![]() Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Зажившая рана и кровоточащее сердце
Сабельный удар заживает быстро; но еще не зажили раны более глубокие, чем у Симурдэна. Мы говорим о расстрелянной женщине, которую на ферме " Соломинка" подобрал в луже крови старый нищий Тельмарш. Тельмарш и не подозревал, что состояние Мишели Флешар куда серьезнее, чем ему показалось вначале. Пуля пробила ей грудь и вышла через лопатку, вторая пуля раздробила ключицу, а третья -- плечевую кость; но поскольку легкое не было задето, оставалась надежда на выздоровление. Недаром крестьяне называли Тельмарша " философом", подразумевая под этим словом: немножко лекарь, немножко костоправ и немножко колдун. Он перенес раненую в свою нору, ухаживал за ней, уступил ей свое ложе из сухих водорослей, пользовал ее таинственными средствами, именуемыми обычно " простонародными", и благодаря ему она выжила. Ключица срослась, раны в груди и на плече затянулись, и через несколько недель Мишель стала выздоравливать. Как-то утром она, с помощью Тельмарша, выбралась из " пещерки" и присела на солнышке под деревом. Тельмарш мало что знал о своей гостье; при ранении в грудь предписывается полное молчание, да и сама раненая, бывшая почти при смерти, едва произносила несколько слов. А когда она пыталась заговорить с хозяином " пещерки", он всякий раз приказывал ей замолчать; но от старика не ускользнуло, что его гостья находится во власти каких-то неотвязных дум, и подмечал порой, как в глазах ее загорались и таяли мучительные воспоминания. В это утро она чувствовала себя лучше: она могла даже пройти несколько шагов без посторонней помощи; целитель -- это почти отец, и Тельмарш с радостью глядел на свое детище. Добрый старик улыбнулся ей и завел разговор: -- Ну вот, мы и поправились. Теперь у нас все зажило. -- Только сердце не зажило, -- ответила Мишель. И добавила: -- Значит, вы совсем не знаете, где они? -- Кто они? -- удивился Тельмарш. -- Мои дети. Это " значит" заключало в себе целый мир мыслей; оно выражало: " Раз вы со мной о них не говорите, раз вы просидели у моего изголовья столько дней и даже ни разу не заикнулись о них, раз вы велите мне молчать, когда я пытаюсь расспросить вас, раз вы боитесь, что я о них спрошу, значит вам нечего мне ответить". Нередко в часы бреда, лихорадки, болезненного полузабытья она звала своих детей, и она заметила, -- ибо в бреду человек по-своему наблюдателен, -- что старик не отвечает на ее вопросы. Но Тельмарш и в самом деле не мог ничего ей сказать. Не так-то легко говорить с матерью о ее пропавших детях. Да и что он знал? Ничего. Знал только, что какую-то женщину расстреляли, он сам нашел ее распростертою на земле, подобрал почти бездыханной, знал также, что она мать троих детей и что маркиз де Лантенак, приказав расстрелять мать, увел с собою детей. Этим и исчерпывались все его сведения. Что сталось с детьми? Живы они или нет? Узнал он из расспросов и то, что увели двух мальчиков и девочку, недавно отнятую от груди. И ничего больше. Он сам ломал голову над судьбой злосчастных малюток и терялся в догадках. В ответ на все его расспросы крестьяне молча покачивали головой. Не такой был человек господин де Лантенак, чтобы зря судачить о нем. Да, в округе неохотно говорили о Лантенаке и так же неохотно говорили и с Тельмаршем. Крестьяне -- народ подозрительный. Они не любили Тельмарша. Тельмарш-Нищеброд внушал им какую-то тревогу. С чего это он вечно смотрит на небо? Что он делает, о чем думает, когда полдня торчит в лесу, как пень, и не шелохнется? Ясно -- все это неспроста. В здешнем краю, охваченном войной, смутой и огнем пожарищ, где у каждого была одна забота -- уничтожать и одно занятие -- резать, где все наперегонки старались поджечь дом, перебить семью, заколоть вражеский караул, разграбить поселок, где каждый думал лишь о том, как бы устроить другому засаду, завлечь в ловушку и убить недруга, пока он тебя не убил, -- этот отшельник, этот созерцатель природы, сливавшийся душой с необъятным покоем всего сущего, этот собиратель трав и кореньев, этот друг цветка, птицы и звезды был, само собой разумеется, человеком весьма опасным. Сразу видно, что он не в своем уме: не выслеживает врага, притаившись за кустом, ни в кого не стреляет... Немудрено, что он внушал крестьянам страх. -- Умом повредился, -- говорили прохожие. Тельмарш жил на положении человека не только одинокого среди людей, но избегаемого людьми. К нему не обращались с вопросами, и на его вопросы не отвечали. Так что при всем желании он не мог бы много разузнать. Война ушла из их округи в соседние, теперь люди бились где-то далеко, маркиз де Лантенак исчез с горизонта, а такой человек, как Тельмарш, замечает войну лишь тогда, когда она придавит его своей пятою. Услышав слова " мои дети", Тельмарш перестал улыбаться, а мать углубилась в свои думы. Что происходило в ее душе? Она словно пребывала на дне пропасти. Вдруг она подняла на Тельмарша взор и снова воскликнула -- на этот раз почти гневно: -- Мои дети! Тельмарш опустил голову, точно виноватый. Он думал о маркизе де Лантенаке, который, конечно, не думал о нем и, вероятно, даже забыл о его существовании. Тельмарш понимал это и твердил про себя: " Когда господа в опасности, они вас отлично знают; когда опасность миновала, они с вами и не знакомы". Он спрашивал себя: " Зачем же в таком случае я спас маркиза? " И отвечал себе: " Потому что он человек". Он думал и думал, и снова перед ним возникал вопрос: " Да полно, человек ли он? " И вновь он повторял про себя горькие слова: " Если бы я только знал! " Случившееся угнетало его, ибо все, что он совершил тогда, стало для него самого неразрешимой загадкой. Он мучительно думал. Значит, добрый поступок может оказаться дурным поступком. Кто спасает волка, -- убивает ягнят. Кто выхаживает коршуна с подбитым крылом, тот сам оттачивает его когти. Он почувствовал себя и впрямь виноватым. Эта мать, в своем неразумном гневе, права. Однако он спас ей жизнь, и это в какой-то мере извиняло его в том, что он спас жизнь маркиза. А дети? Мать тоже задумалась. И хотя оба молчали, мысли их текли в одном направлении, и, быть может, им суждено было встретиться где-то там, в глубине их общего тяжелого раздумья. Но вот она снова подняла на Тельмарша темный, как ночь, взгляд. -- Что же это такое делается? -- воскликнула она. -- Тс! -- сказал Тельмарш, приложив палец к губам. Но она продолжала: -- Напрасно вы меня спасли, я на вас в обиде. Лучше бы мне умереть, тогда бы я хоть оттуда видела их. Я знала бы, где они. Они бы меня не видели, но я бы все время была с ними. Мертвая, я бы им стала заступницей. Тельмарш взял ее за руку и пощупал пульс. -- Успокойтесь, не то снова лихорадка начнется. Она спросила его почти сурово: -- Когда я могу уйти? -- Уйти? -- Ну да. Прочь уйти. -- Никогда, если не будете вести себя благоразумно. А если будете умницей -- завтра же. -- А что значит быть умницей? -- Во всем полагаться на бога. -- На бога! А куда он дел моих детей? Она была словно в бреду. И заговорила тихим голосом: -- Поймите, не могу я оставаться здесь. У вас нет детей, а у меня были. А это разница. Нельзя судить о том, чего сам не испытал. Ведь нет у вас детей, нет? -- Нет, -- ответил Тельмарш. -- А у меня только и было что дети. Что я такое без детей? Да объясните мне хоть кто-нибудь, почему нет моих детей? Чувствую, что-то случилось, а понять не могу. Мужа моего убили, меня расстреляли, -- и все-таки я ничего не пойму. -- Ну вот, опять лихорадка началась, -- сказал Тельмарш. -- Вам вредно так много говорить. Она взглянула на него и замолчала. С этого дня она вообще перестала говорить. Тельмарш уже не рад был, что велел ей молчать. Целые часы она в оцепенении сидела, скорчившись, у старого дуба. Она думала о чем-то и молчала. Молчание -- прибежище простых душ, вступивших в зловещие недра скорби. Казалось, она не желает ничего понимать. Дойдя до известной глубины отчаянья, отчаявшийся уже не сознает этой глубины. Тельмарш с волнением следил за ней. Перед лицом такого страдания душе старика открылась душа матери. " Да, -- думал он, -- уста ее безмолвны, но глаза говорят: я понимаю, какая мысль неотвязно мучит ее. Быть матерью и перестать быть ею! Кормить младенца и перестать кормить! Нет, не может она смириться. Она думает о малютке, которую еще так недавно отняла от груди. О ней она думает, о ней, о ней. И в самом деле, как должно быть сладостно чувствовать у своей груди крохотные розовые губки и с радостью отдавать вместе с материнским молоком всю себя, отдавать свою жизнь, чтобы младенцу жить и крепнуть". И Тельмарш тоже молчал, он понял, как бессильны перед такой смертельной тоской все людские слова. Одержимый страшен своей молчаливостью. И можно ли заставить одержимую горем мать прислушаться к голосу рассудка? Материнство замкнуто в самом себе; с ним нельзя спорить. Мать чем-то близка к животному, и потому она так возвышенно прекрасна. Материнский инстинкт есть инстинкт в самом божественном смысле этого слова. Мать уже не женщина, мать -- это самка. Дети -- это детеныши. Потому-то в каждой матери есть нечто, что ниже рассудка и в то же время выше его. Мать наделена особым чутьем. В ней живет могучая и неосознанная воля к созиданию, и эта воля ведет ее. В слепоте матери есть что-то от ясновиденья. Теперь уже сам Тельмарш старался вызвать бедняжку на разговор; но все его попытки были тщетны. Однажды он сказал: -- К несчастью, я старик и не могу много ходить. Я устаю, когда и уставать-то не от чего. Иной раз походишь с четверть часа, и ноги уже не слушаются; хочешь не хочешь, приходится присесть отдохнуть, а то я бы непременно пошел с вами. Впрочем, может быть, моя немощь и к лучшему. От меня вам, пожалуй, будет больше вреда, чем пользы; здесь ко мне притерпелись; но синие относятся ко мне с подозрением -- мужик, мол, а крестьяне считают колдуном. Он ждал ответа. Но она даже не взглянула в его сторону. Навязчивая мысль приводит или к безумию, или к героизму. Но какой героический поступок способна совершить крестьянка? Увы, никакой. Она может быть лишь матерью, и только матерью. С каждым днем она все больше уходила в себя. А Тельмарш наблюдал за ней. Он пытался развлечь ее; он принес ей ниток, иголку, наперсток, и, желая доставить удовольствие бедному старику, она взялась за шитье; она попрежнему была погружена в свои мысли, но работала -- верный признак выздоровления; силы мало-помалу возвращались к ней; она перештопала свое белье, зачинила платье и башмаки, но глаза ее глядели стеклянным, невидящим взглядом. Иногда за работой она потихоньку напевала какие-то песенки, бормотала какие-то имена, должно быть имена своих детей, но Тельмарш ничего не мог разобрать. Временами она бросала шить и прислушивалась к пению птиц, словно надеясь, что они прощебечут ей долгожданную весть. Она смотрела на небо, не идут ли тучи, не будет ли непогоды. Губы ее беззвучно шевелились. Она о чем-то тихонько говорила сама с собой. Она сшила мешок и доверху набила его каштанами. Однажды утром Тельмарш увидел, что она тронулась в путь, глядя неподвижным взором в лесную чащу. -- Куда вы? -- крикнул он. -- Иду за ними, -- ответила она. Он не пытался ее удержать.
VII
|