо, я направляюсь в расположенный дальше по коридору туалет.

Я выросла с мыслью о том, что в утратах есть свои положительные стороны. Мама, бывало, говорила, что именно поэтому она и встретила любовь всей своей жизни. Она забыла в ресторане сумочку, а помощник шеф-повара нашел её и выяснил, кто хозяйка. Он позвонил ей, а мамы дома не было, и сообщение записала её соседка по комнате. Когда мама перезвонила, трубку взяла женщина и позвала к телефону моего отца. Когда они встретились, чтобы он смог отдать маме сумочку, она поняла, что он — воплощение её мечты… Но еще она по своему первому звонку знала, что он живет с женщиной.

Которая оказалась просто его сестрой.

Папа умер от сердечного приступа, когда мне исполнилось всего девятнадцать, и через три года, когда умерла мама, я не сошла с ума только потому, что убеждала себя: мои родители опять вместе.

В туалетной комнате я убираю с лица волосы.

Шрам сейчас серебристый, сморщенный, пересекающий мою бровь и щеку, как шнурок на шелковой сумочке. Если не считать того, что, когда веко опускается, кожа слишком сильно натягивается, с первого взгляда даже не понять, что у меня что-то не как у других — по крайней мере, так уверяет моя подруга Мэри. Но люди все равно замечают. Зачастую они слишком хорошо воспитаны, чтобы что-то сказать, особенно если уже старше четырех лет, когда дети еще жестоко честны, а потому тычут пальцем и спрашивают матерей, что у этой тети с лицом.

Даже несмотря на то, что шрам поблек, я до сих пор вижу его таким, каким он был после аварии: красным и кровоточащим, неровная стрела молнии, разрушившая симметрию моего лица. В этом я, наверное, похожа на девушку, страдающую нервной анорексией: весит она всего сорок пять килограммов, но ей кажется, что из зеркала на нее смотрит толстуха. Для меня это даже не шрам. Это карта местности, где моя жизнь пошла наперекосяк.

Я выхожу из туалета и чуть не сбиваю с ног старика. Я довольно высокая, поэтому могу разглядеть его розовую лысину сквозь спутанные завитки седых волос.

— Я опять опоздал, — говорит он с заметным акцентом. — Потерялся.

Наверное, как и все мы. Именно поэтому мы сюда и приходим: чтобы оставаться привязанными к своей утрате.

Этот старик новенький в группе, посещает занятия всего две недели. Едва ли во время занятий он хоть слово произнес. Тем не менее я с первого раза его узнала. Только тогда не поняла почему.

Сейчас я понимаю. Булочная. Он часто приходит с собакой, маленькой таксой, заказывает свежую булочку с маслом и черный кофе. Он целыми часами что-то пишет в маленьком черном блокноте, а собака спит у его ног.

Когда мы входим в комнату, своими воспоминаниями делится Джоселин: показывает нечто, напоминающее обгрызенную, покрученную бедренную кость.

— Это Лó лина, — говорит она, нежно крутя в руках косточку, сделанную из дубленой кожи. — Я нашла это под диваном, когда мы её усыпили.

— Зачем вы вообще сюда ходите? — удивляется Стюарт. — Это, черт возьми, всего лишь собака!

Джоселин прищуривается:

— По крайней мере, я не заключила её в бронзу.

Присутствующие начинают спорить, а мы со стариком пока усаживаемся в круг. Мардж решает воспользоваться этим как отвлекающим маневром.

— Мистер Вебер, — приветствует она, — добро пожаловать! Джоселин только что рассказывала, как дорога была ей эта собака. А у вас есть домашний любимец?

Я вспоминаю маленькую собачку, которую он приводит в булочную. Делится с ней булочкой, ровно пополам.

Но старик молчит. Склоняет голову, как будто вжимается в стул. Я сразу же узнаю эту позу — желание исчезнуть.

— Человек может любить животное намного сильнее, чем некоторых людей, — неожиданно для себя говорю я. Все оборачиваются, потому что, в отличие от остальных, я редко привлекаю к себе внимание желанием поделиться личной информацией. — И совсем не важно, что оставляет внутри человека пустоту. Важно только то, что внутри эта пустота есть.

Старик медленно поднимает голову. Я чувствую его обжигающий взгляд через завесу своих волос.

— Мистер Вебер, — замечая его интерес, говорит Мардж, — может быть, вы принесли с собой какой-нибудь сувенир, чтобы поделиться с нами?

Он качает головой, его голубые глаза абсолютно ничего не выражают.

Мардж предпочитает не нарушать его молчания — чтобы успокоить. А все потому, что одни приходят сюда поговорить, а другие — просто послушать. Но эта тишина похожа на сердцебиение. Она оглушает.

В этом парадокс утраты: разве то, что потеряно, может настолько тяготить?

В конце занятия Мардж благодарит нас за участие. Мы складываем стулья и выбрасываем в мусор одноразовые тарелки и салфетки. Я собираю оставшиеся кексы и отдаю их Стюарту. Забирать их в булочную — то же самое, что вылить ведро воды назад в Ниагарский водопад.

И я выхожу на улицу, чтобы отправиться на работу.

Если бы вы всю жизнь прожили в Нью-Хэмпшире, как я, то научились бы чувствовать перемену погоды по запаху. Стоит невыносимая жара, но в небе невидимыми чернилами написана гроза.

— Прошу прощения…

Я оборачиваюсь на звук голоса мистера Вебера. Он стоит спиной к епископальной церкви, где мы проводим наши встречи. Несмотря на то что на улице тридцать градусов жары, на нем рубашка с длинными рукавами, застегнутая на все пуговицы, и узкий галстук.

— Очень мило с вашей стороны, что вы заступились за эту девушку.

Он произносит слово «мило», как «мыло».

Я отворачиваюсь.

— Спасибо.

— Вас Сейдж[1] зовут?

Вопрос на шестьдесят четыре тысячи долларов, верно? Да, это мое имя, но его двойной смысл — что я «ума палата» — никогда на самом деле не всплывал. В моей жизни слишком часто бывали моменты, когда я едва не сходила с ума, и мною часто руководили эмоции, а не разум.

— Да, — отвечаю я.

Неловкая тишина растет между нами, как перебродившее тесто.

— Вы уже давно посещаете эту группу.

Не знаю, стоит ли выпускать колючки.

— Да.

— Значит, вам она помогает.

Если бы помогала, я бы уже перестала посещать эти сеансы.

— На самом деле там собираются приятные люди. Просто иногда каждый думает, что его горе сильнее, чем у остальных.

— Вы мало разговариваете, — задумчиво произносит мистер Вебер. — Но когда что-то говорите… Вы настоящий поэт.

Я качаю головой.

— Я пекарь.

— А разве человек не может быть и тем и другим? — спрашивает он и медленно удаляется.

Запыхавшаяся и раскрасневшаяся, я вбегаю в булочную, где обнаруживаю свою хозяйку под потолком.

— Прости за опоздание, — говорю я. — В церкви битком, и какой-то идиот занял мое место.

Мэри прикрепила к потолку люльку, как Микеланджело, чтобы лежать на спине и расписывать потолок булочной.

— Наверное, этот идиот — сам епископ, — отвечает она. — Он остановился на полпути. Сказал, что твой оливковый хлеб божественный — из его уст это довольно высокая похвала.

В прошлой жизни Мэри Деанжелис была сестрой Мэри Роберт. У нее дар разводить растения, она была известна своим садоводческим талантом в монастыре Мэриленда. Как-то на Пасху она поймала себя на том, что, услышав, как священник произносит: «Он воскрес», встает со скамьи и выходит из церкви. Она оставила сан, покрасила волосы в розовый цвет и отправилась по Аппалачской тропе. И где-то на Президентском хребте Иисус явился ей и сказал, что очень много душ нужно накормить.

Через полгода Мэри открыла у подножия церкви Святой Девы Марии в Уэстербруке, штат Нью-Хэмпшир, булочную «Хлеб наш насущный». Угодья церкви составляют шесть с половиной гектаров с пещерой для медитаций. Тут же статуя ангела, осеняющая её крылами, кавалькирии[2] и ступени для покаянных молитв. Еще здесь расположен магазинчик, где продаются кресты, распятия, католические книги и другая теологическая литература, диски с христианской музыкой, медали с изображением святых, наборы фарфоровых фигурок на библейские сюжеты. Но обычно посетители приходят посмотреть на розарий площадью в 70 квадратных метров, возведенный из местных гранитных валунов, скованных вместе цепями.

Храм посещают только в хорошую погоду, в зимнее время в Новой Англии доходы любого бизнеса резко падают. Именно в этом Мэри видела целесообразность своего дела: что может быть более мирским, чем свежеиспеченный хлеб? Почему бы не увеличить выручку прихода, построив булочную, которую будут посещать как верующие, так и неверующие?

Одна загвоздка — она понятия не имела, как печь хлеб.

Вот тут и появилась я.

Я начала печь с девятнадцати лет, когда внезапно умер мой отец. Я училась в колледже, приехала домой на похороны. Вернулась и поняла, что все изменилось. Я таращилась на слова в учебниках, как будто они были написаны на незнакомом мне языке. Я не могла заставить себя встать с кровати, чтобы отправиться на занятия. Пропустила один экзамен, потом еще один. Перестала писать контрольные. Однажды я проснулась в своей комнате в общежитии и почувствовала запах муки — такой стойкий, как будто я вывалялась в ней. Я приняла душ, но от запаха избавиться не смогла. Это напомнило мне воскресное утро времен моего детства, когда я просыпалась от запаха свежих бубликов и булочек с луком, испеченных моим отцом.

Он всегда пытался научить меня и моих сестер, но обычно мы были слишком заняты уроками, игрой в хоккей на траве, разговорами о мальчиках. По крайней мере, я так думала, пока не начала тайком бегать в кухню столовой в общежитии и каждую ночь печь хлеб.

Я оставляла буханки, как подкидышей, под кабинетами преподавателей, которыми восхищалась, под комнатами мальчиков с такими красивыми улыбками, что я застывала в неловком молчании. Оставляла сложенные горкой булочки из дрожжевого теста на кафедре, а круглую булочку прятала в огромную сумку работницы столовой, которая совала мне тарелки с блинами и беконом, уверяя, что я слишком худенькая. В тот день, когда мой научный руководитель сказала, что я провалила три из четырех дисциплин, я не нашлась, что ответить в свое оправдание. Только угостила её медовым багетом с анисом — горьковатым и сладким одновременно.

Однажды нежданно-негаданно приехала мама. Она остановилась у меня в общежитии и начала контролировать каждый мой шаг: следила, чтобы я хорошо ела, провожала меня на занятия и проверяла, как я усвоила домашние задания.

— Если я не сдаюсь, — говорила она, — и ты не должна сдаваться.

В итоге я проучилась пять лет, но все-таки закончила колледж. Мама вскочила и громко засвистела, когда я шла к сцене, чтобы получить диплом. А потом все покатилось к чертям.

Я много думала об этом: так можно за одну секунду срикошетить от самой вершины и оказаться ползающей на дне? Думала о том, что могла бы поступить иначе, и это привело бы к другому исходу. Но одними размышлениями ничего не изменишь, верно? Поэтому после всего, когда мой глаз был все еще налит кровью, а на виске и щеке красовались швы, как у чудовища Франкенштейна, похожие на швы на бейсбольном мяче, я заявила маме то, что когда-то она мне: «Если я не сдаюсь, и ты не должна сдаваться».

Сначала она держалась. Это длилось почти полгода, когда одна за другой отказывали все системы организма. Я каждый день сидела у её больничной койки, а на ночь уходила домой отдохнуть. Только отдыхать не удавалось. Вместо отдыха я опять стала печь — это была моя собственная терапия. И приносила самодельные буханки её докторам. Для медсестер я делала сухие соленые крендельки. А для мамы пекла её любимые булочки с корицей, обильно покрытые сахарной глазурью. Я пекла их каждый день, но она так ни кусочка и не проглотила.

Именно Мардж, куратор группы терапии, посоветовала мне найти работу, которая помогла бы погрузиться в повседневность. Сказала: «Если не можешь быть, попробуй слыть». Но мне претила мысль о том, чтобы работать днем, когда все будут разглядывать мое лицо. Я и раньше была робкой, а теперь вообще стала затворницей.

Мэри уверяет, что её свело со мной провидение. (Она называет себя излечившейся монашкой, однако на самом деле она оставила свою привычку, но не веру.) Что касается меня, то я в Бога не верю; мне кажется, это просто везение, что первое объявление о работе, которое я прочла после совета Мардж, оказалось объявлением о должности главного пекаря, который бы работал по ночам, в одиночестве, и уходил домой, когда в магазин начинают стекаться посетители. На собеседовании Мэри ничего не сказала о том, что у меня нет ни опыта, ни рекомендаций, и о том, что я нигде не работала этим летом. Но важнее всего было то, что, взглянув на мой шрам, она заметила:

— Я полагаю, ты расскажешь об этом, когда захочешь.

И все. Позже, когда я узнала её лучше, то поняла, что, работая в саду, она всегда видит не просто семена, которые сажает в землю. Она сразу же представляет себе, какое из них вырастет растение. Мне кажется, когда она познакомилась со мной, то подумала то же самое.

Но самое главное достоинство работы в «Хлебе нашем насущном», перевешивающее все недостатки, — это то, что моей мамы уже нет в живых и она этого не видит. И папа, и мама у меня евреи. Мои сестры, Пеппер и Саффрон, обе прошли бат-мицву[3]. Хотя мы и продавали бублики и халу наряду с горячими куличами, а кофейня, примыкающая к булочной, называлась «Иудеи», я точно знала, что сказала бы моя мама: «Никакие булочные на свете не должны были заставить тебя работать на шиксу[4]».

И в то же время моя мама первая сказала бы, что хорошие люди — это хорошие люди, и религия тут ни при чем. Мне кажется, мама знает — где бы она сейчас ни находилась! — сколько раз Мэри, застав меня в слезах, не спешила открывать булочную, потому что успокаивала меня. Что в день её смерти Мэри всю дневную выручку жертвует «Хадассе» — женской сионистской организации Америки. И что Мэри — единственный человек, от которого я не пытаюсь спрятать свой шрам. Она не просто моя работодательница, но и моя лучшая подруга. Хочется верить, что для моей матери это значит больше, чем вероисповедание Мэри.

Мне под ноги капнула пурпурная краска, и я взглянула наверх. Мэри рисовала очередное свое видение. Они являлись ей с потрясающей регулярностью — по крайней мере, три раза в год — и всегда приводили к изменениям в интерьере магазина или в меню. Кофейня — результат одного из видений Мэри. Как и окно в оранжерее, где рядами росли изящные орхидеи, цветы которых казались нитками жемчуга в густой зеленой листве. Однажды зимой она организовала в «Хлебе нашем насущном» кружок вязания, на следующий год — занятия йогой. Она часто повторяет мне: «Голод не имеет ничего общего с животом, все дело в голове». Мэри не просто открыла булочную, она основала землячество.

Некоторые любимые афоризмы Мэри написаны на стенах: «Ищите и обрящете», «Все, кто скитаются, — не потеряны», «Жизнь измеряется не годами, а тем, как ты эти годы прожил». Иногда я гадаю, сама ли Мэри придумала эти высказывания или просто вспомнила броские слоганы на футболках: «Жизнь — это добро!». Хотя мне кажется, что это не важно, пока нашим покупателям нравится их читать.

Сегодня Мэри пишет свою самую последнюю мантру. «Все, что вы замешиваете, — это любовь», — читаю я.

— Что скажешь? — интересуется она.

— Что Йоко Оно затаскает тебя по судам за посягательства на авторские права, — отвечаю я.

Рокко, наш бариста, протирает прилавок.

— Леннон достиг совершенства. Если бы жизнь его длилась… Трудно представить себе!

Рокко двадцать девять лет, его рано поседевшие волосы заплетены в многочисленные косички, разговаривает он исключительно хокку. Когда он просился на работу, то сразу предупредил Мэри, что такая у него «фишка». Она смотрела сквозь пальцы на эту словесную причуду благодаря его поразительному таланту создавать из пенки настоящее искусство — потрясающие узоры на латте и мокачино. Он умеет рисовать папоротники, сердечки, единорогов, Леди Гагу, паутину, а однажды на день рождения Мэри изобразил профиль Папы Бенедикта XVI. Что касается меня, то я люблю Рокко за другую «фишку»: он не смотрит людям в глаза. Уверяет, что так собеседник может украсть твою душу.

Аминь!

— Кончились нынче багеты, — говорит мне Рокко. — Много ли радости в кофе? — Он замолкает, мысленно считая слоги. — Больше сегодня спеки[5].

Мэри начинает спускаться.

— Как прошло занятие?

— Как обычно. Весь день было тихо?

Мэри с глухим стуком оказывается на полу.

— Нет, был наплыв дошколят и хороший обед. — Она встает на ноги, вытирает руки о джинсы и идет за мной в кухню. — Кстати, звонил Сатана, — сообщает она.

— Дай угадаю. Хочет заказать праздничный торт на день рождения Джозефа Кони? [6]

— Сатаной я называю Адама, — продолжает Мэри, словно не слыша моих слов.

Адам — мой приятель. Кроме того, он чужой муж.

— Адам не такой уж плохой.

— Он слишком вспыльчив, Сейдж, и топчет чужие чувства. Если туфли впору… — пожимает плечами Мэри. — Оставляю Рокко на передовой, а сама пойду к храму на прополку.

Хотя она официально там не работает, никто не возражает, что бывшая монахиня, умелая садовница, ухаживает за цветами и деревьями возле храма. До седьмого пота помахать мачете, проредить кусты, покопаться в земле — такая у Мэри разрядка. Иногда мне кажется, что она вообще не спит, восстанавливается фотосинтезом, как её любимые растения. Такое впечатление, что у нее больше энергии и работает она быстрее нас остальных, простых смертных; на её фоне даже фея Динь-Динь покажется лентяйкой.

— Там кусты хосты бунтуют.

— Удачи тебе, — желаю я, пытаясь повязать фартук и сосредоточиться на ночной работе.

В булочной у меня огромный винтообразный миксер, потому что я за один раз выпекаю большое количество буханок. Еще в аккуратно подписанных банках при различных температурах хранятся сброженные жидкие полуфабрикаты. Я использую таблицы программы «Эксель», чтобы рассчитать необходимое количество продуктов — сумасшедшая математика, которая никогда не равняется ста процентам. Но больше всего я люблю печь, используя только миску, деревянную ложку и четыре ингредиента: муку, воду, дрожжи и соль. И потом все, что тебе нужно, — это время.

Выпекание хлеба требует физической подготовки. И не только потому, что нужно крутиться между несколькими столами в булочной, чтобы проверить, как подходит тесто, или смешивать ингредиенты, или вытаскивать миску для замеса из-под миксера — а еще требуется недюжинная сила, чтобы в тесте заработал глютен. Даже те, кто не может отличить жидкую опару от бездрожжевого теста, знают: чтобы испечь хлеб, его нужно замесить. Мять и катать, мять и складывать — ритмичными движениями на посыпанном мукой столе. Сделаешь правильно, и высвободится протеин под названием глютен — молекулярная цепочка, которая позволяет разнородным пузырькам углекислого газа вспучивать буханки. После семи-восьми минут — достаточное время, чтобы составить список неотложных дел по дому или прокрутить в голове последний разговор со значимым для тебя человеком, пытаясь догадаться, что же именно он имел в виду, — консистенция теста меняется. Оно становится гладким, эластичным, плотным.

И на этом этапе тесто необходимо оставить в покое. Глупо, конечно, наделять хлеб человеческими качествами, но мне нравится думать, что тесту нужно побыть в тишине, отойти от прикосновений, шума и суеты.

Вынуждена признать, что я часто ощущаю это и на себе.

Рабочее время пекаря удивительным образом влияет на мозг. Когда твой рабочий день начинается в пять вечера и длится до рассвета, слышишь, как над плитой часы отсчитывают каждую минуту, видишь каждое движение в темноте. Не узнаешь звук собственного голоса, и начинает казаться, что ты единственный живой человек на земле. Уверена, именно по этой причине большинство убийств совершаются ночью. Совсем по-другому воспринимают окружающий мир те из нас, кто оживает после заката. Мир кажется более хрупким и нереальным — словно он лишь копия того мира, где обитают все остальные.

Я уже так давно живу наоборот, что меня совершенно не тяготит необходимость ложиться спать с восходом солнца, а просыпаться — когда солнце уже садится за горизонт. Чаще всего это означает, что мне удается поспать часов шесть, прежде чем я опять вернусь в «Хлеб наш насущный» и все повторится сначала, но быть пекарем — значит принимать образ жизни, выходящий за рамки общепринятого, чему я несказанно рада. Люди, с которыми мне доводится встречаться, — это продавцы круглосуточных магазинов, кассиры из придорожных закусочных «Данкин доунатс»; идущие на смену и возвращающиеся с дежурства медсестры. И конечно, Мэри и Рокко, которые закрывают булочную почти сразу после моего прихода. Они запирают меня внутри, как королеву в башне Румпельштильцхена[7], но не для того, чтобы считать зернышки, а чтобы до утра превратить их в хлеб быстрого приготовления и сдобные булочки, которыми будут заполнены полки и стеклянные витрины.

Я никогда не была душой компании, а сейчас вообще активно ищу одиночества. Такое положение вещей подходит мне как нельзя лучше: я работаю в одиночестве, а Мэри — «лицо» нашей булочной, в её обязанности входит поддерживать беседы с посетителями, чтобы им захотелось вернуться к нам. Я прячусь.

Печь хлеб для меня — способ медитации. Я получаю удовольствие от того, что режу пышное тесто, на глаз определяю нужное количество, отмериваю на весах правильную порцию, чтобы получилась идеальная буханка домашнего хлеба. Мне нравится, как извивается у меня в ладонях колбаска багета, когда я её раскатываю. Нравится, как «вздыхает» булка с изюмом, когда я первый раз ударяю по ней кулаком. Нравится шевелить пальцами ног в сабо и крутить из стороны в сторону головой, когда шея затекает. Нравится знать, что никто не позвонит по телефону, никто не помешает.

Я уже вовсю занята замешиванием сорока килограммов теста, которое готовлю каждый вечер, когда слышу, как Мэри возвращается со своих садовых работ и начинает запирать магазин. Я споласкиваю руки, стягиваю шапочку, которой всегда прикрываю волосы, когда работаю, и иду ко входу в магазин. Рокко как раз застегивает «молнию» на своей мотоциклетной куртке. Через зеркальную витрину я вижу пересекающую багряное небо зарницу.

— До наступления «завтра»! — прощается Рокко. — Если во сне не умрем мы. Достойный конец.

Я слышу лай и понимаю, что в булочной кто-то есть. Один-единственный посетитель — мистер Вебер из моей группы психотерапии со своей крошечной таксой. Мэри сидит с ним за столиком с чашкой чая.

Завидев меня, он с трудом поднимается из-за столика и неловко кланяется.

— Здравствуйте еще раз.

— Ты знаешь Джозефа? — спрашивает Мэри.

Группа психотерапии — как общество анонимных алкоголиков: нельзя никого «выдавать», пока не получишь разрешение этого человека.

— Встречались, — отвечаю я, встряхивая волосами, чтобы закрыть лицо.

Его такса, сидящая на поводке, подходит ближе, чтобы лизнуть пятнышко муки на моих штанах.

— Ева! — одергивает её старик. — Как ты себя ведешь!

— Ничего страшного, — говорю я, с облегчением опускаясь на колени, чтобы погладить собаку. Животные никогда не станут на тебя таращиться.

Мистер Вебер надевает на запястье поводок и встает.

— Я вас задерживаю, — извиняется он перед Мэри.

— Совсем нет. Мне нравится ваша компания. — Она смотрит на заполненную на три четверти чашку старика.

Не знаю, кто меня дернул за язык… В конце концов, у меня полно работы. Но уже начался ливень — дождь стеной. На стоянке всего два транспортных средства: «харлей» Мэри и «Тойота Приус» Рокко, а это означает, что мистер Вебер либо пришел пешком, либо будет ждать автобуса.

— Можете подождать автобус в булочной, — предлагаю я.

— Нет-нет! — возражает мистер Вебер. — Я не хочу никого обременять.

— Я настаиваю, — вторит мне Мэри.

Он благодарно кивает, снова опускается на стул и обхватывает двумя руками чашку с кофе. Ева вытягивается у его левой ноги и закрывает глаза.


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.02 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал