Главная страница
Случайная страница
КАТЕГОРИИ:
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Осина, Растущая Вверх 3 страница
Пол в коридоре был холодный. Меня окружала темнота, а впереди была узкая полоса столовой, высветленная луной.
Я лег на кровать, подождал, пока она согрелась, и прикоснулся к себе. Я водил рукой, думая о белых ляжках и мотающемся между ними члене, но мои мысли вдруг соскользнули, как рука, пытающаяся ухватиться за мокрое от пота плечо, и я увидел Девять Орлов. Он сгустился из темноты и лег на меня горячим животом, раздвинув коленом мои ноги. Его волосы упали мне на лицо и плечи – я вдохнул их запах. Он заключил мою голову в ладони и шептал мне, склонясь низко, как я красив и как он меня хочет… Девять Орлов был слишком большой и тяжелый – слишком живой – и я не смог на этот раз прогнать его, отодвинуть туда, где он находился все остальное время. Он начал двигать бедрами, его каменно-твердое копье терлось о мое, как трется спиной о дерево лесной вепрь… Когда я кончил, мое лицо было мокрым. Даже уши были мокрыми. Я перевернулся набок, уткнулся лицом в подушку и заплакал, сжимая в кулаке и кусая набитую перьями ткань.
Шли дни и ночи, и я все-таки пронзил его сзади. Зад был твердым, но расходился подо мной как масло, лучшие бархатистые ножны для моего клинка. Когда я сдавливал его ягодицы, мой член терся о черную родинку с внутренней стороны щели. Я мимолетно задался вопросом, не больно ли ему от этого, но меня слишком занимало в тот момент другое. А потом мы лежали бок о бок, и наши губы и языки скользили одному и тому же лезвию, порой сталкиваясь и жарко смыкаясь, и между нами повисали нити общей слюны.
Кажется, он был неплохой человек, этот мистер Эрскин. Только изнеженный. Он без труда забирался в седло и мог провести верхом полдня, но целиться из винтовки на весу ему было не под силу, и он охотился с легким ружьем. В лесу он никогда не пил из родников, боясь простуды, а вместо этого терпел полузадушенную воду из фляги. И он так уставал на охоте, что на другой день оставался в доме. А хозяин, у которого силы и крепости всегда было с избытком, брал винтовку и отправлялся в лес один. Или с конюхом, который тоже был хорошим стрелком.
В тот раз мистер Эрскин тоже остался в доме, сказав, что у него болит голова. Может быть, она у него и в самом деле болела. Когда я увидел его днем, он был бледноват. На нем было длинное платье с поясом – хозяйское платье. Они с хозяином иногда зачем-то носили одну и ту же одежду, хотя у мистера Эрскина своей было целых два ящика. Он остановил меня возле кухни. Я как раз вышел оттуда, чтобы отнести в гостиную чистый поднос для пепла от сигарет. Мистер Эрскин подошел ко мне так близко, что я вынужден был отступить к стене. Еще шаг назад – и я оказался бы зажатым в угол. Хотя зачем мне было отступать от этого хрупкого юноши, разве я его боялся? Он посмотрел мне в глаза, потом, скользнув взглядом вниз по моему лицу, поднял руку – широкий рукав упал к локтю, обнажив загорелое предплечье – и прикоснулся кончиками пальцев к краю моего рта. Я приоткрыл губы. Я не знал, хорошо ли я делаю, позволяя молодому человеку заигрывать со мной, пока моего хозяина нет дома… конечно же, нехорошо. Но он мне нравился. Поэтому, когда он потянулся губами ко мне, я не шагнул назад, а наоборот, наклонился. Мне нравилось соприкасаться губами, как он меня научил. Мы отстранились друг от друга, тяжело дыша. Он еще раз провел пальцами по моим губам и взглянул мне в глаза, прищурившись в улыбке. «Ты хороший», - сказал он. Он взял меня за руку. «Пойдем». И, как ребенок – ребенка, который выше его на голову, повел за собой в гостиную. День был