Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
В.А. Воропаев. Относительно эпиграфа, появившегося позднее, в издании 1842 года, скажем, что эта народная пословица разумеет под зеркалом Евангелие
СМЫСЛ ЭПИГРАФА И «НЕМОЙ СЦЕНЫ»
Относительно эпиграфа, появившегося позднее, в издании 1842 года, скажем, что эта народная пословица разумеет под зеркалом Евангелие, о чем современники Гоголя, духовно принадлежавшие к Православной Церкви, прекрасно знали и даже могли бы подкрепить понимание этой пословицы, например, знаменитой басней Крылова «Зеркало и Обезьяна». Здесь Обезьяна, глядясь в зеркало, обращается к Медведю:
«Смотри-ка, — говорит, — кум милый мой! Что это там за рожа? Какие у нее ужимки и прыжки! Я удавилась бы с тоски, Когда бы на нее хоть чуть была похожа. А ведь, признайся, есть Из кумушек моих таких кривляк пять-шесть; Я даже их могу по пальцам перечесть». — «Чем кумушек считать трудиться, Не лучше ль на себя, кума, оборотиться?» — Ей Мишка отвечал. Но Мишенькин совет лишь попусту пропал.
Епископ Варнава (Беляев) в своем капитальном труде «Основы искусства святости» (1920-е годы) связывает смысл этой басни с нападками на Евангелие, и именно такой (помимо других) был у Крылова смысл. Духовное представление о Евангелии как о зеркале давно и прочно существует в православном сознании. Так, например, святитель Тихон Задонский — один из любимых писателей Гоголя, сочинения которого он перечитывал неоднократно, — говорит: «Христианине! что сынам века сего зеркало, тое да будет нам Евангелие и непорочное житие Христово. Они посматривают в зеркала, и исправляют тело свое и пороки на лице очищают. <...> Предложим убо и мы пред душевными нашими очами чистое сие зеркало, и посмотрим в тое: сообразно ли наше житие житию Христову?» Святой праведный Иоанн Кронштадтский в дневниках, изданных под названием «Моя жизнь во Христе», замечает «нечитающим Евангелия»: «Чисты ли вы, святы ли и совершенны, не читая Евангелия, и вам не надо смотреть в это зерцало? Или вы очень безобразны душевно и боитесь вашего безобразия?..» В выписках Гоголя из святых отцов и учителей Церкви находим запись: «Те, которые хотят очистить и убелить лице свое, обыкновенно смотрятся в зеркало. Христианин! Твое зеркало суть Господни заповеди; если положишь их пред собою и будешь смотреться в них пристально, то оне откроют тебе все пятна, всю черноту, все безобразие души твоей». Примечательно, что и в своих письмах Гоголь обращался к этому образу. Так, 20 декабря (н. ст.) 1844 года он писал Михаилу Петровичу Погодину из Франкфурта: «...держи всегда у себя на столе книгу, которая бы тебе служила духовным зеркалом"; а спустя неделю — Александре Осиповне Смирновой: " Взгляните также на самих себя. Имейте для этого на столе духовное зеркало, то есть какую-нибудь книгу, в которую может смотреть ваша душа...» Как известно, христианин будет судим по Евангельскому закону. В «Развязке Ревизора» Гоголь вкладывает в уста Первому комическому актеру мысль, что в день Страшного суда все мы окажемся с «кривыми рожами»: "...взглянем хоть сколько-нибудь на себя глазами Того, Кто позовет на очную ставку всех людей, перед которыми и наилучшие из нас, не позабудьте этого, потупят от стыда в землю глаза свои, да и посмотрим, достанет ли у кого-нибудь из нас тогда духу спросить: «Да разве у меня рожа крива?»" (2). ____________________ (2) Здесь Гоголь, в частности, отвечает писателю М. Н. Загоскину (его исторический роман «Юрий Милославский, или Русские в 1612 году» Хлестаков выдает за свое сочинение), который особенно негодовал против эпиграфа, говоря при этом: «Да где же у меня рожа крива?»
