![]() Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Часть І 8 страница
А потом в один день все начало меняться. В гимназии устроили соревнование, чтобы посмотреть, какой класс первым на сто процентов вступит в гитлерюгенд. Хочу вам напомнить, что в 1934 году вступать в юношескую военизированную организацию «Гитлерюгенд» еще не считалось обязательным. В те годы это была общественная организация вроде американских бойскаутов, с одним отличием — мы клялись в верности Гитлеру как его будущие солдаты. Под руководством старших товарищей мы собирались после занятий, а по выходным дням ходили в поход. Мы носили форму, похожую на форму СС, на лацкане нашивка — руна, символизирующая победу. Мне к пятнадцати годам уже надоело сидеть за партой и нравилось проводить время на улице. Я начал побеждать в спортивных состязаниях. У меня была репутация задиры, но на самом деле половину кровавых драк я затевал с теми, кто называл Франца неженкой и трусом. Я отчаянно хотел, чтобы выиграл мой класс. И не потому, что как-то по-особому был предан Гитлеру, а потому, что местным фюрером гитлерюгенда стал герр Золлемах, чья дочь Инга была самой красивой девочкой, какую мне доводилось встречать. Она была похожа на Снежную королеву своими платиновыми волосами и голубыми глазами и даже не знала о моем существовании. И я понял, что есть возможность это исправить. Для подведения итогов соревнования учитель написал на доске имена всех учеников и стал стирать одно за другим имена тех мальчиков, которые вступили в гитлерюгенд. Одни вступили под давлением сверстников, другие — по велению отцов. Но больше десятка человек вступили в организацию потому, что я лично припугнул, что в противном случае изобью их на школьном дворе. Мой брат отказался вступать в гитлерюгенд. В его классе не вступили только двое — он и еще один мальчик. Все понимали, почему не вступил Артур Гольдман: он просто не мог. Когда у Франца спросили, почему он поставил себя в один ряд с жидом, он ответил, что не хочет, чтобы его друг Артур чувствовал себя изгоем. Пару недель спустя Артур перестал посещать школу и больше в ней не появлялся. Отец посоветовал Францу вступить в гитлерюгенд и завести новых друзей. Мама взяла с меня обещание присматривать за братом на собраниях. — Франц не такой сильный, как ты, — говорила она. Она боялась, что он не выдержит поход в лес, простудится, не найдет общего языка с другими мальчиками. Но впервые в жизни ей не приходилось волноваться обо мне. Потому что оказалось, что для гитлерюгенда я образцовый ребенок. Мы ходили в походы, пели, занимались гимнастикой. Нас учили строиться, как солдат. Моим любимым занятием был Wehrsport — военные марши, штыковые бои, метание гранат, рытье окопов, ползание под колючей проволокой. Благодаря этим занятиям я уже чувствовал себя солдатом. Я проявлял такой энтузиазм, что герр Золлемах сказал моему отцу: однажды из меня вырастет образцовый офицер СС. Разве можно придумать более приятный комплимент? Чтобы проверить нас на прочность, проводились Mutproben — испытания мужества. Даже те, кто боялся, были вынуждены делать то, что приказано, поскольку в противном случае клеймо труса прилипло бы к человеку, не отмоешь. Нашим первым заданием было взобраться по отвесной стене замка без страховки. Некоторые мальчики рванули вперед, но Франц замешкался, и мне пришлось задержаться с ним, как и велела матушка. Когда один из парней упал и сломал ногу, тренировки прекратили. Через неделю в качестве проверки на прочность герр Золлемах завязал группе глаза. Сидящий рядом Франц крепко ухватился за мою руку. — Райнер, — прошептал он. — Мне страшно. — Просто делай то, что тебе приказывают, — сказал я ему, — и скоро все закончится. Я пришел к тому, что стал видеть в этом новом образе мыслей замечательную сторону — как ни смешно, но больше не приходилось думать самому. В гимназии у меня не хватало ума, чтобы самому давать правильный ответ. В гитлерюгенде мне этот правильный ответ подсказывали, и пока я, как попугай повторял, меня считали гением. Мы сидели в искусственной темноте, ожидая команды. Герр Золлемах прохаживался