жаркий. Все окна, кроме верхнего над дверью, были открыты, и на стены падали медовые лучи. Пахло прогретым лесом. Эндрю взял со столика миску с фруктами и сел на кушетку у стены. Он подождал, пока я поставлю поднос для пепла на стол, и сделал знак, чтобы я сел рядом с ним. Когда я это сделал, он откинулся назад, положив ноги на обшитую бархатом подставку, и приобнял меня одной рукой. Он взял из миски вишню и положил в рот. Кожа вокруг вишни натянулась округлой выпуклостью, между губ торчал черенок. «Я думал, что индейцы злые, - задумчиво сказал Эндрю, шевеля одной стороной рта. – У меня дома только и разговоров о том, что вы нападаете на поселенцев и срезаете с них скальпы». «Мы так и делаем», - ответил я. Он внимательно вгляделся в меня, словно пытаясь понять, шучу я или нет, потом рассмеялся. «Не похоже». Он языком ловко освежевал вишню и выплюнул косточку на ладонь. «Расскажи, как ты попал к Арчи?» Я рассказал. Пока я рассказывал, его лицо становилось все серьезнее и напряженнее. Поначалу он ел ягоды, но потом замер с комком сырых косточек в руке, и только слушал. «Как интересно», - сквозь зубы сказал он, когда я замолчал. Наверное, у него и в самом деле болела голова. Он стал очень бледен. Я опять поразился, как бела его кожа, хотя волосы и глаза чернее, чем иной раз встречается у наших людей. «А где это письмо Великого Отца, о котором ты говоришь?» «Я не знаю. Оно всегда висело на стене в спальне у хозяина, но когда… мы были втроем, в первый раз, я его не увидел». «Ясно…» Он посмотрел на вишневые косточки в ладони. «Ты ступай, Джо. Я побуду один». С легким сожалением я поднялся с кушетки и ушел, оставив его отдыхать. Мне не хотелось уходить. Из окна пахло так хорошо, в комнате стояла такая уютная тишина, и рука мистера Эрскина на моем плече была такой теплой…
Ночью дверь в спальню хозяина была закрыта, и из-за нее доносился шум. Отдельных слов разобрать было нельзя, но они двое там спорили и ругались. А потом раздался вскрик. И еще крики, только сдавленные – как будто мистер Эрскин зажимал себе рот рукой. Я сидел в коридоре, на полу у стены, и слушал все, что творится в спальне. Потом за их дверью послышались шаги, и я едва успел вскочить и скользнуть за выступ стены. Мистер Эрскин прошел мимо меня в гостиную. Он сильно сутулился. На нем были штаны и накинутая на плечи белая сорочка. Я без помех пробрался к себе в комнату, оставил дверь чуть приоткрытой, и немного позже услышал, как из хозяйской спальни прошел в гостиную второй человек. Они там разговаривали, правда, немного, хотя сидели очень долго. Свет за окном потускнел – луна закатилась, осталось только рассеянное мерцание звезд. Потом один вышел в коридор и, тяжело ступая, ушел в хозяйскую спальню. Я лег на кровать, но долго не мог заснуть. Разбудил меня стук в дверь. Это был болван – заспанный, помятый – щеки так опухли, что бесцветные глаза смотрели на меня сквозь щели. «Идем, - бросил он. – Мне одному надрываться, что ли. Надо уложить вещи». «Какие вещи?» Но он не ответил, отвернулся и заколыхался прочь по коридору. Я оделся и вышел за ним. Дверь в спальню была открыта. Проходя мимо к кладовке, я заглянул в спальню и увидел мистера Эрскина, сидящего на кровати. На нем была серая дорожная накидка. Но сердце у меня дало сбой, когда я увидел, что обращенная ко мне сторона рта опухла, перечеркнутая темно-красной полосой. Не раздумывая, я шагнул через порог в спальню, но тут навстречу мне из-за двери встал хозяин. Я посмотрел ему в глаза и отступил. Они не мигали, они потемнели, и в них было написано: «Убью». На его ладной крепкой талии косо сидел патронташ с револьвером в кобуре. Я счел за лучшее уйти в кладовку.
Слуга понес на улицу последний чемодан. Мистер Эрскин ждал снаружи у повозки. На нем была та же высокая черная шляпа, что и в день приезда. Лицо, осунувшееся за ночь, казалось уже не таким молодым. Когда я вышел на крыльцо, он повернулся и взглянул на меня. Я не понял, что означает его взгляд, но, если бы глаза можно было слышать, его глаза бы кричали. И, если то, что я в них разглядел, было сочувствием, то сочувствие это могло обжечь. Бледный, он посмотрел на моего хозяина – тот, в клетчатом красно-зеленом костюме, стоял возле второй повозки. Лошади, запряженные в нее, уткнулись мордами в задний борт первой. Хозяин не глядел ни на него, ни на меня. Он безучастно вынул из кобуры револьвер и крутанул барабан, проверяя, сколько в нем патронов. Эндрю снова перевел взгляд на меня. «Прощай, Джо», - сказал он разбитыми губами, отвернулся и неловко взобрался на первую повозку, где уже сидел наш конюх. Тот оглянулся назад. Хозяин махнул ему рукой – поезжай. Конюх прикрикнул на лошадей, встряхнул вожжи, и повозка тронулась с места. Слуга забрался на вторую, угнездившись среди тюков и чемоданов. Хозяин сел с ним рядом. Упругий взмах поводьев – и эта повозка тоже покатила прочь. Я провожал глазами черную шляпу и спину в дорожной накидке, пока они не скрылись за деревьями. «Прощайте, мистер Эрскин», - молча сказал я.
Повозки вернулись уже по темноте. В каждой сидело по одному человеку. Старик возился на кухне, готовя ужин. Я взял керосиновый фонарь, вышел на крыльцо и остановился ждать хозяина. Он поднялся по ступеням тяжелой и немного неуверенной походкой. Пиджак был расстегнут, галстук куда-то делся, расстегнутый ворот рубахи открывал заросшую грудь. Он поравнялся со мной, и на меня пахнуло кислым запахом огненной воды. Хозяин тихо взял меня за плечо и завел в дом. Возле порога он взял у меня из рук фонарь и повесил на настенный крюк. Не глядя на меня, он снял пиджак и аккуратно бросил его на пол. Затем он стал закатывать рукава рубахи. Левый, правый. Он посмотрел на ладонь правой руки, сжал ее в кулак, разжал. На поросшем рыжими блестящими волосами предплечье вздулись и расслабились мускулы. Затем он поднял голову и взглянул мне в глаза. Лицо было неподвижным, но совершенно бешеным. И пьяным. Пьяным какой-то внутренней отравой, которая отсекает все мысли, кроме одной, но не туманит зрения. Он видел меня. Он ясно видел только меня. Его лицо мгновенно исказилось звериным оскалом, он схватил меня левой рукой за ворот, притянул, а кулаком правой с размаха ударил в скулу. Я мотнулся вбок и еще не успел осознать первый удар, как второй сшиб меня на пол. Он стал бить меня ногами. Я скорчился, как гусеница, и, как мог, заслонился руками, но острые носы его ботинок пробивали этот непрочный заслон, доставая до тела. Он бил по животу, по ногам – до них было проще достать. Один раз пнул в лицо, но предплечье отвело удар. Он нагнулся и, как молотом, несколько раз ударил меня сверху. Он говорил, что в молодости дрался на кулаках и выигрывал за победу большие деньги. Не обманул – кулак был железный. Я трезво сознавал, что происходит. Как только он начал меня бить, я будто вышел из себя, стоял рядом и наблюдал, отмечая удары и возможные повреждения, особенно после вот этого легкого хруста в боку. Истощив свои силы, хозяин навис надо мной, опираясь рукой о стену и хрипло дыша. Затем оттолкнулся от стены, подобрал с пола пиджак и побрел через гостиную к темному проему коридора. Почти сразу на крыльцо поднялся конюх. Он шагал тяжело, потому что нес в руках большой бочонок. Конюх прошел мимо меня вслед за хозяином. Я медленно разогнулся, приподнялся, опираясь на локоть и прижимая другую руку к ребрам. Осторожно, чтобы не встряхнуть внутренности, я встал на четвереньки, и только после этого, цепляясь за стену, поднялся на ноги. В дверях стояла сторожевая собака и, не смея переступить через порог, смотрела на меня с жадным любопытством. Ее частое близкое дыхание сужало пространство, казалось, мы вместе с ней заперты в каком-то тесном сарае. Нужно поскорее уйти к себе в комнату. Согнувшись и прижав обе ладони к боку, я пошел через гостиную. Лампа осталась висеть на крюке.
Закрыв дверь, я разделся и осмотрел себя. Ноги были как две березы. На руке, которая спасла лицо от удара, набухла кровью широкая ссадина. Я промыл руку водой из кувшина, но сначала ощупал ребра. При нажатии болело зло и певуче, но мягко нигде не было. Наверное, только трещина. Я лег и натянул на себя одеяло. Мгновение оно студило кожу блаженным холодом, но тут же согрелось. Со смесью гордости и горечи я отметил, что я до сих пор сохраняю спокойствие. Меня избили первый раз в жизни, а я даже не разозлился. Умение выходить из себя во время постельных хозяйских утех неожиданно мне пригодилось. Я стал думать о том, чем моя голова была занята половину прошедшей ночи и весь день. Я думал – из-за чего хозяин поссорился с мистером Эрскином? Могла ли стать причиной ссоры бумага, на которой Великий Отец белых написал свое приказание? Почему хозяин снял ее со стены? Почему мистер Эрскин побледнел, когда я рассказал ему о бумаге? Тогда, в гостиной, я не придал этому значения, подумав на головную боль. Но теперь я думал. Я думал серьезно. Что такого мистер Эрскин сказал хозяину ночью, что это стоило ему разбитых губ? И почему хозяин, вернувшись ночью, набросился на меня с побоями? Может, они с Эндрю поругались из-за меня? Или хозяин просто сорвал на мне свое горе?.. Мысли вертелись по кругу, не находя ответа, и под их утомительный, бесконечный танец я погрузился в сон.
Я проснулся задолго до рассвета, весь дрожа. Видимо, пока я спал, я снова вошел в себя, и избитое тело соединилось с тем, что белые называют душой. А душа поняла, как обезображены ее ножны, и наполнилась запоздалым страхом и негодованием. Мне хотелось пить, и я вспомнил про кувшин на столе возле двери. Но, стоило мне только пошевелиться, чтобы откинуть одеяло, меня с головы до ног стянул озноб. Тогда я уткнулся носом в одеяло, стараясь совсем не двигаться. Мне было кого-то очень сильно жаль. Наверное, подумал я, мистера Эрскина – из-за того, что хозяин ночью сделал с ним что-то плохое. Я стал думать о мистере Эрскине, о его черных родинках и белой, тонкой коже на сгибе между животом и бедром, о его легкой улыбке и о том, как он легко прикасается к другим людям, и мне стало невыносимо жаль, что я больше, наверное, никогда его не увижу. От мистера Эрскина мои мысли как-то незаметно перешли к тому, кого я не мог при жизни увидеть уже точно. Я вспомнил, как Девять Орлов лежал под деревом, с запекшейся кровяной кашей в глазнице, беззащитный перед всем, даже перед каплей дождя, если ей захочется ужалить его кожу. Я представил, что сижу там и говорю с ним, а он умер, но все слышит и понимает, и отвечает мне в мыслях, и я эти мысли слышу, как слова. Он сказал мне, что боится койотов, которые придут терзать его тело, потому что тогда он станет безобразным, и я его больше не захочу. А я ответил, что мы с ним обязательно встретимся там, где у него и у меня будут новые тела – его, не изуродованное пулей, и мое, не оскверненное похотью белого человека. И тогда мы сможем снова любить друг друга. А потом, чтобы утешить мою любовь, я запел песню. В ней почти не было слов. Я пел очень тихо, чтобы никого не разбудить, и прежде всего – дрожь, которая притаилась в моем нынешнем теле. Голос сочился из моего рта и уходил в подушку, как вода сквозь пыль на пустынной дороге под сухим небом. Под эти утешительные звуки я заснул во второй раз.
Утром самое трудное было – подняться с постели и тут же не лечь обратно.
Когда я появился на кухне, старик, стоящий у железной печки, бросил на меня взгляд, но не сказал ни слова. Я не стал есть, но, как в любой другой день, наносил в кухню дров – приходилось брать их из низу поленницы, и я для этого вставал на колени, потому что не мог наклониться из-за боли в боку; я накормил собак и вымел крыльцо. И снова ушел к себе в комнату. Наступать на ноги было так, как будто в них торчали несколько заточенных кольев и при каждом шаге вонзались в плоть.
Хозяин три дня сидел в своем кабинете и три дня пил, выходя наружу только для того, чтобы справить большую нужду. Я к нему не заглядывал, потому что разговаривать с ним было бы бесполезно: конюх сказал, что хозяин сидит возле стола, положив на него голову, и не слышит, когда к нему обращаются со словами. Старик ходил туда три раза в день, относил поднос с едой, а потом забирал почти нетронутым. Тут я понимал Желтоглазого – мне бы тоже кусок в горло не полез. Да он и не лез. Был ли я на него зол? За то, что избил меня – нет, не очень. За то, что он обидел мистера Эрскина – да. Но мистер Эрскин уехал и оставил Желтоглазого без себя, и я понимал, каково это – потерять часть себя. Но намного раньше всех этих событий, и намного глубже лежало то, что злостью назвать было нельзя, потому что оно было сильнее, чем злость. Только оно было в зачатке, и то, развиться ему или нет, разрастись или засохнуть, зависело от ответа на мой вопрос. Который – вопрос – предстояло еще задать.
Утром на четвертый день хозяин велел конюху закладывать повозку. Нужно было спешить. Я отправился к нему, а перед этим кое-что предусмотрительно украл на кухне, улучив момент, когда старик отвернулся. Хозяин, как конюх и рассказывал, сидел возле стола, только не спал на нем головой. Кресло было повернуто к столу боком, и хозяин сгорбился, глядя в пол между сцепленных рук. Его плечи возвышались над взлохмаченным затылком. В кабинете было темно, все серое и синее – длинные полосы ткани закрывают окно, все, кроме узкой щели, в которую виден спящий еще лес и сонное над ним небо. В спертом пространстве стоял невыносимый смрад от огненной воды, протухших объедков и мочи. Верно, хозяин от дурного расположения духа не удосуживался даже найти посуду. Когда я вошел и прикрыл за собой дверь, он не пошевелился. Я молча стоял у порога, ожидая, и тогда он сказал, не поднимая головы: «Ну, что уставился, идиот – сказал ведь, иди запрягай». «Это не конюх», - сказал я. Он чуть повернул лицо. «Какого черта?..» «Я хочу знать». Он отвернулся и сказал брезгливо: «Пошел к черту, сосальщик». Тогда я закрыл задвижку на двери – железная, толстая, так просто не выломать – и подошел к нему, не слыша своих шагов. «Я хочу знать, - сказал я, остановившись возле него, - из-за чего ты снял письмо Великого Отца со стены». Он не двигался, как будто заснул. Потом вдруг вскочил и замахнулся на меня рукой. «Да ты…» Но на этот раз я не зевал. Я сам схватил его за поднятое запястье и толкнул обратно в кресло, а там к столу, и предплечьем придавил его шею к столешнице. Я чувствовал, как дергается его горло. «Ты превратил мое тело в сточную канаву, - сказал я, - и я хочу знать, принесло ли это пользу моему народу, или было напрасно. Если ты меня обманул, я тебя убью. И если ты мне не скажешь, я тебя тоже убью». Чтобы он мог мне ответить, я немного приподнялся. Он сделал несколько глубоких вдохов, а потом задышал странно, коротко – и я, к моему удивлению и ярости, понял, что он смеется. Поднять ногу, задрать штанину и вынуть из привязанного к ноге чехла кухонный нож оказалось так быстро, что даже не потребовало времени. Совсем. Я свободной рукой рванул его рубашку, и пуговицы одни поотлетали, другие выскочили из петель. Схватив его за горло, я прижал острие ножа к его ключице и надавил. Он вскрикнул, и в его глазах, которые я уже мог видеть сквозь утренний сумрак, зажегся страх. Боль добралась до его сознания, пробив почти величавое равнодушие к жизни. Я надавил еще, и нож глубже ушел под кожу, и он застонал, как больная собака. Жалости я не чувствовал – он сам не очень раскаивался, когда драл меня в рот или когда повредил мне ребро. Кровь густо оплыла вокруг лезвия и темным языком протянулась под рубаху. У нее был вкусный, пьянящий запах победы над врагом. «Говори, - сказал я, - где бумага». В дверь забарабанили. «Хозяин! Вы там целы?» Горло под моей ладонью дернулось. «Скажи, что собираешься», - прошептал я, слегка поворочав нож. Хозяин сглотнул еще раз. «Я собираюсь!» - крикнул он голосом, срывающимся на визг. «Вы точно в порядке? Вы один?» Я опять повернул нож. «Пошел к черту! – крикнул хозяин. – А то выйду и накостыляю! Сказал же – собираюсь!» Конюх ничего не ответил, но стук прекратился, и я всем телом почувствовал, что он отошел от двери. «Ну?..» «Она в столе. В ящике». Я глянул, про что он говорил. Чтобы открыть ящик, или чтобы он сам открыл ящик, пришлось бы так или иначе его отпустить. Я вынул нож у него из-под кожи и отступил назад, держа нацеленными обе руки. «Дернешься – зарежу». Он прижал ладонь к ключице. «Второй сверху», - сказал он, тяжело дыша. Не спуская с него глаз, я выдвинул нужный ящик. В нем, поверх каких-то кожаных складней, белело письмо. Сторожа движения Желтоглазого, я вынул из ящика лист бумаги. Знакомая подпись с закорючками и завитками бросилась мне в глаза. «Почему спрятал?» «Не спрятал. Убрал. Ее начали засиживать мухи. Желтела от света. Это ценная бумага». Я повернул листок к свету и пригляделся. И правда, на нем темнели точки мушиных отметин. «Что здесь написано?» «То, что я тебе сказал». Я помолчал, всматриваясь в его лицо. Оно было испугано и напряжено, но глаза смотрели трезво. Испугаешься, если на тебя наставлен нож. «Что ты мне сказал?» «Что Великий Отец запрещает прокладывать железную дорогу у вас по плодородным землям». «И это здесь написано?» «Да». Если он и врал, я не мог разглядеть в его лице знаков обмана. «Поклянись». «Клянусь». «Не так. Поклянись дорогим». Он молча глядел на меня сколько-то времени. «Чем?» Я подумал. Собрался было сказать – мистером Эрскином, но тут же решил, что этого человека подставлять под удар не хочу. «Мать, отец живы?» - спросил я. «Нет». «Дети есть?» «Нет». Но у него оставалось еще кое-что, чем он очень дорожил. Я видел это у него по глазам. «Поклянись своей жизнью». Он почему-то усмехнулся, но ответил без колебаний. «Клянусь жизнью». Я опустил и бумагу, и нож. «Почему вы поссорились с мистером Эрскином?» Он криво улыбнулся и выпрямился, держа руку под горлом. «Видишь ли, мне не нравится, что мой любовник, пока меня нет дома, заводит шашни с моим слугой». Вот все и объяснилось. Должно быть, старик или конюх видели, как мы соприкасаемся губами, и донесли хозяину. «Хорошо, - сказал я. – Ты можешь мной владеть. Я твой, пока один из нас не умрет, или пока ты сам меня не прогонишь». Он глядел на меня, задумчиво и настороженно щурясь. «Прости, что напал. Но я не мог по-другому. Мне нужно было знать». Я шевельнул рукой, показывая ему листок. «Это я возьму себе. Нет нужды держать его здесь». Он медленно наклонил голову. «Ладно. Ступай». Я кивнул, подошел к двери и открыл задвижку. Конюх стоял на выходе из коридора в гостиную. Я поравнялся с ним, держа в одной руке бумагу, в другой – кухонный нож, посмотрел на него и прошел мимо.
У себя в комнате я снял с гвоздя зеркало и повесил вместо него письмо Великого Отца.
После отъезда Желтоглазого мы со стариком привели в порядок кабинет. Я и не представлял, что пространство, где живет человек, можно так загадить, и за такое короткое время. Мы выстирали пледы, отмыли мебель, вымели из камина кости и осколки стекла, отскребли стол и полы, засыпали углы песком. До самых холодов каждый день окно кабинета стояло открытым, и лес постепенно выветрил следы хозяйского горя. Правда, на ночь окно закрывали, и, когда утром я приходил его отворить, то неизменно чувствовал, что легкий гниловатый дух все же остался.
Снова потянулись дни, когда, за исключением совместной работы, мы трое – конюх, старик и я – были предоставлены самим себе, и каждый сам себе придумывал, чем заполнить одиночество. Меня оно вовсе не тяготило. Во время летних гроз, когда посреди дня весь дом погружался в сумрак, я любил устроиться в какой-нибудь комнате, чтобы окна там были открыты, и на деревянный пол, вперемешку со сбитыми еловыми иглами, летели теплые капли дождя.
Осень сказала о себе тяжелыми туманами, сошедшими с ума оленями, заморозками по утрам. Лес расцвел багряными и желтыми пятнами, а трава начала увядать. Здесь осень наряднее, чем в наших краях, но ей многого недостает. Запаха тех трав, к которым я привык. Прощально кричащих птиц. Печали, разлитой над холмами, от которой легче дышится и сердце наполняется воспоминаниями прошедшего лета и надеждой на будущую весну.
Когда в осиновой роще за ручьем, что в миле от дома, почти все листья легли к ногам деревьев и потемнели, а на ветвях остались трепетать цепкие одиночки – вернулся хозяин. Он во второй раз сильно изменился. Борода, которую он летом подстригал так тщательно, что не выбивался ни один волосок, теперь свободно клубилась вокруг челюсти; волосы отросли до плеч. Он как будто раздался в кости, шагал, впечатывая шаги в землю, много говорил, хлопал всех по плечам и громко и плотоядно смеялся, скаля зубы. Он больше не отставлял мизинец, когда пил кофе из чашки, да и чашки те побил, а осколки велел закопать. От того хозяина, что был летом, осталась только круглая серьга в ухе да металлический блеск желтых глаз. Вернувшись, он первым делом обругал нас, почему оставили в доме столько тряпья. После этого он собрал по комнатам длинное узорное платье, которое летом носил поочередно с мистером Эрскином, клетчатый костюм, красную куртку для верховой езды, тонкие сорочки и красивые покрывала, все это свалил во дворе и поджег. И даже не стал смотреть, как горит костер. Развернулся и ушел, а за его спиной языки пламени взметнулись на высоту крыши. А я сразу после того оттащил в мешке в лес и закопал разбитые чашки, тарелки, склянки с помадой и притираниями для лица и флаконы, в которых плескалась ароматная вода. Теперь она постепенно отдаст свой запах земле и древесным корням…
Хозяин рассказал, где он был все это время. Сначала он поехал в город, расположенный на берегу огромного озера – того самого, где рыбы могут съесть рыбака. Он не сказал, что потянуло его именно туда – я подумал, может быть, до него туда отправился мистер Эрскин, чтобы переплыть огромную воду на пути к себе домой, а хозяин надеялся перехватить его на берегу, догнать то, что он безнадежно упустил уже здесь. Но я промолчал, а Желтоглазый не объяснил это свое решение. Зато он рассказал, как в том городе, в доме, где останавливается много странников из разных мест, близко сошелся с одним из постояльцев. Они вместе пили и вместе ходили развлекаться. В конце концов, тот человек позвал моего хозяина к себе в охотничье имение, тоже, как и это, расположенное в лесу, но леса там гуще, а горы ниже. В этом имении хозяин провел остаток лета и начало осени. Уезжая, пригласил нового друга в гости уже к себе, и тот обещал вскоре быть.
Некоторые люди, пережив большое горе, становятся лучше. Мой бывший хозяин не из их числа.
Может быть, на него повлияло новое знакомство. Или же его так глубоко ранила разлука с мистером Эрскином, что он пытался отгородиться от нее ненавистью и презрением, и от этого вел себя вопреки тому, как держался юноша с другой стороны мира – но только хозяин огрубел. Грубость коснулась всех его привычек, с кем бы он ни был и чем бы ни занимался. И я лучше других ощутил это на себе. Он больше не давал себе труда уводить меня в укромное место каждый раз, когда ему хотелось использовать мое тело. Иногда это случалось на охоте у костра, где, кроме нас, грелся и конюх. Желтоглазый наваливался на меня, а третий волен был уйти в темноту или же сидеть на прежнем месте, наблюдая бесстыдство хозяйской страсти. В первый раз конюх остался, но потом всегда уходил, потому что зрелище распаляло его, а остуды не было. Насытив себя, хозяин сразу терял всякий интерес к телесным утехам, а то, что в этих утехах нуждается кто-то другой, волновало его еще меньше. Подойти же ко мне по своей воле жалкий человек боялся. И правильно делал. Несколько раз хозяин велел мне встать лицом к стене прямо в коридоре. Если в это время по своим надобностям проходили из комнаты в комнату старик либо конюх, я просто закрывал глаза. Но даже если все происходило на кровати, разница была заметна. Раньше хозяин часто наблюдал за мной, приблизив свое лицо к моему. Кажется, его забавляли моя неловкость, стыд, неохота делать то, что я, по его приказанию, все же делал; самым же большим удовольствием было видеть, как мое копье восстает, будто я втайне желаю всей этой грязи, и как меня это оскорбляет. Теперь же для него лучшей усладой было трение плоти о плоть. Так было, конечно, легче – как если сделать на глазах у людей что-то постыдное, когда все видят руки, но никто не видит лица. Хозяин теперь укладывал меня в постель не для того, чтобы упиться моим унижением, а чтобы использовать тело и выбросить за дверь. Все стало короче и проще. Я должен был бы радоваться. Но мне почему-то казалось, что в это время я утратил для хозяина имя. Разрушилось что-то, что позволяло обоюдно видеть в другом человека. Единственный раз он пожелал вернуться к прежнему. Когда мы с ним были в пропитанной керосином духоте спальни, он позвал конюха. Войдя, тот увидел меня, стоящего на четвереньках на полу, и остановился в пороге. «Нет, нет, даже и не думайте, - сказал он в ответ на слова хозяина. – Делайте что хотите, а я в этих забавах больше не участвую.» Хозяин стал на него кричать – что выпорет его, прогонит из дому, или сам отдерет его, как дерут только вшивых краснокожих – может, испугавшись угроз, а может, решив, что я приму его действия за подневольные – конюх потихоньку стал подходить ко мне. Затем, увидев, что я не шевелюсь, он осмелел. Встал на коленях позади меня и положил на меня руки. Я не сопротивлялся. Я должен чтить хозяина и делать все, что он велит. Закрыв глаза, я всматривался в ровные строки письма, висящего на стене в моей комнате. Меня здесь не было, я стоял там и смотрел на письмо. Тогда конюх истерзал мое тело, мстя за унижение и страх и стремясь насытиться впрок.
Деревянная поилка для лошадей во дворе уже стояла пустой. В ней все равно по утрам нарастал бы лед, который мог растаять только к полудню, когда лес несмело проницали лучи побледневшего солнца. Трава выцвела и смешалась с землей, опавшие листья давно умерли, и деревья, их сбросившие, застыли, как корявые подсвечники. Только ели сохранили свой темно-зеленый цвет и, оттого что все вокруг было блеклое и голое, стояли еще мрачнее.
|