Известно, что Гоголь никогда не расставался с Евангелием. «Выше того не выдумать, что уже есть в Евангелии, — говорил он. — Сколько раз уже отшатывалось от него человечество и сколько раз обращалось». Невозможно, конечно, создать какое-то иное «зеркало», подобное Евангелию. Но как всякий христианин обязан жить по евангельским заповедям, подражая Христу (по мере своих человеческих сил), так и Гоголь-драматург по мере своего таланта устраивает на сцене свое зеркало. Крыловской Обезьяной мог бы оказаться любой из зрителей. Однако получилось так, что этот зритель увидел «кумушек <...> пять-шесть», но никак не себя. О том же позднее говорил Гоголь в обращении к читателям в «Мертвых душах»: " Вы посмеетесь даже от души над Чичиковым, может быть, даже похвалите автора <...> И вы прибавите: «А ведь должно согласиться, престранные и пресмешные бывают люди в некоторых провинциях, да и подлецы притом немалые!» А кто из вас, полный христианского смирения <...> углубит вовнутрь собственной души сей тяжкий запрос: «А нет ли и во мне какой-нибудь части Чичикова?» Да, как бы не так! " Реплика Городничего — «Чему смеетесь? Над собой смеетесь!», — появившаяся, как и эпиграф, в 1842 году, также имеет свою параллель в «Мертвых душах». В десятой главе, размышляя об ошибках и заблуждениях всего человечества, автор замечает: «Видит теперь все ясно текущее поколение, дивится заблужденьям, смеется над неразумием своих предков, не зря, что <...> отовсюду устремлен пронзительный перст на него же, на текущее поколение; но смеется текущее поколение и самонадеянно, гордо начинает ряд новых заблуждений, над которыми также потом посмеются потомки». Главная идея «Ревизора» — идея неизбежного духовного возмездия, которого должен ожидать каждый человек. Гоголь, недовольный тем, как ставится «Ревизор» на сцене и как воспринимают его зрители, попытался эту идею раскрыть в «Развязке Ревизора». «Всмотритесь-ка пристально в этот город, который выведен в пьесе! — говорит Гоголь устами Первого комического актера. — Все до единого согласны, что этакого города нет во всей России <...> Ну, а что, если это наш же душевный город и сидит он у всякого из нас? <...> Что ни говори, но страшен тот ревизор, который ждет нас у дверей гроба. Будто не знаете, кто этот ревизор? Что прикидываться? Ревизор этот — наша проснувшаяся совесть, которая заставит нас вдруг и разом взглянуть во все глаза на самих себя. Перед этим ревизором ничто не укроется, потому что по Именному Высшему повеленью он послан и возвестится о нем тогда, когда уже и шагу нельзя 6удет сделать назад. Вдруг откроется перед тобою, в тебе же, такое страшилище, что от ужаса подымется волос. Лучше ж сделать ревизовку всему, что ни есть в нас, в начале жизни, а не в конце ее». Речь здесь идет о Страшном суде. И теперь становится понятной заключительная сцена «Ревизора». Она есть символическая картина именно Страшного суда. Появление жандарма, извещающего о прибытии из Петербурга «по именному повелению» ревизора уже настоящего, производит ошеломляющее действие на героев пьесы. Ремарка Гоголя: «Произнесенные слова поражают как громом всех. Звук изумления единодушно излетает из дамских уст; вся группа, вдруг переменивши положение, остается в окаменении». Гоголь придавал исключительное значение этой «немой сцене». Продолжительность ее он определяет в полторы минуты, а в " Отрывке из письма...» говорит даже о двух-трех минутах «окаменения» героев. Каждый из персонажей всей фигурой как бы показывает, что он уже ничего не может изменить в своей судьбе, шевельнуть хотя бы пальцем, — он перед Судией. По замыслу Гоголя, в этот момент в зале должна наступить тишина всеобщего размышления. В «Развязке» Гоголь предложил не новое толкование «Ревизора», как иногда думают, а лишь обнажил его главную мысль. 2 ноября (н. ст.) 1846 года он писал Ивану Сосницкому из Ниццы: " Обратите ваше внимание на последнюю сцену «Ревизора». Обдумайте, обмыслите вновь. Из заключительной пиесы «Развязка Ревизора» вы постигнете, почему я так хлопочу об этой последней сцене и почему мне так важно, чтобы она имела полный эффект. Я уверен, что вы взглянете сами другими глазами на «Ревизора» после этого заключения, которого мне, по многим причинам, нельзя было тогда выдать и только теперь возможно". Из этих слов следует, что «Развязка» не придавала нового значения «немой сцене», но лишь разъясняла ее смысл. Действительно, в пору создания «Ревизора» в «Петербургских записках 1836 года» появляются у Гоголя строки, прямо предваряющие «Развязку»: " Спокоен и грозен Великий пост. Кажется слышен голос: «Стой, христианин; оглянись на жизнь свою»". Однако данное Гоголем истолкование уездного города как «душевного города», а его чиновников как воплощения бесчинствующих в нем страстей, сделанное в духе святоотеческой традиции, явилось неожиданностью для современников и вызвало неприятие. Щепкин, которому предназначалась роль Первого комического актера, прочитав новую пьесу, отказался играть в ней. 22 мая 1847 года он писал Гоголю: "...до сих пор я изучал всех героев «Ревизора» как живых людей <...> Не давайте мне никаких намеков, что это-де не чиновники, а наши страсти; нет, я не хочу такой переделки: это люди, настоящие живые люди, между которыми я взрос и почти состарился <...> Вы из целого мира собрали несколько лиц в одно сборное место, в одну группу, с этими людьми в десять лет я совершенно сроднился, и вы хотите их отнять у меня". Между тем гоголевское намерение вовсе не предполагало цели сделать из «живых людей» — полнокровных художественных образов — некую аллегорию. Автор только обнажил главную мысль комедии, без которой она выглядит как простое обличение нравов. " «Ревизор» — «Ревизором», — отвечал Гоголь Щепкину около 10 июля (н. ст.) 1847 года, — а примененье к самому себе есть непременная вещь, которую должен сделать всяк зритель изо всего, даже и не «Ревизора», но которое приличней ему сделать по поводу «Ревизора»". Во второй редакции окончания «Развязки» Гоголь разъясняет свою мысль. Здесь Первый комический актер (Михал Михалч) на сомнение одного из героев, что предложенная им трактовка пьесы отвечает авторскому замыслу, говорит: «Автор, если бы даже и имел эту мысль, то и в таком случае поступил бы дурно, если бы ее обнаружил ясно. Комедия тогда бы сбилась на аллегорию, могла бы из нее выйти какая-нибудь бледная нравоучительная проповедь. Нет, его дело было изобразить просто ужас от беспорядков вещественных не в идеальном городе, а в том, который на земле <...> Его дело изобразить это темное так сильно, чтобы почувствовали все, что с ним надобно сражаться, чтобы кинуло в трепет зрителя — и ужас от беспорядков пронял бы его насквозь всего. Вот что он должен был сделать. А это уж наше дело выводить нравоученье. Мы, слава Богу, не дети. Я подумал о том, какое нравоученье могу вывести для самого себя, и напал на то, которое вам теперь рассказал». И далее на вопросы окружающих, почему только он один вывел столь отдаленное по их понятиям нравоучение, Михал Михалч отвечает: «Во-первых, почему вы знаете, что это нравоученье вывел один я? А во-вторых, почему вы считаете его отдаленным? Я думаю, напротив, ближе всего к нам собственная наша душа. Я имел тогда в уме душу свою, думал о себе самом, потому и вывел это нравоученье. Если бы и другие имели в виду прежде себя, вероятно, и они вывели бы то же самое нравоученье, какое вывел и я. Но разве всяк из нас приступает к произведенью писателя, как пчела к цветку, затем, чтоб извлечь из него нужное себе? Нет, мы ищем во всем нравоученья для других, а не для себя. Мы готовы ратовать и защищать все общество, дорожа заботливо нравственностью других и позабывши о своей. Ведь посмеяться мы любим над другими, а не над собой...» Нельзя не заметить, что эти размышления главного действующего лица «Развязки» не только не противоречат содержанию «Ревизора», но в точности соответствуют ему. Более того, высказанные здесь мысли органичны для всего творчества Гоголя. Идея Страшного суда должна была получить развитие и в " Мертвых душах», так как она действительно вытекает из содержания поэмы. Один из черновых набросков (очевидно, к третьему тому) прямо рисует картину Страшного суда: " «Зачем же ты не вспомнил обо Мне, что Я на тебя гляжу, что Я твой? Зачем же ты от людей, а не от Меня ожидал награды и вниманья, и поощренья? Какое бы тогда было тебе дело обращать внимание, как издержит твои деньги земной помещик, когда у тебя Небесный Помещик? Кто знает, чем бы кончилось, если бы ты до конца дошел, не устрашившись? Ты бы удивил величием характера, ты бы наконец взял верх и заставил изумиться; ты бы оставил имя, как вечный памятник доблести, и роняли бы ручьи слез, потоки слезные о тебе, и как вихорь ты бы развевал в сердцах пламень добра». Потупил голову, устыдившись, управитель и не знал, куды ему деться. И много вслед за ним чиновников и благородных, прекрасных людей, начавших служить и потом бросивших поприще, печально понурили головы". Заметим, что тема Страшного суда пронизывает все творчество Гоголя (3), и это соответствовало его духовной жизни, его стремлению к иночеству. А монах и есть человек, покинувший мир, готовящий себя к ответу на суде Христовом. Гоголь остался писателем и как бы иноком в миру. В своих сочинениях он показывает, что не человек плох, а действующий и нем грех. То же всегда утверждало и православное монашество. Гоголь верил в силу художественного слова, могущего указать путь к нравственному возрождению. С этой верой он и создавал «Ревизора». ____________________ 3) Вспомним, к примеру, что в повести «Ночь перед Рождеством» бес затаил злобу на кузнеца Вакулу за то, что тот изобразил святого Петра в день Страшного суда, изгонявшего из ада злого духа. Печатается по: В.А. Воропаев " Н.В. Гоголь: жизнь и творчество". М., Издательство Московского Университета, 2002.
В.И. Мильдон " Не может без причины произнестись слово, и везде может зарониться искра правды".
Кто же знает город, как не Городничий? Он и определяет его в пьесе дважды. «Да отсюда, хоть три года скачи, ни до какого государства не доедешь» (IV, 12; далее везде в цитатах курсив мой. - В. М.). На второй случай критика давно обратила внимание: тюрьмы, которые Городничий предлагает осмотреть Хлестакову. Не сказано, сколько их, но даже две для такого города слишком. Уже в конце действия, когда Хлестаков, посватавшись, вдруг уезжает, Городничий спрашивает: «Как-с, изволите ехать? Х л е с т а к о в. Да, еду. Г о р о д н и ч и й. А когда же, то есть... Вы изволили сами намекнуть насчет, кажется, свадьбы. Х л е с т а к о в. На одну минуту только... на один день к дяде — богатый старик, а завтра же и назад» (IV, 78). Странный город: то три года скачи, не доедешь, а то за минуту, за день в другую губернию и обратно. Что хотел сказать автор такою непостижимою топографией? Спустя десять лет после премьеры он сам приоткрыл тайну в «Развязке Ревизора»: «Ну, а что, если это наш же душевный город, и сидит он у всякого из нас?» (IV, 130); «На место пустых разглагольствований о себе и похвальбы собой, да побывать теперь же в безобразном душевном нашем городе... в котором бесчинствуют наши страсти, как безобразные чиновники, воруя казну собственной души нашей!» (IV, 131). Правда, остается недоумение: все ли чиновники? А Бобчинский с Добчинским? Они ведь не служат. И потом, мало ли что скажет автор о своем произведении. Создав его, он бессилен учесть возможные смыслы, и его собственное толкование не лучше и не хуже прочих. Поэтому заглянем в текст. Бросается в глаза, что из этого города все хотят уехать. Осип рассуждает наедине: «...конечно, если пойдет на правду, так житье в Питере лучше всего» (IV, 26). Осип-то и склоняет Хлестакова уехать, пускай из опасений, от греха подальше, но нельзя сбросить со счетов и тоски по Петербургу, тогда «от греха подальше» — обычный мотив, маскирующий подлинные намерения: бежать отсюда. А что в первую очередь приходит на ум Городничему, когда он убеждается, что женитьба Хлестакова на его дочери — решенное дело? — Как он уедет отсюда, и везде на станциях ему будут подавать лошадей без очереди. Вон из города - первая мысль и у его жены, мечтающей, какой дом она заведет в Петербурге. Да почему же не здесь? Об этом не говорят, нужно догадываться. Ну а чем любит заниматься сын Добчинского? «...Если где попадет ножик, сейчас сделает маленькие дрожечки...» (IV, 66). Он потому и говорит о дрожечках сына, что сам не чает вырваться. Бобчинский же просит Хлестакова: «...как поедете в Петербург, скажите всем там вельможам разным... что вот, ваше сиятельство или превосходительство, живет в таком-то городе Петр Иванович Бобчинский» (IV, 66-67). Для него единственное средство выйти отсюда - сказать, что он здесь есть, пока жизнь окончательно не замерла. Он как в воду глядел: в финале пьесы все Наконец, почтмейстер: «...иное письмо с наслажденьем прочтешь. Так описываются разные пассажи... а назидательность какая... <...> Вот недавно один поручик пишет к приятелю и описал бал в самом игривом... очень, очень хорошо: " Жизнь моя, милый друг, течет, — говорит, — в эмпиреях: барышень много, музыка играет, штандарт скачет..." - с большим, с большим чувством описал. Я нарочно оставил его у себя» (IV, 17). И впрямь, странный город: даже письма не выходят отсюда, словно всё, попадая в поле его притяжения, не может вырваться, - далекий аналог куче всякой всячины во дворе Плюшкина. А это «жизнь течет в эмпиреях». Почтмейстер оставил письмо себе, ибо у него самого жизнь не течет, застыла на месте (задолго до ее физического окаменения), да и не жизнь вовсе — вот почему он интересуется чужой жизнью — своей нет, и чтение чужих писем это как переезд в другое место. Оно и понятно. «Что это за скверный народ: только где-нибудь поставь какой-нибудь памятник или просто забор, черт их знает откудова и нанесут всякой дряни!» (IV, 23). Уж если сам Городничий этак отзывается, делать нечего — надо бежать. Но представление о городе совсем запутывается, когда тот же Городничий, явившись в гостиницу, где бедствует Хлестаков, притворно сообщает: «...я, кроме должности, еще по христианскому человеколюбию хочу, чтобы всякому смертному оказывался хороший прием...» (IV, 35). Словом, адские муки. Не зря в «Развязке...» сказано о впечатлениях от комедии: «...в итоге остается... что-то чудовищно-мрачное, какой-то страх от беспорядков наших» (IV, 127). Есть и еще один пример, не обязательный, как всякие примеры, но не исключающий подобного ассоциирования, — имею в виду строчки из поэмы А. Григорьева «Вверх по Волге» (1862): «Я не был в городе твоем... / Его черт три года искал...»1. Три года, связывающие город и чёрта, - отнюдь не решающая аналогия, однако и совсем отказываться от нее нет повода: художественный текст дает основание любому аналогизму, лишь бы тот не вчитывался в него, а вычитывался. Будь так, как я предположил, - мол, преисподняя, чертовщина и пр. - разъяснилось бы, отчего все бегут. Пусть не преисподняя, но что-то напоминающее, коль скоро город может иметь символическое значение. Впрочем, не следует спешить с выводами. Прочтем-ка, что пишет Городничий жене из гостиничного номера Хлестакова. «Спешу тебя уведомить, душенька, что состояние мое было весьма печальное, но, уповая на милосердие Божие, за два соленых огурца особенно и полпорции икры рубль двадцать пять копеек...» (IV, 42). Чуден город: где это видано, чтобы милосердие Божие спутывалось с икрой и огурцами? Пусть дело сейчас же разъясняется, однако «не может без причины произнестись слово» (напоминаю эпиграф), и преисподняя — недостаточное определение, структура места сложнее. То-то Осип, едва войдя в квартиру Городничего, справляется у слуги: «Что, там другой выход есть?» — «Есть», - отвечает слуга (IV, 44). Из преисподней не выйдешь, это не «Пропавшая грамота», хотя все персонажи, кроме Хлестакова, так и остаются здесь, в этом особом месте. Но если не преисподняя, тогда что же? Зря, что ли, принюхиваются две крысы из сна Городничего, не серные ли пары они чуют? Но то крысы и во сне, а что же люди и наяву? А наяву больные, как мухи... выздоравливают. «Больной не успеет войти в лазарет, как уже здоров, и не столько медикаментами, сколько честностью и порядком» (IV, 45). Нет, не преисподняя, а едва ли не прямо противоположное - Царство Божье, Иерусалим Небесный, если сохранять образ города. Назвав обычную больницу лазаретом, Артемий Филиппович дал повод сопоставить больного с воскресшим Лазарем, а в том случае действительно обошлось без медикаментов. Евангельский, новозаветный отблеск ложится на эту сцену. Но и Ветхий Завет не однажды вспоминается. Во-первых, имя одного из персонажей — Аммос — явная отсылка к ветхозаветному пророку Амосу. Во-вторых, когда Аммоса Федоровича упрашивают первым представиться Хлестакову, в дело идут аргументы: «...А р т е м и й Ф и л и п п о в и ч....Кроме вас, некому. У вас что ни слово, то Цицерон с языка слетел. А м м о с Ф е д о р о в и ч. Что вы! Что вы: Цицерон!...Что иной раз увлечешься, говоря о домашней своре или гончей ищейке... В с е (пристают к нему). Нет, вы не только о собаках, вы и о столпотворении...» (IV, 58). Столпотворение отзовется в финальной сцене. Гоголь подробно описывает позу каждого персонажа и заканчивает: «Прочие гости остаются просто столбами. Почти полторы минуты окаменевшая группа сохраняет такое положение. Занавес опускается» (IV, 95). Ощущение такое, что это навечно, — вот откуда позднейшая оценка: «Что-то чудовищно мрачное, какой-то страх». Обе мои догадки — преисподняя или Небесный Иерусалим - не годятся в отдельности, ибо столбы, окаменение — это инволюция, свертывание, а дальше почти как у Тютчева за несколько лет до «Ревизора»: «Состав частей разрушится земных, / Все зримое опять покроют воды...». Конечно, не преисподняя и не Иерусалим Небесный. Но что? На это и надо получить ответ. У Тютчева последняя строка - «И Божий лик отобразится в них». Отобразится ли Божий лик в обитателях города? — так трансформируется только что заданный вопрос, на который, сколь ни удивительно, быстро находится ответ. Пересчитывая денежные подношения (как потом будет перечитывать список умерших крестьян Чичиков), Хлестаков произносит: «Ого! За тысячу перевалило...» (IV, 67). Перевалило на шестьдесят пять рублей — деньги Бобчинского и Добчинского, у которых на двоих больше не оказалось: они не служат, взяток не берут, вот и нет денег. Опорное слово здесь - тысяча, миллениум, предсказанный в «Откровении» Иоанна Богослова, Небесный Иерусалим, тысячелетнее Царство Божье. Но что хочет сделать с этим «миллениумом» Хлестаков? Сыграть на него в карты с пехотным капитаном — вроде «милосердия Божьего и двух соленых огурцов», только на это и хватает Хлестакова. А между тем к нему, как к последней надежде не одного Добчинского, идут просители. Жалоба купцов заканчивается прямо-таки трагически: «Если уже вы, то есть, не поможете в нашей просьбе, то уж не знаем, как и быть: просто хоть в петлю полезай» (IV, 71). Мы-то знаем, что не поможет, что купцам гибель, а остальным окаменение. Но и тут, оказывается, не все потеряно. Хлестаков вдруг декламирует Марье Антоновне невесть как сохранившиеся в его памяти первые две строки оды Ломоносова: «О ты, что в горести напрасно на Бога ропщешь, человек...» (IV, 74). Ломоносов написал оду на выбранные из книги Иова многострадального стихи - еще одна библейская ассоциация, их столько, что не отмахнешься от вопроса: каков же их смысл? И что же наконец это за город? Ведь не может без причины произнестись слово! Все христианство - подлинный адресат «Ревизора», хотя, кажется, события, нравы имеют узко национальное значение. Может быть, уместно одно замечание из письма Гоголя М. П. Балабиной от 7 ноября 1838 г.: «Я знаю, есть эта земля, где все чудно и не так, как здесь, но к этой земле не всякий знает дорогу. <...> Труднее всего согласить эти два разнородные предмета вместе - жить вдруг и в том, и в другом мире» (XI, 180—181). Последние слова наряду с уже сказанным разъясняют, я полагаю, смысл города в «Ревизоре». С одной стороны, конечно, узнаваемо: на Руси всегда и всюду так — заколдованное место. Но с другой - картина все же не бытовая: «этакого города нет во всей России» (IV, 130; «Развязка Ревизора»). Гоголь намеревался изобразить землю, где все чудно, - небесный град и тот мелькнул на мгновение, когда чиновники поверили счастью Городничего. Добчинский, простая, бескорыстная душа, говорит Марье Антоновне: «Честь имею поздравить.. Вы будете в большом, большом счастии, в золотом платье ходить и деликатные разные супы кушать, очень забавно будете проводить время» (IV, 85-86). Для него «золотое» - знак небесного, и он в своем небогатом воображении видит дочь Городничего обитающей в чудном граде. Город в «Ревизоре», таким образом, есть феномен сложной художественной топографии, сочетающей явные черты преисподней, того света (план будущих «Мертвых душ») с куда менее очевидными признаками небесного града, который, судя по тексту, беспокоил автора, смущенного, я полагаю, преобладанием града сугубо материального, где человеку не спастись. Выход Гоголь искал сначала в суждениях «Театрального разъезда», написанного по горячим следам «Ревизора».
|