Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Вера просвещенных
В самых общих словах, изменение позиции западного человека по отношению к вселенной и всему, что в ней есть, – это замена христианского сверхъестественного неба после смерти рационалистическим естественным небом на этой земле, сейчас же – или как можно скорее. Чтобы лучше понять значение этой перемены, мы начнем с самой главной, и несомненно новой современной доктрины – с доктрины прогресса. Несмотря на две мировых войны в течение нашего поколения, на постоянную угрозу третьей и еще худшей войны, на тяжелый экономический кризис тридцатых годов, вера в прогресс все еще остается столь значительной частью воспитания молодых американцев, что лишь немногие из них сознают, насколько беспрецедентна эта вера. Конечно, люди всегда понимали, что в определенном деле некоторый образ жизни может быть «лучше» другого; они знали конкретные улучшения в технике; и более того, как члены некоторой группы, они сознавали, что их группа преуспевает, или нет.
Но вспомним Афины пятого века. Там были люди, видевшие расцвет великого корпоративного достижения, люди, вполне сознававшие, что они делают многие вещи лучше своих предков. Фукидид едва ли не называет свою Пелопоннесскую войну «большей и лучшей», чем все войны, бывшие прежде. И в торжественной речи Перикла слышится нечто похожее на речи в нынешних торговых палатах. Но во всем этом нет ясного представления о прогрессе как части космоса, как процессе развития от низшего к высшему – этого не было даже в самые уверенные годы афинской культуры. И еще меньше напоминают доктрину прогресса другие фазы древней и средневековой истории.
Впрочем, было много доктрин об исторической судьбе человека. Языческие мифы Средиземноморья помещают лучшую пору человечества в далекое прошлое, в Золотой век, век героев, разновидностью которого является наша обычная еврейская версия Райского сада. У интеллектуалов греко-римского мира были разные изощренные представления о ходе истории, например, ряд циклических теорий. По самой распространенной из них, за Золотым веком последовал Серебряный век, затем Железный век, после которого наступит катастрофа, а за ней начнется опять Золотой век, и так далее, без конца. Очень похоже, что некоторые из этих представлений связаны с индийскими идеями о переселении душ, о вечном повторении и тому подобном, что означало бы какую-то не отмеченную историей встречу Востока и Запада. Но все эти представления никак не напоминают нашу идею прогресса. Они обычно разделяются людьми, полагающими, что мы живем в Железном веке. Для этих людей, видящих Золотой век в прошлом, характерна вера в регресс или упадок, а вовсе не вера в прогресс.
Как мы уже отметили, традиционное христианство не поддерживает теории о прогрессе в природе, на этой земле – во всяком случае, в той ясной форме, какую она приняла в эпоху Просвещения. В конце этой главы мы еще вернемся к тонкой и трудной проблеме об отношении между традиционной христианской верой и Просвещением. Здесь же мы только заметим, что это в действительности очень близкое отношение, что Просвещение есть дитя христианства, чем и можно было бы объяснить, в наше фрейдовское время, почему Просвещение так враждебно традиционному христианству. В христианстве есть даже некоторая эмоциональная основа, не совсем несовместимая с верой в прогресс. Однако, формальная космология традиционного христианства очевидным образом ближе к языческим представлениям о судьбе человека на земле, чем к представлениям Просвещения. Лучшее было вначале – состояние невинности перед Падением; человек пал, он не может восстановить рай на земле; правда, он может становиться лучше, но это не может быть процессом, не может быть достигнуто в ходе истории, а лишь посредством трансцендентного чуда, чуда спасения благодатью; и вполне определенно – небо на земле недостижимо.
Как мы видели, споры между интеллектуалами на эту тему приняли в конце семнадцатого века форму qué relle des anciens et des modernes. Доктрина, в общих чертах очень похожая на наше американское народное представление о прогрессе, была очень быстро принята в западной культуре восемнадцатого века, хотя отнюдь не единогласно, и не без оппозиции. Например, у Вольтера можно найти свидетельства о том, что он верил в теорию циклов, причем помещал в своем цикле 1750 год ниже, чем эпоху Людовика XIV; а в других случаях он поддерживал теорию прогресса, усматривая прогресс как раз в своем веке Просвещения. Но в самом конце столетия книга Кондорсе Progrè s de l’esprit humain [Прогресс человеческого ума (фр.)] содержит полный, торжественный рассказ о десяти стадиях подъема человечества от примитивной дикости до грани земного совершенства. Через полторы тысячи лет после святого Августина является эта философия истории, неотличимо сливающая civitas Dei [Град Божий (лат.)] c civitas terrene [Град земной (лат.)].
Кондорсе довольно туманно объясняет, каким образом все это происходит, какая сила движет человечество с низших стадий на высшие, и вообще надо сказать, что до тех пор, пока общественные науки в следующем столетии не начали заимствовать Дарвиновы идеи органической эволюции, вряд ли существовала какая-нибудь удовлетворительная теория прогресса, способная объяснить, почему и каким образом могли произойти конкретные прогрессивные изменения. Среди интеллектуалов восемнадцатого века излюбленное объяснение состояло в том, что прогресс происходит вследствие распространения разума, поскольку возрастающее просвещение (les lumiè res) позволяет людям лучше управлять своей средой. Здесь мы опять встречаем в самой ясной форме историческую связь научных и технических достижений с идеей прогресса – в его моральном и культурном смысле. К восемнадцатому веку работа ученых, от Коперника до Ньютона, произвела широчайшую систему обобщений о поведении материальной вселенной – обобщений, известных к 1750 году непосвященным по меньшей мере так же хорошо, как мы знаем принципы теории относительности и квантовой механики. Более того, было ясно, что эти Ньютоновы обобщения лучше, правильнее, чем предшествовавшие им средневековые теории. Далее, к середине века проявился другой вид материального прогресса, возможно, способный поддержать веру в прогресс среди не склонной к размышлению публики гораздо больше, чем чистая наука. Появились лучшие дороги, по которым кареты перемещались с каждым годом несколько быстрее; появились домашние улучшения вроде ватерклозетов; и к концу века началось даже завоевание воздуха. Завоевание это было, правда, несовершенным – с помощью воздушных шаров – но все же в 1787 году один француз добился весьма современной смерти, пытаясь перелететь по воздуху через Ламанш. Короче говоря, в конце восемнадцатого века очень старый человек мог вспомнить свое детство как время, когда у людей было меньше удобств, более простое материальное окружение, меньше эффективных орудий и машин и уровень жизни был ниже.
Однако, теория прогресса, как бы она ни была связана с ростом кумулятивного знания и способности людей извлекать больше богатства из своей материальной среды, есть моральная и, более того, метафизическая теория. Согласно этой теории, люди становятся лучше, счастливее, ближе к идеалам, выработанным лучшими людьми нашей культуры. Если попытаться проследить это представление о моральном улучшении в конкретных подробностях, то сталкиваешься с неясностью того же рода, какой всегда отличались христианские представления о небе; а это, может быть, свидетельствует, что доктрина прогресса – не более чем современная эсхатология. [Эсхатологией философы называют всевозможные учения о смысле жизни и о «загробном воздаянии»] Прогресс должен был привести – и в первоначальном, принятом в восемнадцатом веке представлении должен был привести очень быстро, в одно или два поколения – к состоянию, где все люди будут счастливы и не будет зла. Это счастье никоим образом не ограничится физическим комфортом. Можно заметить, что в восемнадцатом веке большинство людей, говоривших о прогрессе и совершенствовании человека, мыслило в терминах, близких к христианской, греческой и поздней еврейской этике, говоря о мире на земле и благоволении в людях, об отсутствии всех традиционных грехов и о наличии всех традиционных добродетелей.
Таковы были общие основания веры в прогресс на земле. Этот прогресс должен был произойти от распространения разума. Для обычных людей эпохи Просвещения разум был великим ключевым словом, открывавшим их новую вселенную. Именно разум должен был привести людей к пониманию природы (другое великое ключевое слово), а человек, понимающий природу, сможет привести свое поведение в соответствие с природой, и тем самым избежать напрасных попыток идти против природы, какие он делал, руководствуясь ошибочными понятиями, полученными от христианства и его моральных и политических союзников. Однако, разум не был чем-то внезапно появившимся около 1687 года (когда вышлиНьютоновы Philosophiae naturalis principia mathematica [«Математические принципы натуральной философии» (лат.), то есть физики]). Надо сказать, что в то время некоторые нетерпимые модернисты дошли почти до представления, что все предшествующее 1700 году было сплошным рядом ошибок, блужданием неуклюжего человека в темной комнате; но наш средний просвещенный интеллектуал склонен был полагать, что греки и римляне проделали хорошую предварительную работу, и что Возрождение и реформация – как мы их называем – начали заново развивать разум. Принято было думать, что источником тьмы была церковь, особенно средневековая католическая церковь и ее преемники, и что тем самым просвещенные люди нашли источник тьмы в неестественном подавлении природы – короче говоря, нашли Сатану, без которого не обходится ни одна религия. Мы еще вернемся к этому очень важному предмету. Теперь же отметим тот факт, что человек Просвещения считал всех людей, кроме немногих несчастных с особыми дефектами, способными следовать разуму; долгое господство традиционного христианства привело к подавлению, даже к атрофии разума. Но теперь, в восемнадцатом веке, разум может снова прийти к власти и сделать для всех людей то, что он сделал для Ньютона и Локка. Разум может научить человека управлять своей средой и самим собой.
В самом деле, разум может показать людям, как природа действует или будет действовать, если люди перестанут препятствовать ее действию своими неестественными учреждениями и обычаями. Разум может помочь им осознать естественные законы природы, которые они в своем невежестве нарушают. Например, они пытались «защитить» торговлю своей страны тарифами, навигационными актами и всевозможными видами экономического регулирования, чтобы обеспечить своей стране бó льшую долю богатства. Но подумав об этих предметах, они увидели бы, что если каждый человек будет преследовать свой собственный экономический интерес (то есть действовать естественно), покупая как можно дешевле и продавая как можно дороже, то установится посредством свободной (естественной) игры предложения и спроса максимальное производство благ. Они увидели бы, что пошлины, как и все вообще попытки регулировать экономическую деятельность политическими мерами, приводят к уменьшению производства и могут быть полезны лишь очень немногим, извлекающим выгоды из неестественной монополии.
Опять-таки, в течение поколений люди пытались изгнать или заклясть демонов, проникших, как они полагали, в безумца. Они бичевали бедных безумцев, связывали их, выполняли всевозможные ритуалы для изгнания демонов. Но разум, обдумав религиозные проблемы, может показать людям, что нет никаких демонов; а в медицинских и психологических исследованиях разум покажет, что безумие является естественным (хотя и прискорбным) расстройством ума (а может быть и тела), то есть болезнью: и тем самым может быть излечено или облегчено дальнейшим применением разума.
Наконец, в течение столетий мужчины и женщины вступали в монашеские ордена, давая обеты целомудрия, послушания, бедности, и проводили всю жизнь в качестве монахов и монахинь. Разум показал бы, что хотя вначале монахи, возможно, очищали поля и осушали болота, хотя они и теперь иногда делают какую-нибудь полезную работу, монашество в целом означает большую потерю производительной силы людей; еще более ясно разум показал бы, что для здорового человека крайне неестественно полное воздержание от половых сношений, и что теологическое оправдание такого неестественного поведения так же нелепо, как представление об одержимости демонами. Когда разум покончит с монашеством, это учреждение станет рассматриваться как типичный пример дурных верований, дурных привычек, дурных способов поведения; монашество исчезнет из нового общества.
Все это складывалось для просвещенного человека в систему, объяснявшую вселенную. Мы уже отметили полезный термин для обозначения этой системы – «Ньютонова всемирная машина». Просвещенные люди лишь начинали понимать эту машину, особенно в том, что касалось человеческих отношений. Благодаря Ньютону и его предшественникам они поняли солнечную систему, тяготение, массу и, как они полагали, в общих чертах все естествознание; во всем этом осталось лишь дополнить некоторые детали. О человеческих отношениях они знали больше, чем их непросвещенные предшественники, которые, под влиянием традиционного христианства, устроили систему законов и учреждений, в лучшем случае недостаточную, а в худшем порочную. Но эти последователи Просвещения не дождались еще своего Ньютона. Конечно, – думали они, – этот Ньютон общественной науки уже где-то близко, он соединит наше просвещенное знание в систему общественных наук, так что людям останется лишь следовать ей, чтобы обеспечить реальный Золотой Век, реальный Рай – находящийся не позади, а впереди.
Традиционное христианство не могло уже доставлять просвещенным космологию. Накопилось достаточно геологии, чтобы дата творения – 4004 год до нашей эры, согласно архиепископу Ашеру – и история потопа казались все менее правдоподобными. Но незачем было ждать развития геологической науки. Возьмем христианскую доктрину о Троице. Математика против нее: ни в какой респектабельной арифметической системе трое не могут быть в то же время одним. Что же касается чудес, то почему они прекратились? Если вы могли воскрешать мертвых в первом столетии, то почему не в восемнадцатом? И так далее, с очень известными теперь, но тогда свежими и смелыми аргументами.
Но те, у кого пошатнулась традиционная христианская вера, не сразу расставались с представлением о Боге. Большинство просвещенных в первой половине века, включая столь важные фигуры как Вольтер и Поуп, были деисты, во всяком случае публично. Деизм – это вполне определенное и конкретное верование о вселенной, и если не считать некоторой полемики в то время и в дальнейшем, это вовсе не синоним атеизма или скептицизма (агностицизма). Деизм надо отличать от теизма, у которого есть более личный Бог, не обязательно антропоморфный, но по крайней мере в некотором смысле имманентный, которому можно молиться; от пантеизма, Бог которого проникает в каждую частицу вселенной; и от философского идеализма, говорящего не о Боге, а о духе (Geist). Деист в действительности твердо верит в существование Бога, как бы он ни был далек и холоден. Вера деиста – это ближайшее отражение упорядоченной Ньютоновой вселенной, вращающейся по закону. Бог деиста – это лицо, ответственное за проектирование, построение и запуск этой всемирной машины: ведь нельзя представить себе машину без ее строителя, результат без причины? В технических терминах, деист доказывает существование своего Бога двумя очень старыми аргументами – аргументом о Первой Причине и аргументом о Плане. Но однажды запустив эту всемирную машину, этот необходимый деисту Бог перестает о ней заботиться. Этот Бог-часовщик изготовил свою подобную часам вселенную, завел ее на вечные времена и предоставил ей вечно действовать по законам, только что выясненным Ньютоном. Люди в этой вселенной предоставлены самим себе. Бог спроектировал их как часть своей машины и устроил их так, чтобы они могли сами действовать, но с особым даром – знать с помощью своего разума, как именно они действуют. Конечно, нет смысла молиться этому Богу-часовщику, который не мог бы вмешаться в работу своего изделия, если бы даже захотел. Конечно, этот Бог никогда не показывался Моисею на Синае, никогда не посылал на землю своего единородного сына для искупления человеческих грехов – и даже не мог иметь никакого сына.
Он производит впечатление ненужного Бога, какого-то Бога-бездельника. То, что людям вообще понадобился такой эмоционально неудовлетворительный Бог – интересный пример того, как медленно происходят интеллектуальные перемены. Скачок от христианского Бога к никакому Богу оказался попросту чересчур велик. Но деизм был одним из неудовлетворительных видов компромисса, непригодным ни в интеллектуальном, ни в эмоциональном отношении. Знаменитый афоризм Вольтера о его Боге выдает его фатальную слабость: «если бы Бога не было, его надо было бы выдумать». Радикалы следующего поколения не видели необходимости его выдумывать. Они уже знакомы были в математике с понятием бесконечности. Всемирная машина всегда существовала, – полагали они, – и, насколько люди могут судить, всегда будет существовать. Как можем мы знать, что когда-то существовал столь отдаленный Бог, как Бог деистов? Если он находится снаружи сотворенной вселенной, то как он может быть и внутри нее, и даже внутри нашего ума как концепция? Конечно, он не был необходим. Достаточно было природы – этой большой вселенной, которую мы никогда не успеем полностью изучить. Перестанем заботиться о Боге и усвоим себе религию разума, этическую систему без всей этой теологической бессмыслицы.
Такова была, во всяком случае, позиция более мягких мятежников, материалистов, находивших Бога ненужным. Другие шли дальше их и считали Бога вполне определенным злом, особенно Бога Римской католической церкви. Они гордо называли себя атеистами, людьми без Бога. У них уже не было сомнения. Они знали, что христианского Бога не существует; они знали, что вселенная – это система движущейся «материи», которую можно полностью понять, пользуясь человеческим разумом, как это делается в естественных науках. Их материализм, их атеизм был положительной верой, а не формой скептицизма; это была определенная форма веры, вид религии. Позитивная вера в познаваемую вселенную, состоящую в конечном счете из материальных частиц, всегда оставалась с тех пор элементом западной культуры. Но никто не знает в действительности, сколько людей приняло или еще примет какую-нибудь форму этого верования.
И деисты, и атеисты отвергли организованное христианство своего времени. Восемнадцатый век был великим веком антиклерикализма, веком, когда все виды враждебности и недовольства католическим и протестантским христианством могли выступить открыто, благодаря «духу времени» эпохи Просвещения, дешевой печати, слабой цензуре, неэффективной полиции и веселому одобрению, с которым старые правящие классы встретили эти атаки против установленной религии. То, что было законно в двух удивительно свободных странах, Англии и Голландии, легко проникало во Францию и в германские государства. Впервые после Римской империи христианство испытало серьезную атаку внутри свой собственной культуры. Ко времени Французской Революции эта атака стала чрезвычайно острой, особенно в континентальных странах, и христианам пришлось опять испытать мученичество за свою веру, на этот раз на гильотине.
Все верующие в новую религию разума, и деисты, и полные материалисты, хотя и отвергнувшие христианского Бога, должны были столкнуться с проблемой зла. Для них это была очень трудная проблема. Они постулировали всемирную машину, некоторой частью которой был человек, действующий по законам природы. Далее, они постулировали особую способность людей, называемую разумом, с помощью которой люди могут понимать законы природы, ясные и справедливые законы, и жить в соответствии с этими законами мирно и счастливо. Но взглянув вокруг себя на мир восемнадцатого века, они видели повсюду вражду и нищету, всевозможные виды зла. Было ли это зло согласно с законами природы, благотворной природы? Конечно, нет, оно было в высшей степени неестественно, и просвещенные люди, естественно, старались его искоренить. Но как это могло получиться? Каким образом неестественное превратилось в естественное? Как высшее стало низшим?
Эта трудность была уже в христианстве. Но христианство имело по крайней мере своего Сатану, как ни трудно было примирить его существование с благостью и всемогуществом Бога. Люди, принявшие космологию Ньютоновой всемирной машины, встретились с еще более тяжелой трудностью, осуществляя или хотя бы оправдывая свое очевидное желание изменить, улучшить этот мир – который уже должен был быть совершенным, автоматическим, определенным. И в самом деле, в любом виде монистического натурализма легко соскользнуть к неестественному. Например, сам Руссо не был поклонником Ньютоновой всемирной машины и разума. Природа, которую он находил в основе всего, была спонтанной, дружелюбной, сердечно отзывчивой, каковы простые, неиспорченные люди, такие как дети, дикари и крестьяне. Это природное состояние он находил прежде всего в прошлом, до того как цивилизация принесла с собой развращение. В своем «Рассуждении о происхождении неравенства» Руссо пытается описать происхождение зла. Злодеем, виновным в прекращении природного состояния, был первый человек, осмелившийся отрезать от общей собственности кусок земли, оградить его забором и сказать: «это – мое». Руссо не объясняет, почему это дитя природы действовало столь неестественным образом.
Если просвещенные не могли решить проблему происхождения зла, то у них были очень определенные представления о добре и зле в их собственное время. Они считали злом историческое наследие в виде обычаев, законов, учреждений – то есть среду, особенно общественную среду, созданную людьми для людей. Физическая среда, как они ее понимали, особенно после «Духа законов» Монтескье, была часто суровой и бесплодной, или слишком мягкой и роскошной; и они знали, что некоторые болезни, по-видимому, не вполне зависели от общественной среды. Но они надеялись, что смогут овладеть физической средой; более того, они надеялись, что смогут овладеть и общественной средой. Как они полагали, общественная среда их времени была почти совсем плохой, настолько плохой, что, пожалуй, ее надо было разрушить до конца. Но в большинстве случаев они не думали, что это разрушение будет насильственным. Они предвидели Французскую Революцию, но не Царство Террора.
В общих чертах, «средний» просвещенный человек (повторяем, мы не имеем в виду столь сложных и утонченных людей как Вольтер, Дидро или даже Руссо) отождествлял зло со средой, а добро с чем-то внутренним в человеке, с человеческой природой. Человек, как предполагалось, рождается добрым; общество делает его злым. Чтобы сделать его опять добрым, надо защитить эту естественную доброту от развращающего влияния общества. Или, более конкретно, чтобы исправить индивида, надо исправить общество. Разум может показать нам, как это сделать; каждый закон, каждый обычай, каждое учреждение должно быть подвергнуто испытанию на разумность. Разумно ли наследственное дворянство? Если нет, его надо отменить; если да, его надо сохранить. Наследственное дворянство подвергалось исследованию разума в умах большинства просвещенных людей, и уже к 1780-ым годам оказалось неразумным. Один из первых актов Французского Национального Собрания, призванных переделать Францию, состоял в отмене дворянства. Здесь мы снова сталкиваемся с одной из главных форм, в которых современные люди представляют этические и политические проблемы, – с противопоставлением среды и наследственности. Время от времени находится кто-нибудь, твердо заявляющий, что война и сопровождающие ее страдания и жестокость – это Добро, а кто-нибудь другой жалуется, что наши физические удобства – это Зло. Но люди западного общества, большей частью и в общих чертах, согласны в том, чтó они считают добром, и что злом. Расходятся они в своем объяснении постоянства зла. Просвещение и мы сами, как наследники Просвещения, подчеркиваем значение среды; мы склонны верить – как верит большинство американцев, – что если только мы сумеем выработать надлежащие «устройства», законы, учреждения, и, прежде всего, воспитание, то люди будут ладить между собой и жить почти что хорошей жизнью. Христианская же традиция склонна возлагать ответственность на природу человека; люди рождаются с чем-то побуждающим их делать зло; они рождаются в грехе. Правда, христианин видит выход – возможность спасения, принесенную нам Иисусом, но это совсем не то, что вера в улучшение среды, в лучшие законы и программы образования.
Важно понять, что вера в улучшение среды даже в своих ранних, самых оптимистических фазах, обычно не доходила до нелепых крайностей. Лишь безумец могбы утверждать, что ребенок, выбранный наугад из большого числа новорожденных, может быть превращен манипуляциями окружающей среды во что угодно – в боксера-тяжеловеса, великого музыканта или великого физика. Правда, психология восемнадцатого века, исходившая из идей Локка, полагала, что человеческий ум – пустой сосуд, заполняемый опытом жизни; но даже эта психология tabula rasa [Чистая доска (лат.). В философии Локка и эмпиристов ум новорожденного свободен от всякого врожденного знания, что и выражается этой метафорой. При этом не принимались во внимание врожденные механизмы инстинктов и способность к обучению] не понимала равенство людей как их тождественность. Для веры в среду, какой она была в восемнадцатом веке, более характерно утверждение одного из ее младших представителей, социалиста Роберта Оуэна:
«Любому сообществу, и даже миру в целом, можно придать применением надлежащих средств любой общий характер, от лучшего до худшего, от самого невежественного до самого просвещенного; средства же эти находятся в значительной степени во власти и под управлением тех, кто имеет влияние на человеческие дела.»
Ключевое слово здесь «общий». Оуэн не думает, что может добиться определенного конкретного результата с каждым индивидом; он думает, что может сделать это с большими группами. В конце концов, это не так уж далеко от современных представлений, стоящих за всеми усилиями повлиять на воспитание людей. Вера в действие среды все еще важна для всех, кто надеется произвести быстрые и обширные изменения в поведении людей. Теперь осталось немного людей, верящих, что такие изменения могут быть достигнуты вмешательством сверхъестественной силы, религией в традиционном смысле слова. И лишь сумасброд может верить, что можно получить быстрые результаты с помощью евгенических манипуляций над человеческим организмом. Мы не можем быстро вывести породу лучших людей; мы должны делать лучших людей из нашего наличного материала. Предоставим опять слово Оуэну, с его оптимизмом Просвещения, незамутненным ужасами Французской Революции и наполеоновских мировых войн:
«Эти планы должны быть предназначены, чтобы прививать детям с самого раннего детства хорошие привычки любого рода (что, разумеется, предотвратит в них лживость и притворство). Затем они должны получать рациональное воспитание, и труд их должен быть направлен на полезные цели. Такие привычки и воспитание должны выработать у них активное и страстное желание способствовать счастью каждого индивида, притом без малейшего исключения для какой-либо секты, партии, страны или климата. Они обеспечат также, с наименьшими возможными исключениями, телесное здоровье, силу и бодрость; потому что счастье человека может быть основано лишь на здоровье тела и душевном мире.»
|