Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Часть первая 4 страница
IX Если мы прочтем объемистое исследование К. Г. Юнга, посвященное алхимии, мы сможем найти более совершенную меру для грез о глубине субстанций. В действительности — и это продемонстрировал Юнг — алхимик проецирует на субстанции, подвергаемые длительной обработке, собственное бессознательное, дублирующее ощутимые знания. Если Алхимик говорит о ртутиА, он «внешне» думает о «живом серебре»А, но в то же время полагает, что находится в присутствии духа, сокрытого в материи или плененного ею (см. Jung K.G. Psychologie und Alchemie, S. 399), однако под этим термином «дух», реализованным в картезианской физике, начинает работать неопределенная греза, мысль, не желающая замыкаться в дефинициях, мысль, умножающая смыслы и слова, чтобы не запираться в точных значениях. Хотя К. Г. Юнг и не советует мыслить бессознательное, как нечто локализованное под сознанием, нам представляется, что можно говорить, что бессознательное Алхимика проецируется в материальные образы как глубина. Значит, в двух словах мы скажем, что Алхимик проецирует свою глубину. Во многих из следующих глав мы обнаружим то же проецирование. А следовательно, будем возвращаться к этой теме. Но мы считаем в любом случае полезным отметить закон, который мы назовем изоморфностью образов глубины. Грезя о глубине, мы грезим о нашей глубине. Грезя о тайных качествах субстанций, мы грезим о нашей тайной сути. Но наиболее значительные тайны нашей сути сокрыты от нас самих, их скрывает тайна наших глубин. А Франц. vif-aigent «ртуть», как и нем. Quecksilber, буквально означает живое (или подвижное) серебро. Полное изучение материальных образов сокровенности подразумевало бы подробное рассмотрение разнообразных ценностей скрытого тепла. Если бы мы за него взялись, нам следовало бы заново переписать всю нашу работу об огне, выразительнее подчеркивая черты, позволяющие говорить о подлинной диалектике тепла и огня. Если взять отчетливо различающиеся образы тепла и огня, то, на первый взгляд, эти образы могут служить для характеристики интровертивного и экстравертивного воображения. Огонь экстериоризируется, взрывается, выставляет себя напоказ. Тепло интериоризируется, концентрируется, скрывается. Если следовать грезящей метафизике Шеллинга, названия третьего измерения больше заслуживает тепло, чем огонь, «Das Feuer nichts anderes als die reine der Kö rperlichkeit durchbrechende Substanz oder dritte Dimension seh (Огонь есть не что иное, как чистая субстанция, проницающая телесность, — или же третье измерение.) (Œ uvres Complè tes. T. II, p. 82): Грезы о внутреннем всегда бывают теплыми, но никогда — жгучими. Тепло в грезах всегда обладает мягкостью, постоянством, регулярностью. Благодаря теплу все обретает глубину. Тепло — знак глубины, смысл глубины. Интерес к мягкому теплу способствует накоплению всевозможных сокровенных ценностей. Когда в дискуссии, оживлявшей в XVII веке две великие теории желудочного пищеварения (перемалывание или переваривание), выдвигали возражение, что столь мягкое тепло, как желудочное, тем не менее, за два часа способно растопить кость, «которую совершенно не под силу раздробить крепчайшему эликсиру», некоторые медики отвечали, что это тепло заимствует дополнительную силу у самой души. XI Иногда диалектика сокровенности и расширения принимает у великого поэта столь смягченную форму, что мы забываем о диалектике великого и малого, каковая все же служит здесь основой. И тогда воображение уже не чертит, оно трансцендирует начертанные формы и в изобилии раз- вивает смыслы сокровенности. В сущности, всякое сокровенное богатство безгранично увеличивает внутреннее пространство, где оно накапливается. Греза свертывается и разворачивается в парадоксальнейшем из наслаждений, в самом неизгладимом из блаженств. Проследуем за Рильке, ищущим в сердце розы нежное и сокровенное тело: Quels deux se mirent là dans le lac inté rieur de ces roses ouvertes. (Какие небеса глядятся друг в друга там во внутреннем озере этих раскрытых роз.) (Inté rieur de la Rose. Ausgewä hlte Gedichte. Insel-Verlag, S. 14). В пространстве розы содержится целое небо. В аромате живет мир. В интенсивности сокровенной красоты сгущаются крас о ты целой вселенной. Затем — как бы вторым движением — поэт говорит о расширении красоты. Эти розы... A peine peuvent-elles se tenir d'elles-mê mes, maintes, gorgé es, dé bordè rent d'espace inté rieur en ces journé es s'achevant en une plé nitude vaste, toujours plus vaste, jusqu'à ce que tout l'é té devienne une chambre, une chambre dans un rê ve. (Они едва могут держаться собственными силами, многочисленные и переполненные, переливались за пределы внутреннего пространства в те дни, завершаясь обширной и непрерывно ширящейся полнотой, пока все лето не стало комнатой, комнатой в грезе.) Все лето находится внутри цветка; роза переливается через края внутреннего пространства. На уровне предметов поэт дает нам пережить два движения души, неуклюже называемые психоаналитиками интровертностью и экстраверт-ностью. Эти движения соотносятся с дыханием стихотворения настолько, что полезным было бы пронаблюдать их эволюцию. Поэт стремится сразу и к сокровенности, и к образам. Он хочет выразить сокровенность существа из внешнего мира. И делает это при необычайной чистоте абстрагирования, отвлекаясь от непосредственно данных образов и прекрасно понимая, что описанием грезить не заставишь. Он переносит нас в присутствие простейших грезовидчес-ких мотивов; следуя за ними, мы входим в комнату грез. XII Итак, поочередно изучая медитации алхимиков, предрассудки, подобные