Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Часть І 7 страница






Кларк так делать не будет.

Скажете, глупость, наши покупатели даже не обратят на это внимание, но это моя подпись. Моя печать на каждой буханке.

Пока Мэри спускается по Святой лестнице, я гадаю, не в этом ли кроется еще одна причина, по которой Джозеф Вебер доверился мне: если прятаться довольно долго, стать привидением среди живых, можно навсегда исчезнуть, и никто даже не заметит. Человеку свойственно заботиться о том, чтобы след, который он оставил, кто-нибудь увидел.

— Не знаю, что сегодня на тебя нашло, — говорит Адам, когда я скатываюсь с него и замираю, уставившись в потолок. — Но я чертовски благодарен.

Я бы не назвала то, что сейчас между нами было, занятием любовью; скорее, это попытка заползти Адаму под кожу, раствориться в нем. Мне хочется затеряться в нем, чтобы от меня ничего не осталось.

Я глажу пальцами его грудь.

— Ты не находишь меня странной в последнее время?

Он улыбается.

— Нахожу, особенно в последние полчаса. Но меня полностью устраиваешь новая ты. — Он смотрит на часы. — Мне пора.

Сегодня Адам проводит буддистскую похоронную церемонию в японской семье и предварительно подготовился, чтобы соблюсти все традиции. Девяносто девять и девять десятых процента японцев кремируют, сегодняшний его покойник не исключение. Вчера совершали поминальный обряд.

— Может, останешься хотя бы ненадолго? — прошу я.

— Нет, у меня работы по горло, — отвечает Адам. — Боюсь, как бы не напортачить.

— Ты кремировал уже сотни умерших, — возражаю я.

— Да, но для японцев это целая церемония. Мы не просто, как обычно, перемалываем остатки костей, существует определенный ритуал. Члены семьи берут фрагменты костей специальными палочками и кладут их в урну. — Он пожимает плечами. — Кроме того, тебе необходимо выспаться. Осталось всего несколько часов, прежде чем ты опять пойдешь готовить пончики.

Я натягиваю одеяло до подбородка.

— Если честно, я взяла пару выходных, — говорю я, как будто изначально это была моя идея. — Чтобы попробовать новые рецепты. Провести инвентаризацию имущества.

— Что же Мэри будет продавать, если ты здесь?

— Меня подменяет один парень, — отвечаю я, в очередной раз поражаясь, как гладко выходит у меня лгать и какое после этого остается послевкусие. — Кларк. Думаю, он справится. А еще это означает, что я поживу как нормальный человек, с нормальным распорядком дня. Знаешь, ты мог бы остаться на ночь. Было бы очень приятно заснуть рядом с тобой.

— Ты постоянно засыпаешь рядом со мной, — замечает Адам.

Но речь о другом. Он ждет, пока я отключусь, как свет, потом принимает душ и на цыпочках покидает мой дом. Сейчас я хочу того, что другие воспринимают как само собой разумеющееся: возможность почувствовать, как ночь затягивает нас своим лассо. Хочу спросить: «Ты завел будильник?» Хочу сказать: «Напомни мне, что у нас заканчивается зубная паста». Хочу, чтобы наше проведенное вдвоем время было не настолько насыщенным романтикой, а просто банально скучным.

Я обнимаю Адама и зарываюсь лицом в его грудь.

— Было бы здорово представить, что мы с тобой давным-давно женаты, разве нет?

Он высвобождается из моих объятий.

— Мне притворяться не нужно, — отвечает он, встает с кровати и направляется в ванную.

Как будто я и без него не помню! Я жду, пока польется вода, отбрасываю одеяло и бреду в кухню. Наливаю себе стакан апельсинового сока и сажусь за ноутбук. На экране таблица, по которой я делала опару, когда только-только вернулась домой из булочной. Если я не работаю в «Хлебе нашем насущном», это совсем не означает, что я не смогу усовершенствовать свои рецепты на собственной кухне.