перед нами. — Если фюрер прикажет сражаться за Германию, как вы поступите? — Будем сражаться! — закричали мы хором. — Если фюрер прикажет умереть за Германию, как вы поступите? — Умрем! — Чего вы боитесь? — Ничего! — Встать! Мальчики постарше выстроили нас в ряд. — Сейчас вас отведут в здание с бассейном, в котором нет воды. Вы будете повторять клятву верности Гитлеру и прыгнете с трамплина. — Герр Золлемах задумался. — Если Гитлер прикажет прыгнуть со скалы, как вы поступите? — Прыгнем! У нас были завязаны глаза, поэтому мы не знали, кого из пятнадцати первого подтолкнут к трамплину. И вдруг я почувствовал, как из моей руки вырывают руку Франца. — Райнер! — крикнул он. Наверное, в тот момент я не думал ни о чем, кроме маминой просьбы позаботиться о младшем брате. Я сорвал с глаз повязку и как сумасшедший побежал к парням, которые тащили моего брата в здание. — Ich gelobe meinem Fü hrer Adolf Hitler Treue, — кричал я, проносясь мимо герра Золлемаха. — Ich verspreche ihm und den Fü hrern, die er mir bestimmt, jederzeit Achtung und gehorsam entgegen zu bringen … («Я обещаю быть верным моему фюреру, Адольфу Гитлеру. Я обещаю ему и всем тем командирам, которых он надо мной поставит, безграничное послушание и уважение…») И не глядя я прыгнул. Уже кутаясь в колючее коричневое одеяло, в промокшей до нитки одежде, я признался герру Золлемаху, что просто позавидовал тому, что брат первым удостоен чести доказать свою преданность и смелость. Именно поэтому я вклинился перед ним. В бассейне вода была. Немного, но достаточно. Я понимал, что никто не допустит того, чтобы мы прыгнули и убились. Но, поскольку всех в здание вводили по одному, всплеска мы не слышали. Однако я знал, что Франц услышит, потому что уже находился на краю бассейна. И поэтому смог бы прыгнуть. Но герра Золлемаха не так легко было убедить. — Твоя любовь к брату достойна восхищения, — сказал он мне. — Но фюрера ты должен любить больше. Остаток дня я намеренно избегал Франца. Вместо этого без удержу играл в охотников и индейцев. Все разделились на отряды по цвету нарукавных повязок и охотились за соперниками, чтобы сорвать с них повязки. Часто игры перерастали в настоящие драки, подобные забавы должны были нас закалить. Вместо того чтобы защищать брата, я его просто игнорировал. Когда Франца втаптывали в грязь, я не спешил его поднимать. Слишком пристально следил за нами герр Золлемах. Для Франца все закончилось разбитой губой, синяками на левой ноге и отвратительной царапиной на щеке. Я знал, что мама считает виноватым меня. И тем не менее, когда мы возвращались в сумерках домой, он толкнул меня плечом. Помню, что булыжная мостовая была все еще теплой от дневной жары. Всходила полная луна. — Райнер, — просто сказал он. — Danke [21]. В следующее воскресенье мы встретились в спортзале и готовились к боксерским спаррингам. Идея заключалась в том, чтобы выбрать победителя из группы в пятнадцать человек. Герр Золлемах пригласил посмотреть Ингу с подружками, он прекрасно понимал, что мальчики в присутствии девочек будут больше хорохориться. Он объявил, что победитель получит специальную награду. — Фюрер говорит, что физически сильные люди с твердым характером намного ценнее для vö lkisch [22], чем хилые интеллектуалы, — заявил герр Золлемах. — Вы физически сильные люди? Я точно знал, что один мой орган точно здоров. Я чувствовал это каждый раз, когда смотрел на Ингу Золлемах. Губы у нее были розовые, как конфеты, и, держу пари, такие же сладкие. Она сидела на скамейке, а я наблюдал, как поднимаются и опускаются пуговицы на её кофточке. Думал о том, как содрать всю эту одежду и коснуться кожи — белой, как молоко, нежной, как… — Хартманн! — прорычал герр Золлемах. Мы с Францем вскочили оба. На секунду он удивился, но потом его лицо расплылось в улыбке. — А почему бы и нет? — пробормотал он. — На ринг. Оба. Я взглянул на Франца, на его узкие плечи, мягкий живот, на надежду в его глазах, которая рассеялась, когда он осознал, чего от нас хочет герр Золлемах. Я пролез между канатами, надел шлем, перчатки. Проходя мимо брата, я прошептал: — Ударь меня. Инга позвонила в колокольчик, чтобы мы начинали, и убежала к подружкам. Одна из них указала на меня пальцем, и Инга подняла голову. На одно восхитительное мгновение, когда наши взгляды встретились, мир вокруг остановился. — Бокс! — поторопил герр Золлемах. Остальные парни улюлюкали, а я продолжал ходить вокруг Франца с поднятыми руками. — Бей меня, — опять прошептал я. — Не могу. — Schwä chling! [23] — крикнул один из парней. — Перестань вести себя как девчонка! Я вполсилы ударил брата правой рукой в грудь. Казалось, весь воздух вышел из его тела, когда он сложился пополам. За моей спиной раздались одобрительные возгласы. Франк с ужасом посмотрел на меня. — Дерись! — заорал я брату. Я молотил воздух перчатками, отдергивая руки, чтобы они не коснулись его тела. — Чего вы ждете? — закричал герр Золлемах. И я с силой ударил Франца. В спину. Он упал на колено. Кто-то из девочек на скамье охнул. Францу все-таки удалось встать. Он размахнулся и нанес мне удар левой в челюсть. Не знаю, с чего меня перемкнуло. Наверное, из-за того, что меня ударили и мне было больно. Или потому, что на нас смотрели девочки, на которых я хотел произвести впечатление. А может, из-за науськивания остальных. Я принялся избивать Франца, наносить ему удары по лицу, животу, почкам. Снова и снова, удар за ударом, пока его лицо не превратилось в кровавое месиво и, упав на пол, он не начал харкать кровью. Один из парней постарше запрыгнул на ринг и поднял мою перчатку — чемпион-победитель. Герр Золлемах похлопал меня по спине. — Вот это, — сказал он остальным, — воплощение отваги. Вот так выглядит будущее Германии. Heil Hitler! Sieg heil! Я отсалютовал в ответ. Как и другие парни. За исключением моего брата. В моей крови бурлил адреналин, я чувствовал себя непобедимым. Мне выставляли противника за противником, и все падали. После стольких лет наказаний за то, что я в школе давал выход своему нраву, меня за это хвалили. Нет, меня превозносили. Тем вечером Инга Золлемах вручила мне награду, а через пятнадцать минут за спортзалом у меня случился первый настоящий поцелуй. На следующий день мой отец позвонил герру Золлемаху. Его очень тревожили раны, полученные Францем. — У вас талантливый сын, — объяснил герр Золлемах, — особенный. — Да, — ответил отец. — Франц всегда отлично учился. — Я сейчас говорю о Райнере, — сказал герр Золлемах. Понимал ли я, что такая жестокость — это плохо? Даже в тот первый раз, когда жертвой стал мой брат? Я тысячи раз задавал себе этот вопрос, и ответ был всегда один: конечно. Тот день стал самым трудным, потому что я мог бы сказать «нет». С каждым разом становилось все легче, потому что если бы я не делал этого снова и снова, то вспоминал бы свой первый раз, когда не мог сказать «нет». Снова и снова повторяйте одно и то же, пока это не станет казаться правильным. В итоге не останется даже чувства вины. Я пытаюсь сказать вам одно: сегодня подобное утверждение тоже справедливо. Это может быть любой. Думаете: «Я? Нет, никогда!» Но при определенных обстоятельствах мы поступаем так, как меньше всего от себя ожидаем. Я всегда знал, что делаю. И ради кого. Я отлично это знал. Потому что в те ужасные, восхитительные мгновения я был тем, кем мечтал стать каждый. Александр работал у меня уже неделю. Мы обменивались шутками, но чаще всего он приходил печь хлеб, когда я ложилась спать; когда просыпалась, чтобы отнести буханки на рынок, он как раз снимал свой белый фартук. Однако иногда он ненадолго задерживался, и я выходила чуть позже. Он рассказал мне, что его брат родился с пленкой на лице, ему не хватало воздуха. Их родители умерли от чумы в словацком местечке Гуменна, и вот уже десять лет он заботится о Казимире. Он объяснил, что расстройство Казимира (так он это называл) привело к тому, что он ел то, что не следовало — камни, грязь, ветки, — поэтому за ним постоянно нужно было следить, если он не спит. Александр поведал мне о местах, где жил, о каменных замках, пронзающих небеса, о шумных городах, где ездят повозки без лошадей, как будто ими управляют привидения. По его словам, они нигде надолго не задерживались, потому что люди чувствуют себя неуютно рядом с его братом. Александр стал печь хлеб. Мой отец всегда полагал, что такое призвание — признак удовлетворенной души. «Нельзя накормить других, если сам постоянно голоден», — говаривал он мне, и когда я рассказала об этом Александру, тот засмеялся. «Я не был знаком с твоим отцом», — признался он. Он всегда оставался в своей белой рубашке с длинными рукавами, как бы жарко ни становилось в кухне, в отличие от моего отца, который, бывало, в изматывающую жару раздевался до майки. Он двигался с такой грацией, как будто работа булочника — это танец. Я хвалила его темп, и Александр признался, что давным-давно уже работал булочником. Еще мы говорили о звонящих по усопшим колоколах. Алекс спрашивал меня, что говорят в деревне, где обнаружили новых пострадавших. В последнее время нападения стали происходить уже в самой деревне, а не только в её окрестностях. Одну проститутку нашли прямо у дверей салона практически с оторванной головой; останки школьного учителя, который направлялся на занятия, были обнаружены у подножия статуи основателю деревни. Поговаривали, что зверь как будто играет с нами. — Говорят, — однажды сказала я Александру, — что это может быть и не животное. Алекс оглянулся через плечо. Пекарскую лопату он держал в самом сердце печи. — Ты о чем? Кто же еще мог это сделать? Я пожала плечами. — Какое-то чудовище. Вместо того чтобы рассмеяться, как я ожидала, Алекс уселся рядом со мной, большим пальцем ковыряя трещинку в деревянном столе. — Ты им веришь? — Все чудовища, которых я встречала, были людьми, — ответила я.
Сейдж — Держите, — протягиваю я Джозефу стакан воды. Он пьет. После трехчасового практически непрерывного монолога голос у него охрип. — Очень любезно с вашей стороны. Я молчу. Джозеф смотрит на меня поверх стакана. — Вы начинаете мне верить, — говорит он. Что я должна ответить? Слушая, как Джозеф рассказывает о своем детстве, о гитлерюгенде с такими подробностями, которые может знать только тот, кто это пережил, — да, я начинаю верить в то, что он говорит правду. Но мне почему-то не по себе слушать, как Джозеф, которого знает и так любит этот город, рассказывает о времени, когда он был совершенно другим человеком. Только представьте, что мать Тереза призналась бы, что в детстве сжигала на костре кошек! — Удобно, не правда ли, списывать причины своих ужасных поступков на приказы других? — говорю я. — Вина от этого меньше не становится. Сколько бы человек ни кричали, чтобы ты прыгал с моста, всегда можно развернуться и уйти. — Почему я не отказался? — задумчиво произносит Джозеф. — Почему не отказались многие из нас? Потому что нам так отчаянно хотелось верить в то, что говорил Гитлер. Верить, что наше будущее гораздо лучше настоящего. — Если только у вас вообще есть это будущее, — бормочу я. — Мне известно о шести миллионах людей, у которых его не стало. Я чувствую, как у меня при виде Джозефа, который спокойно сидит в своем кресле и пьет воду, как будто и не начинал рассказывать историю о невероятных ужасах, все внутри переворачивается. Как человек может быть таким жестоким к другим? И не душат же его слезы, не мучают кошмары, не трясет от ужаса содеянного! — Разве вы можете желать смерти? — не сдерживаюсь я. — Вы же уверяете, что верующий человек. Вы не боитесь Страшного суда? Погруженный в свои мысли Джозеф качает головой. — У них был такой взгляд иногда… Они не боялись, когда другие нажимали на спусковой крючок, даже если оружие было направлено прямо на них. Казалось, они бегут прямо на дуло. Сначала я не мог этого понять. Разве можно не хотеть прожить еще хотя бы один день? Разве может человеческая жизнь быть таким дешевым товаром? А потом я стал понимать: когда живешь в аду, смерть кажется избавлением. Неужели моя бабушка была одной из тех, кто шел на дуло пистолета? Было это проявлением слабости или храбрости? — Я устал, — вздыхает Джозеф. — Продолжим беседу в другой раз, хорошо? Мне хочется одного — выжать из него всю информацию, до последней капли, пока он не станет хрупким и ломким, как кость. Я хочу, чтобы Джозеф говорил, пока у него не начнет саднить горло, пока его тайнами не будет устлан пол вокруг нас. Но он уже старик, поэтому я обещаю, что заеду завтра, чтобы отвезти его на занятия нашей группы психотерапии. По дороге домой я из машины звоню Лео и пересказываю все, что только что узнала. — Что ж, — протягивает он, когда я замолкаю, — это уже кое-что. — Кое-что? Да это масса информации, с которой можно работать! — Не обязательно, — возражает Лео. — После декабря тридцать шестого года все немецкие дети — неевреи — обязаны были вступить в гитлерюгенд. Информация, которую он сообщил, совпадает с тем, что мне известно от других подозреваемых, но только на её основании его невозможно осудить. — Почему? — Потому что не все члены гитлерюгенда стали офицерами СС. — А вам что-нибудь удалось выяснить? — спрашиваю я. Лео смеется. — Прошло всего три часа с тех пор, как вы разговаривали со мной из туалета, — отвечает он. — К тому же даже если бы я и располагал какими-то подробностями, то не смог бы поделиться с вами, гражданским лицом. — Он просит, чтобы я перед смертью его простила. Лео негромко присвистывает. — Значит, вы должны стать не только его убийцей, но и духовником? — Похоже, что он предпочитает еврейку — даже не признающую себя таковой — священнику. — Жуткий и изящный прием, — комментирует Лео, — просить потомков людей, которых убил, простить тебя, прежде чем ты покинешь этот бренный мир. — Он умолкает. — Знаете, заявляю вам официально: вы не можете этого сделать! — Знаю, — отвечаю я. И тому есть десятки причин, начиная с того, что не меня он обидел. Но… Но если чуть повернуть эту просьбу, посмотреть на нее чуть под другим углом — просьба Джозефа становится не пустой мольбой убийцы. А предсмертным желанием старика. И если я его не исполню, не стану ли я такой же бессердечной, как и он сам? — Когда вы с ним снова встречаетесь? — интересуется Лео. — Завтра. У нас групповые сеансы психотерапии. — Отлично, — говорит он. — Позвоните мне. Когда я вешаю трубку, то понимаю, что проехала поворот к своему дому. И более того, я точно знаю, куда направляюсь. Слово «бабка» происходит от слова «баба», которое по-еврейски и по-польски означает «бабушка». Не могу представить ни одного празднования Хануки, когда бы не готовилась эта сладкая выпечка. У нас существовало неписаное правило: мама покупала индейку размером с маленького ребенка, моя сестра Пеппер готовила картофельное пюре, а бабуля приносила три буханки знаменитой бабки. С детства я помню, как терла горько-сладкий шоколад, боясь, что сотру в процессе костяшки пальцев. Сегодня я отослала Дейзи домой пораньше. Я сказала, что приехала, чтобы испечь с бабушкой хлеб, но на самом деле мне хотелось побыть с ней наедине. Бабушка смазывает маслом первую форму, пока я раскатываю тесто и смазываю края яйцом. Потом добавляю внутрь шоколадную начинку и крепко скатываю тесто. Быстро перекручиваю заготовки, пять полных оборотов, верх опять смазываю яйцом. — Дрожжи — это чудо. Щепотка дрожжей, немного воды — и смотри, что происходит. — Это не чудо, а химия, — отвечаю я. — Настоящее чудо — это когда человек впервые увидел плесневые грибы и подумал: «Что ж, посмотрим, что из этого можно приготовить». Бабушка протягивает форму, чтобы я положила туда тесто и посыпала его крошкой. — Мой папа, — говорит она, — когда-то передавал маме с помощью сладкой бабки послания. Я улыбаюсь. — Серьезно? — Да. Если начинка была яблочной, это означало, что день в булочной был удачным, много посетителей. Если миндальной — «я мучительно по тебе скучаю». — А если шоколадной? Бабуля смеется. — Что он просит прощения, если хоть чем-то её обидел. Не стоит говорить, что шоколадных бабок мы съели без счету. Я вытираю руки кухонной тряпкой. — Бабуля, а каким он был? — спрашиваю я. — Что делал, когда работал? Придумывал для тебя какие-то прозвища? Водил в незабываемые места? Она поджимает губы. — Ну вот, опять о прошлом. — Я знаю, что он умер во время войны, — негромко продолжаю я. — Но как? Она усердно смазывает форму для второй бабки и наконец отвечает: — Когда я возвращалась домой из школы, меня ждала булочка. Папа называл её «минкуша» и пек каждый день только одну. У нее была самая вкусная корочка, а начинка из шоколада и корицы такая теплая, что таяла во рту. Папа мог бы сотнями продавать такие булочки, но нет, он говорил, что печет одну-единственную — для меня. — Его ведь убили нацисты, да? — мягко спрашиваю я. Бабушка отворачивается. — Папа рассказывал, как хочет умереть. «Минка, — говорил он, когда мама читала мне историю о Белоснежке, — запомни: я не хочу качаться в хрустальном гробу, чтобы все на меня таращились». Или: «Минка, запомни: вместо цветов я хочу, чтобы устроили фейерверк. Минка, сделай так, чтобы я умер не летом. Слишком много мух, как ты считаешь? Будут надоедать присутствующим на похоронах». Для меня это было игрой, шуткой, потому что я была уверена, что папа никогда не умрет. Мы все знали, что он несокрушим. — Она берет одну из своих палок, которая висит на разделочном столе, подходит к обеденному столу и тяжело опускается на стул. — Отец рассказал мне, как хочет умереть, но в итоге я не смогла исполнить ни одного его желания. Я опускаюсь на пол и кладу голову ей на колени. Её маленькая, похожая на птичку рука ложится мне на макушку. — Ты так долго держала это все в себе, — шепчу я. — Может быть, лучше излить душу? Она касается изуродованной части моего лица. — Разве? — спрашивает она. Я отстраняюсь. — Это совсем другое. Я не могу делать вид, что ничего не произошло, как бы сильно ни пыталась. Все написано у меня на лице. — Вот именно, — произносит бабушка и закатывает рукав свитера, под которым на предплечье выбит номер. — Однажды, когда я была моложе, я заговорила об этом со своим врачом, и он попросил меня прийти на занятие к его жене — она преподавала историю в университете. Все шло гладко. Я пересилила страх и смогла рассказать об этом. А потом она спросила, есть ли вопросы… Встал один мальчик. Честно говоря, я подумала, что это девочка — слишком длинные волосы, по плечи. Он встал и заявил: «Никакого холокоста не было!» Я не знала, что говорить, что делать. Внутри у меня все кипело: «Как ты смеешь заявлять такое, если я это пережила? Как ты смеешь вот так, походя, стирать мою жизнь?» Я была так возмущена, что ничего перед собой не видела. Пробормотала какое-то извинение, спустилась с кафедры и вышла из аудитории, зажав рот рукой. Мне казалось, что я не сдержусь, закричу прямо там. Добежала до машины и сидела внутри, пока не поняла, что должна была ответить. История говорит, что во время войны исчезли шесть миллионов евреев. Если это не холокост, то куда же они подевались? — Она качает головой. — Мир ничему не научился. Оглянись. По сей день существуют этнические чистки. Дискриминация. Такая молодежь, как тот глупый мальчик на уроке истории. Я была уверена, что выжила для того, чтобы не допустить повторения подобного, но, знаешь, наверное, я ошибалась. Потому что, Сейдж, это происходит. Постоянно. Каждый день. — Только потому, что в группе нашелся один неонацист, нельзя утверждать, что твоя история не важна, — говорю я. — Расскажи её мне. Бабушка долго, пристально смотрит на меня, потом молча встает, опираясь на палку, и выходит из кухни. Направляется через коридор в кабинет на первом этаже, который она превратила в спальню, чтобы не приходилось карабкаться по лестнице. Я слышу, как она возится в комнате, роется в ящиках. Потом встаю, ставлю бабки в духовку. Они уже подошли. Я застаю бабушку сидящей в спальне на кровати. В комнате витает её запах — пудры и роз. В руках у нее небольшой блокнот в кожаном, уже потрескавшемся переплете. — Я была писательницей, — говорит она. — Девочкой, которая верила в сказки. Не в те глупые диснеевские сказки, которые тебе читала мама, а в те, где есть кровь и шипы, где девушки знают, что любовь может убивать так же часто, как и делать человека свободным. Я верила в проклятия ведьм, в безумство оборотней. Но еще я по ошибке верила в то, что самые страшные истории существуют только в нашем воображении, а не в реальной жизни. — Она гладит обложку рукой. — Я начала писать в тринадцать лет. Я писала, когда другие девочки мастерили себе прически и пытались флиртовать с мальчиками. Я придумывала героев и диалоги. Я писала главу и давала прочесть своей лучше подруге, Даре, чтобы узнать её мнение. У нас был план: я стану известной писательницей, а она — моим редактором; мы переедем в Лондон и будем пить терновый джин. Да, тогда мы даже не знали, что такое терновый джин. Я писала, когда началась война. И не прекращала писать. — Она протягивает мне блокнот. — Конечно, это не оригинал. Оригинала у меня больше нет. Но я, как только смогла, записала все по памяти. Я обязана была это сделать. Я открываю блокнот. Внутри страница испещрена маленькими, плотно написанными словами, без всяких пробелов, как будто пробел — настоящая роскошь. Наверное, так тогда это и было. — Вот моя история, — продолжает бабушка. — Это не то, что ты хочешь услышать, не о том, что случилось на войне. Но сухое, простое изложение событий даже близко не может сравниться с этим! — Она встречается со мной взглядом. — Потому что только благодаря этой истории я сумела выжить. Моя бабушка могла бы соперничать с самим Стивеном Кингом. История её была о сверхъестественном, об упырях — так в Польше называли вампиров. Но больше всего пугало не само чудовище, от которого знаешь чего ожидать, а простые люди, которые тоже оказывались чудовищами. Складывается впечатление, что бабушка уже тогда, в детстве, знала, что невозможно четко разделить добро и зло, что эти два понятия неразрывно связаны друг с другом, как сиамские близнецы, у которых бьется одно сердце на двоих. Если бы слова можно было попробовать на вкус, её слова горчили бы, как миндаль и кофейная гуща. Временами, читая историю, я забываю, что её написала моя бабушка, — такая она интересная. Я прочла блокнот от корки до корки, потом перечитала историю еще раз, стараясь не упустить ни словечка. Я пытаюсь вобрать в себя историю целиком, так, чтобы проиграть её в своем воображении слог за слогом, — как, должно быть, поступала моя бабушка. Я ловлю себя на том, что цитирую абзац за абзацем, когда принимаю душ, мою посуду, выношу мусор. История, написанная бабушкой, — какая-то загадка, но не в том смысле, что она предполагала. Я пытаюсь разделить главных героев и их диалоги, чтобы увидеть основу, которой послужили, скорее всего, события из реальной жизни. Все писатели начинают со слоя правды, разве нет? В противном случае их истории казались бы комком сахарной ваты — ускользающий вкус, обернутый вокруг воздуха. Я читаю об Ане, от лица которой ведется повествование, о её отце и слышу бабушкин голос. Представляю лицо своего прадедушки. Когда она описывает лачугу в окрестностях Лодзи, городскую площадь, по которой ездят запряженные лошадьми повозки, лес, где гуляла Аня, а под ногами у нее чавкала болотная жижа, — я чувствую запах горящего торфа и вкус пепла на нижней части буханки. Слышу топот детских ног по булыжной мостовой, когда малыши бегают друг за другом, — задолго до того, как кто-то или что-то будет за ними по-настоящему охотиться. Я так поглощена историей, что опоздала к Джозефу, чтобы подвезти его на занятия. — Вы хорошо спали? — спрашивает он, и я уверяю, что хорошо. Он садится в машину, а я размышляю о параллелях в бабушкиной истории: чудовище охотится за жителями деревни и убивает Аниного отца — и офицеры СС, которые без всякого предупреждения ворвались в жизнь бабушки и уничтожили её семью. Детство моей бабушки — те крошечные булочки, которые специально для нее пек отец, длинные ленивые вечера, когда они с подружкой мечтали о будущем, даже стены её квартиры — разворачивается параллельно с историей Джозефа о гитлерюгенде. Тем не менее они медленно, но неумолимо сближаются, и я точно знаю, что судьбой им суждено пересечься. И из-за этого я ненавижу Джозефа. Я прикусываю язык, потому что Джозеф не знает, что у меня вообще есть бабушка, не говоря уже о том, что она пережила геноцид, в котором он принимал непосредственное участие. Я не знаю точно, почему хочу утаить от него эту информацию. Возможно, чтобы он не слишком-то радовался, что оказался на шаг ближе к тому, чтобы найти нужного человека, который мог бы его простить. Может быть, потому, что считаю, что он не заслуживает это знать.
|