распространенным среди древнеримских живописцев, или же навязчивые идеи и мании пуританского пастора, или шутки Свифта, или многословные и темные образы Бёме, или попросту мимолетные мысли домработницы, мы показали, что материальная сокровенность предметов требует весьма характерных грез, несмотря на некоторые сложные аспекты. Вопреки всевозможным запретам философов, человек грезящий стремится проникнуть в сердцевину предметов, в саму материю вещей. Порою делают поспешный вывод, будто в вещах человек обретает самого себя. Но воображение больше жаждет известий из реальности, откровений материи. Оно любит открытый материализм, непрестанно, при каждом удобном случае, предлагающий себя новым и глубоким образам. На свой лад воображение является объективным. Мы попытались доказать это, посвятив целую главу сокровенности грезы в предметах и не касаясь сокровенности грезовидца. XIII Разумеется, если бы мы поставили задачей исследование наиболее скрытых уровней подсознания, если бы мы искали чисто личные источники сокровенности субъекта, нам потребовалось бы пройти по совершенно иному пути. И как раз этот путь позволяет нам, в частности, охарактеризовать возвращение к матери. Психоанализ исследовал вглубь эту перспективу столь тщательно, что мы обойдемся без ее изучения. Мы ограничимся лишь замечанием, имеющим отношение к нашей конкретной теме: к обусловленности образов. На наш взгляд, это возвращение к матери, предстающее в качестве одной из наиболее могущественных тенденций психической инволюции, сопровождается вытеснением образов. Уточнение образов этого инволютивного возвращения мешает предаться его соблазну. По существу, на этом пути находят образы спящего существа, образы существа с закрытыми или полуоткрытыми глазами, но всегда лишенные воли к видению, — ведь это образы сугубо слепого бессознательного, формирующего все свои ощутимые ценности с мягкой теплотой и комфортом. Великие поэты умеют возвращать нас к этой изначальной сокровенности с весьма расплывчатыми формами. Их следует читать, воспринимая образов не больше, чем есть у них в стихах, чтобы не погрешить против психологии бессознательного. К примеру, в книге, где Рене Гиньяр аккуратно и тонко выявил социальное окружение Клеменса Брентано*, автор полагает, что о стихах можно выражать суждения с точки зрения трезвомыслящего сознания: «Строфы, в которых ребенок напоминает матери о времени, когда он находился в ее лоне, кажутся нам малоудачными19. Разумеется, невозможно более адекватно изобразить интимный союз двух существ, однако нам кажется шокирующим вкладывать в уста ребенка слова: Und war deine Sehnsucht ja allzugross Und wusstet nicht, wem klagen, Da weint ich still in deinen Schooss Und konnte dirs nicht sagen. (И так как была твоя тоска слишком велика, И ты не знала, кому пожаловаться, Я тихо рыдал в твоем лоне И не мог тебе ничего сказать.) «Мы задаемся вопросом, — продолжает критик, — трогательно это или смешно: в любом случае Брентано очень любил эти стихи, и из периода жизни, который мы не можем точно определить, он оставил именно их, чтобы подчеркнуть их едва ли не религиозный характер». А Брентано, Клеменс (1778—1842) — нем. поэт; автор сказок и духовных сочинений. Представитель гейдельбергской ветви нем. романтизма. 19 Guignard R. La Vie et l'Oeuvre de Clemens Brentano. 1933, p. 163. Неспособность судить с точки зрения бессознательного здесь очевидна. Университетский критик составил себе визуальный образ ребенка в лоне матери. И образ этот шокирует. Если читатель отчетливо формирует его, то воображение поэта от него ускользает. Если критик наблюдал за грезой поэта в мире смутного тепла, безграничного тепла, где обретается бессознательное, если он пережил время первого кормления, он поймет, что в тексте Брентано образуется третье измерение, измерение, избегающее альтернативы между «трогательным и смешным». Причина того, что поэт «очень любил эти стихи» и даже стремился придать им религиозный оттенок, заключается в том, что этот текст был наделен для него некоей ценностью, а «эрудированная» критика может искать эту ценность разве что в бессознательном, поскольку отчетливая часть этого стихотворения, как ее видит Рене Гиньяр, довольно-таки убога. Наша углубленная критика без труда заметит влияние сокровенности материнских сил. Следы такой сокровенности очевидны. Достаточно лишь посмотреть, куда они ведут. Поскольку Брентано разговаривает со своей невестой, «словно ребенок... с матерью», критик усматривает здесь «весьма характерный символ слабости поэта, прежде всего, желающего ощущать себя ласкаемым и лелеемым». Лелеемым! Что за хирургическое вмешательство в живую и здоровую плоть! Да, этот сон крепче того, которого просил у любви Клеменс Брентано! В действительности, сколько следствий придется пропро-анализировать, исходя из столь сложных стихов! Чтобы изучить материнскую сокровенность Смерти недостаточно од-ного-единственного абзаца: «Если мать слишком бедна, чтобы вскормить своего ребенка, пусть она тихонько положит его " на пороге смерти" и умрет вместе с ним, дабы он узрел ее на небе, открывая глаза!» У такого неба, несомненно, будет бледность лимба, а у такой смерти — нежность лона: таков союз в жизни более тихой, чем эта, в пренатальном существовании. Но ведь когда воображение идет по этому пути, образы расплываются и изглаживаются. Та сокровенность, которая притягивала столько образов, когда о ней грезили в субстанциях, на этот раз превращается в чистую интенсивность. Она дает нам изначальные ценности, укорененные в столь отдаленном бессознательном, что они выходят за рамки знакомых образов и касаются весьма архаичных архетипов.
|