Опара подходит на кухонном столе — нужна еще пара часиков, чтобы она перебродила, но сверху уже образовалась пена, похожая на шапку в кружке пива. Я закрываю свои таблицы и открываю в браузере видеохостинг.

Мне кажется, что я похожа на большинство двадцатипятилетних в нашей стране. Мои знания о Второй мировой войне ограничиваются школьным курсом истории в старших классах, а о холокосте я узнала благодаря программе обязательного чтения — из «Дневника Анны Франк», написанного самой Анной Франк, и «Ночи» Эли Визеля. Даже зная, что холокост непосредственно коснулся моей бабушки, — а возможно, именно из-за этого! — я склонна была относиться к нему как к чему-то абстрактному, как, например, относилась к рабству: к серии кошмаров, происходивших когда-то давным-давно в мире, который кардинально отличается от того, в котором я живу. Да, времена были тяжелые, но, положа руку на сердце, какое они имеют ко мне отношение?

В строке поиска набираю «нацистский концентрационный лагерь», и экран тут же наводняется крошечными, с ноготь большого пальца, картинками: узкое, вытянутое лицо Гитлера; груда переплетенных тел в яме; комната, доверху заваленная обувью… Выбираю видео — хронику 1945 года, сразу после освобождения. Пока оно загружается, читаю комментарии к нему:

«ХОЛОКОСТ — СПЛОШНОЙ ОБМАН. К ЧЕРТУ ЕВРЕЕВ!»

«ЧЕРТОВ ХОЛОКОСТ ПРИДУМАЛИ ЖИДЫ!»

«У моего дяди там была ферма, условия содержания в лагерях оценивал Красный Крест. Прочтите отчет».

«Да пошел ты, нацистская свинья! Хватит скулить, пора признать очевидное».

«По-твоему, свидетели тоже лгут?»

«Холокост продолжается в мире, пока мы относимся к происходящему так же, как немцы семьдесят лет назад. История нас ничему не научила».

Я щелкаю где-то посредине пятидесятисемиминутного фильма. Я понятия не имею, какой лагерь на экране, но вижу груды тел у крематория — зрелище настолько ужасающее, что поистине невозможно поверить, что это не голливудская постановка. Я вижу реальных людей, у которых так явно проступают косточки, что они похожи на скелеты, обтянутые кожей. С таким потухшим взглядом, что трудно поверить, что это взгляд человека, у которого была жена, семья, другая жизнь. Голос за кадром сообщает мне, что это место, где избавлялись от тел. В печах сжигалось более сотни тел в день. А вот носилки — их использовали для того, чтобы загрузить тело в топку, как я использую пекарскую лопату, чтобы поставить в печь домашний хлеб. В жерле одной из печей мелькает скелет, а мгновение спустя на экране — горсть фрагментов костей. Я замечаю табличку с горделивым названием изготовителя печей: «Топф и сыновья».

Мыслями я возвращаюсь к клиентам Адама, которые выбирают из пепла косточки своих любимых и родных.

Потом думаю о своей бабушке… Меня вот-вот стошнит.

Я хочу закрыть сайт, но не могу заставить себя это сделать и смотрю, как улыбающиеся немцы в воскресной, нарядной одежде идут в лагерь, словно на праздник. Выражение их лиц меняется, мрачнеет, некоторые даже плачут, когда их подводят к топке. Я вижу, как немецким бизнесменам в костюмах приказывают поработать на благо родины: перенести и захоронить мертвых.

Эти люди наверняка знали, что происходит, но не признавались в этом даже самим себе. Или предпочитали закрывать глаза, чтобы их это, не дай бог, не коснулось. И я стала бы одной из них, если бы оставила без внимания то, что сообщил мне Джозеф Вебер.

— Так что? — спрашивает Адам, входя в кухню с еще влажными после душа волосами, но уже при галстуке. Он гладит меня по плечу. — В среду, в то же время?

Я захлопываю ноутбук.

— Наверное, нам нужно сделать паузу, — слышу я свой ответ.

Адам недоуменно смотрит на меня.

— Паузу?

— Да. Мне нужно побыть одной.

— Разве не ты еще пять минут назад просила меня вести себя так, будто мы давно женаты?

— А разве не ты пять минут назад ответил, что и так уже давно женат?

Мэри сказала бы, что отношения с Адамом волнуют меня больше, чем я признаю. Я же считаю себя человеком, который отстаивает свои убеждения, а не отрицает то, что находится прямо перед носом.

Он стоит словно громом пораженный, но быстро справляется с удивлением.

— Малышка, я буду ждать столько, сколько нужно. — Адам целует меня так нежно, словно этот поцелуй — обещание или молитва. — Только помни, — шепчет он, — никто и никогда не будет любить тебя так, как я.

Когда Адам уходит, меня вдруг осеняет, что эти слова можно рассматривать и как клятву, и как угрозу.

Я тут же вспоминаю девочку, с которой мы вместе посещали занятия по религиоведению в колледже, студентку из Осаки. Когда мы проходили буддизм, она упомянула о коррупции: сколько её семье пришлось заплатить священнику за каймио своего усопшего дедушки — специальное имя, которое дается умершему, чтобы тот взял его с собой на небеса. Чем больше заплатишь, тем больше иероглифов будет в твоем посмертном имени, тем выше авторитет твоей семьи. «Вы полагаете, что это имеет значение в жизни буддиста после смерти?» — поинтересовался у нее профессор. «Может, и нет, — ответила девушка. — Но каждый раз, когда произносится твое имя, ты возвращаешься на землю».

Оглядываясь назад, я осознаю, что следовало поделиться этой историей с Адамом.

Анонимность, по-моему, всегда дорого обходится.

 

***

Когда звонит телефон, мне снится кошмар, будто в кухне у меня за спиной стоит Мэри и говорит, что я недостаточно быстро готовлю. Несмотря на то что я формую буханки и отправляю их в печь настолько быстро, что на пальцах появились кровавые мозоли, оставляющие следы на тесте, каждый раз, когда я достаю готовую буханку, на лопате оказываются только выбеленные, как паруса корабля, кости. «Время!» — ворчит Мэри, и я не успеваю её остановить, как она хватает палочками одну кость, кусает её изо всех сил, ломает зубы, и те крошечными жемчужинами падают на пол и закатываются мне под туфли.

Я сплю так крепко, что, когда беру трубку и отвечаю на звонок, она тут же выпадает у меня из рук и закатывается под кровать.

— Прошу прощения, — извиняюсь я, когда вновь держу трубку в руках. — Слушаю.

— Сейдж Зингер?

— Да, это я.

— Это Лео Штейн.

Сон мгновенно улетучивается. Я сажусь в кровати.

— Простите.

— Вы уже извинились… Я вас… У вас такой голос, как будто я вас разбудил.

— Так и есть.

— В таком случае это мне стоит извиниться. Я решил, что раз уже одиннадцать часов…

— Я же пекарь, — перебиваю я. — По ночам работаю, а днем сплю.

— Тогда перезвоните мне в более удобное для вас время…

— Вы только скажите, — тороплю я его, — вы что-то выяснили?

— Ничего, — отвечает Лео Штейн. — В архивах нет никаких упоминаний об офицере СС по имени Джозеф Вебер.

— Это, должно быть, какая-то ошибка. Вы пробовали различное написание имени и фамилии?

— Наш историк очень дотошный человек, мисс Зингер. Мне очень жаль, но, похоже, вы неправильно его поняли.

— Я все правильно поняла! — Я убираю волосы с лица. — Вы же сами говорили, что архивы неполные. Разве нет вероятности, что вы просто пока не нашли нужную информацию?

— Возможно. Но пока не найдем, у нас связаны руки.

— А вы будете продолжать искать?

В его голосе слышится колебание, осознание того, что я прошу найти иголку в стоге сена.

— Не знаю, как остановиться… — говорит Лео. — Мы проверим в двух берлинских архивах и по нашим собственным базам данных. Но если не получим никаких веских оснований для…

— Дайте мне время до обеда! — умоляю я.

В конце концов место, где я с Джозефом познакомилась, — занятия по психотерапии — заставляет меня задуматься, что, возможно, Лео Штейн прав и Джозеф лжет. Как ни крути, а он прожил с Мартой пятьдесят два года. Чертовски долго для того, чтобы сохранить все в тайне.

Дождь льет как из ведра, когда я добираюсь до дома Джозефа, а зонтик я не взяла. Пока добегаю до накрытого крыльца — промокаю до нитки. Ева лает с полминуты, пока Джозеф идет к двери. Перед глазами у меня двоится — не из-за проблем со зрением, а из-за того, что образ этого старика накладывается на образ неизвестного молодого, крепкого солдата в форме, которого я видела на экране ноутбука.

— А ваша жена, — спрашиваю я, — она знала, что вы нацист?

Джозеф шире распахивает дверь.

— Входите. Не стоит вести подобные разговоры на улице.

Я иду за ним в гостиную, где осталась на шахматной доске не доигранная нами ранее партия — единороги и драконы замерли после моего хода.

— Я ничего ей не говорил, — признается он.

— Быть этого не может! Она наверняка хотела знать, где вы были во время войны.

— Я сказал, что родители отослали меня в университет в Англию. Марта больше не спрашивала. Вы удивитесь, насколько далеко может зайти человек, если захочет поверить, что тот, кого он любит, лучше, чем есть на самом деле, — отвечает Джозеф.

Тут, разумеется, я вспоминаю об Адаме.

— Должно быть, это очень тяжело, Джозеф, — холодно произношу я, — не запутаться в паутине собственной лжи.

Мои слова как удар — Джозеф вжимается в спинку кресла.

— Именно поэтому я и рассказал вам правду.

— Но… это же не так, верно?

— Что вы хотите сказать?

Я не могу ответить, что точно знаю это, потому что охотник за нацистами из Министерства юстиции проверил его вымышленную историю.

— Концы с концами не сходятся. Жена, которая никогда не натыкалась на правду за все пятьдесят два года… История о чудовище без единого доказательства… И, разумеется, самое большое несоответствие из всего: почему после шестидесяти пяти лет вы сбросили свою личину?

— Я же сказал вам, что хочу умереть.

— Почему именно сейчас?

— Потому что у меня не осталось ради кого жить, — отвечает Джозеф. — Марта была ангелом. Она видела во мне только хорошее, хотя я не мог даже в зеркало смотреться. Мне так истово хотелось стать тем мужчиной, за которого, по её разумению, она вышла замуж, что я им стал. Если бы она знала, что я натворил…

— Она бы вас убила?

— Нет, — возражает Джозеф, — она бы себя убила. На себя мне было плевать, но я не выносил даже мысли о том, каково было бы Марте узнать, что её касались руки, которые никогда не отмыть. — Он смотрит на меня. — Сейчас она на небесах. Я пообещал себе, что, пока она жива, останусь тем, кем она хотела меня видеть. Но теперь она умерла, и я пришел к вам. — Джозеф зажал руки между коленями. — Смею надеяться, это означает, что вы размышляете над моей просьбой.

Он говорит официально, как будто пригласил меня на танец на вечеринке. Как будто это деловое предложение.

Но я продолжаю водить его за нос.

— Вы хотя бы понимаете, какой вы эгоист? Хотите, чтобы меня арестовали? По сути, я жертвую остатком своей жизни, чтобы лишить вас вашей.

— Только не в этом случае. Никто не станет вести дознание, когда умирает старик.

— Убийство — это преступление, — говорю я, — на случай, если за последние шестьдесят восемь лет вы это запамятовали.

— Именно поэтому я и ждал такого человека, как вы. Если вы это сделаете, это будет не убийством, а состраданием. — Он встречается со мной взглядом. — Видите ли, Сейдж, до того, как вы поможете мне уйти из жизни, я хочу попросить вас еще об одном одолжении. Прошу меня сначала простить.

— Простить вас?

— За то, что я тогда сделал.

— Не у меня вы должны просить прощения.

— Не у вас, — соглашается он. — Но все те уже умерли.

Медленно вертятся колесики, и я наконец ясно вижу всю картину. Теперь я понимаю, почему со своим ошеломляющим признанием он обратился именно ко мне. Джозеф не знает о моей бабушке, однако во всем городе человека ближе к евреям, чем я, не найти. Я для него как семья жертвы преступления, за которое предусмотрена смертная казнь. Обладают ли родные правом искать справедливости? Мои прадедушка и прабабушка погибли от рук нацистов. Неужели они наделили меня правом вершить правосудие?

Я слышу голос Лео, эхом отдающийся у меня в голове. «Не знаю, как остановиться…» В своем мщении? Или в деле торжества справедливости? Между этими двумя понятиями очень тонкая грань, и, когда я пытаюсь на ней сосредоточиться, она становится все тоньше и тоньше.

Раскаяние, возможно, принесет покой убийце, но как быть с теми, кого он убил? Я могу не считать себя еврейкой, но разве у меня нет обязательств перед моими родными, которые исповедовали иудаизм, из-за чего их и убили?

Джозеф доверился мне, потому что считает меня своим другом. Но если его слова правдивы, человек, с которым я подружилась, которому доверилась, — кукла театра теней, плод воображения. Человек, который обманул тысячи людей.

От этого я чувствую себя грязной, как будто мне следовало бы лучше разбираться в людях.

В эту минуту я даю себе обещание обязательно докопаться, был ли Джозеф Вебер офицером СС. И даже если он окажется нацистом, я не убью его, как он этого хочет. Я предам его, как он предавал других. Выкачаю из него информацию и скормлю её Лео Штейну. И Джозеф сгниет в тюремной камере.

Но ему не обязательно об этом знать.

— Я не могу вас простить, — спокойно отвечаю я, — потому что не знаю, что вы сделали. Прежде вам придется рассказать мне некоторые достоверные факты из вашего прошлого.

Черты лица Джозефа заметно расслабляются. Глаза наполняются слезами.

— Но фотография…

— Она ничего не значит. Откуда мне знать, что там вообще вы? Может, вы купили её в Интернете.

— Понимаю. — Джозеф поднимает на меня глаза. — Первое, что вам необходимо обо мне знать, — говорит он, — это мое настоящее имя.

Если Джозефу и кажется странным, что через несколько минут я вскакиваю и прошу разрешения воспользоваться его ванной комнатой, он никак это не комментирует. Наоборот, направляет меня по коридору в небольшую уборную, в которой стены оклеены обоями в пестрых цветочках столистных роз и стоит маленькое блюдце с декоративным нераспечатанным мылом.

Я открываю воду и достаю из кармана мобильный телефон.

Лео Штейн берет трубку после первого же гудка.

— Его зовут не Джозеф Вебер, — приглушенно говорю я.

— Слушаю.

— Это я, Сейдж Зингер.

— Почему вы шепчете?

— Потому что сижу у Джозефа в ванной комнате, — отвечаю я.

— Я подумал, что, возможно, его зовут не Джозеф…

— Верно. Его имя Райнер Хартманн. В конце две «н». И дату рождения он тоже назвал. Двенадцатое апреля тысяча девятьсот восемнадцатого года.

«Как у фюрера», — сказал он.

— Следовательно, ему девяносто пять, — говорит Лео, произведя несложные подсчеты.

— Мне казалось, вы говорили, что искать их никогда не поздно.

— Не поздно. Девяносто пять — лучше, чем усопший. Но откуда вам знать, что он говорит правду?

— Я не знаю, — отвечаю я. — Но вы узнаете. Пробейте по базам данных и посмотрите, что всплывет.

— Все не так просто…

— Ничего сложного. Где ваш историк? Попросите его узнать.

— Мисс Зингер…

— Послушайте, я сижу в туалете старика! Вы же уверяли, что, зная имя и дату рождения, найти человека намного проще.

Он вздыхает.

— Посмотрим, что можно сделать.

Пока жду, я сливаю воду в туалете. Дважды. Я уверена, что Джозеф или Райнер — как он там желает, чтобы его называли! — сейчас гадает, не провалилась ли я в унитаз. Или, может, он думает, что я купаюсь в его раковине.

Минут через десять я вновь слышу голос Лео.

— Райнер Хартманн был членом нацистской партии, — говорит он.

Я чувствую странную эйфорию оттого, что имя совпало, а еще какую-то тяжесть, потому что это означает, что человек по ту сторону двери принимал участие в массовых истреблениях людей. Наконец я выдыхаю:

— Значит, я была права.

— Факт того, что его имя есть в Берлинском документационном центре, не означает, что его можно законно прижать к ногтю, — говорит Лео. — Это только начало.

— И что дальше?

— Дальше по-разному бывает, — отвечает Лео. — Что еще вы можете выяснить?

Я чувствую приставленный к горлу нож.

Слышу, как он разрезает мою кожу, как на грудь капает липкая горячая кровь. Он опять набрасывается на меня, хватает за горло. Единственное, что мне остается, — ждать, когда вонзятся его острые как бритва зубы. Я знаю, что последует дальше.

Я слышала множество историй об упырях, что восставали из мертвых и прогрызали льняной саван в поисках крови, которая придала бы им сил, потому что собственной крови у них больше не было. И эти твари ненасытныЯ слышала истории, а теперь знаю, что это правда.

Клыки не вонзались, кровь никто не пил. Он сожрал меня и понес к краю смерти, на обрыв, откуда скользнул в вечность. Значит, так выглядит ад: медленный безмолвный крик. Нет сил пошевелиться, нет голоса, чтобы произнести хоть слово. Только обострилась реакция на прикосновения, запахи и звуки, когда он разрывал мою плоть. Он стукнул меня головой о землю: один раз, второй. У меня закатились глаза, и темнота упала, как гильотина…

Меня что-то неожиданно, рывком поднимает. Я вся в поту, щеки у меня в муке, на которой я спала, ожидая, пока поднимется тесто. Но грохот продолжает стоять у меня в голове. Я хватаю себя за горло, с облегчением почувствовав, что оно целое и гладкое, и опять слышу, что кто-то стучал в дверь моего домика.

В дверях стоит мужчина с золотистыми глазами, его силуэт резко выделяется в лунном свете.

— Я мог бы печь для вас хлеб, — говорит он. Голос у него глубокий и приятный. С акцентом. Интересно, откуда он родом?

Я все еще в полудреме и не понимаю его.

— Меня зовут Александр Любов, — представляется он. — Я видел вас в деревне. Уже знаю о вашем отце. — Он смотрит поверх моего плеча на багеты, разложенные на льняной скатерти, словно солдаты в строю. — Днем я должен следить за братом. Он нездоров, если его оставить без присмотра, может навредить себе. Но и работу мне искать нужно. Я мог бы работать по ночам, когда он спит.

— А когда же вы сами будете спать? — задаю я вопрос, который, словно стрела, рассекающая туман, проносится у меня в голове.

Он улыбается, и я перестаю дышать.

— А кто говорил, что мне нужен сон?

— Я не могу вам платить…

— Довольствуюсь тем, что есть, — отвечает он.

Я думаю о том, как устала. О том, что сказал бы отец, узнав, что я пустила постороннего человека в его булочную. Вспоминаю Дамиана и Баруха Бейлера и то, чего каждому из них от меня нужно.

Говорят, что лучше иметь дело с дьяволом, которого знаешь, чем с тем, которого не знаешь вообще. Об Александре Любове я не знала ничего. С чего бы мне соглашаться на его предложение?

— А потому, — отвечает он, как будто подслушав мои мысли, — что я вам нужен.

 

Джозеф

Я никогда не отзовусь на второе имя. Мне хочется думать, что я никогда не был тем человеком.

Но это неправда. Внутри каждого из нас одновременно живет и чудовище, и святой. Вопрос только в том, кого мы откормим сильнее и который из двоих сожрет другого.

Чтобы понять, кем я стал, вы должны знать, откуда я родом. Мы с семьей жили в Вевельсбурге, к северо-востоку от Бюрена недалеко от Падерборна. Отец мой был машинистом, а мама хранила домашний очаг. Мои самые первые воспоминания — то, как мама с отцом ссорятся из-за денег. После Первой мировой войны инфляция вышла из-под контроля, и родительские сбережения, которые они прилежно откладывали все эти годы, в одно мгновение перестали что-либо стоить. Отец только-только получил наличными страховку за десять лет, а на вырученную сумму уже и газету нельзя было купить. Чашка кофе стоила пять тысяч марок, буханка хлеба — двести тысяч марок. Я помню, как мальчишкой бегал с мамой встречать отца в день зарплаты, а потом мы сломя голову неслись по магазинам за покупками. Очень часто в магазинах были пустые полки. Потом меня с братом, Францем, отправляли на рассвете на фермерские поля в окрестностях Вевельсбурга, и мы воровали с деревьев яблоки и выкапывали картофель.

Конечно, страдали не все. Некоторые еще раньше вложили деньги в золото. Некоторые спекулировали тканями, мясом, мылом и другими товарами. Но большинство немцев со средним уровнем дохода, такие, как моя семья, разорились. Веймарская республика — обновленное после войны государство — принесла нам настоящую беду. Родители мои все делали правильно — усердно работали, делали накопления — и что в итоге? Выборы за выборами… Казалось, никто не знает ответа.

Я рассказываю вам об этом потому, что все удивляются: «Как к власти могли прийти нацисты? Как Гитлер мог обладать такой безраздельной властью?» Знаете, что я вам отвечу? Отчаявшиеся люди часто поступают так, как никогда бы в обычной ситуации не поступили. Если вы обратитесь к доктору и тот скажет, что у вас неизлечимое заболевание, скорее всего, вы выйдете из кабинета в совершенно расстроенных чувствах. И когда вы поделитесь этой новостью с друзьями, то, возможно, кто-то из них скажет: «Знаешь, у меня был приятель, которому тоже ставили такой диагноз, а доктор Икс его вылечил». Может, доктор распоследний шарлатан или берет два миллиона за консультацию, но я готов биться об заклад, что вы тут же ему перезвоните. И не имеет значения ни то, насколько вы образованны, ни то, что все это выглядит абсурдно, ибо человек готов хвататься и за соломинку надежды.

Национал-социалистическая рабочая партия Германии и стала такой соломинкой. В Германии ничего не работало. Так почему бы не попытаться? Они обещали вернуть людям рабочие места. Аннулировать Версальский договор. Вернуть немецкие территории, утраченные во время войны. Вернуть Германии её законное место.

Когда мне было пять лет, Гитлер попытался захватить власть — Мюнхенский пивной путч, но по ряду причин потерпел поражение. Однако неудача стала для него уроком: устраивать революцию нужно не силой, а законными методами. Во время суда над Гитлером в 1924 году каждое сказанное им слово попало в газеты — первая массированная пропаганда национал-социалистической партии.

Как видите, я ни слова не говорю о евреях. Потому что большинство из нас даже не знали, кто это такие. Из шестидесяти миллионов жителей Германии только пятьсот тысяч были евреями, но даже они называли себя немцами, а не евреями. Однако антисемитизм жил и процветал в Германии задолго до появления Гитлера. В нас разжигали антисемитизм в церквях, рассказывая, как две тысячи лет назад евреи убили нашего Господа. Совершенно очевидно, что мы не могли относиться к евреям как к добрым инвесторам, у которых, похоже, были деньги, чтобы вложить их в хиреющую экономику, в то время как больше денег ни у кого не было. А скормить нам мысль о том, что именно евреи виновны во всех проблемах Германии, было совершенно не сложно.

Любой военный скажет вам: чтобы сплотить разрозненные группы, необходимо, чтобы у них появился общий враг. Так поступил и Гитлер, когда в 1933 году пришел к власти и стал канцлером Германии. Этой идеей пронизана вся философия партии нацистов — все свои обличительные речи он направлял против тех, кто придерживался левых политических взглядов. К тому же нацисты указывали на связь между евреями и левыми, евреями и преступлением, евреями и непатриотическим поведением. Поскольку люди и так ненавидели евреев по религиозным и экономическим причинам, дать им еще один повод для ненависти труда не составило. Поэтому, когда Гитлер уверяет, что самая большая угроза для Германии заключается в посягательстве на чистоту немецкой расы, и призывает любыми силами сохранить её избранность, у нас вновь появляется повод для гордости. А сложить два и два — и получается еврейская угроза. Евреи хотят смешаться с этническими немцами, поднять собственный статус и этим лишить Германию господства. Нам, немцам, необходим лебенсраум, жизненное пространство, чтобы стать великой нацией. Места, куда расти, не было, выбор оказался невелик: ты либо идешь на войну завоевывать территорию и уничтожать людей, представляющих угрозу для Германии, либо ты не этнический немец.

К 1935 году, когда я уже повзрослел, страна вышла из Лиги наций. Гитлер объявил, что Германия вновь собирает армию, что было запрещено после Первой мировой войны. Разумеется, если бы другие государства — Франция, Англия — вмешались и остановили его, того, что последовало дальше, могло и не случиться. Но кому хотелось так быстро снова ввязываться в войну? Проще было находить рациональные объяснения происходящему, заверять, что он забирает назад то, что раньше и так принадлежало Германии. И за короткое время в моей стране опять появились рабочие места — на заводах по производству снаряжения, оружия, самолетов. Люди зарабатывали не так много денег, как раньше, и работали намного больше, но все-таки уже могли содержать семьи. К 1939 году «жизненное пространство» Германии простиралось до реки Саар, Рейна, Австрии, до горных хребтов Судет и Чехии. И наконец, когда немцы вошли в Гданьск, Польша, Англия и Франция объявили войну.

Расскажу немного о своем детстве. Родители страстно желали, чтобы у их детей жизнь была намного лучше их собственной, — и, по их разумению, ключ к этой лучшей жизни лежал в образовании. Люди, которые научились правильно вкладывать деньги, уж точно никогда не окажутся в подобной жуткой нужде. И несмотря на то, что умом я не блистал, родители захотели, чтобы я сдал экзамены в гимназию, где давали самое лучшее образование в Германии и выпускники непременно поступали в университеты. Конечно, очутившись в гимназии, я постоянно ввязывался в драки и паясничал — готов был на что угодно, чтобы скрыть, что учеба здесь мне не по зубам. Родителей каждую неделю вызывали к директору, потому что я не справился с очередным заданием или потому что подрался с другим учеником.

К счастью, у моих родителей имелась другая звездочка, вокруг которой можно было вращаться, — мой брат Франц. На два года младше меня, Франц был прилежным учеником и всегда сидел, погруженный в книги. Он что-то карябал в своих тетрадках, которые прятал под матрас и которые я постоянно воровал, чтобы досадить ему. В них было множество непонятных мне образов: утонувшая из-за несчастной любви девушка, покачивающаяся на поверхности осеннего пруда; подгоняемый голодом олень, пробирающийся по снегу к одинокому желудю; пламя, возникшее в душе и охватившее тело, кровать и весь дом. Он мечтал изучать поэзию в Гейдельберге, и родители поддерживали его устремления.


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.024 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал