Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Поиски пути






 

Мой великий учитель умер, не указав мне пути, но кое-что я прочел в его глазах. Я усвоил одну из его за­поведей: веруй в себя. Артист — творец всего, что его окружает, и самого себя. Человек настолько совершен­ное создание, что ему требуется очень немного: ино­гда — платок, иногда — свеча, голос, руки, коврик на площади — вот, может быть, и все, чтобы объять мир и подарить его зрителям, то есть своему народу. Эта за­поведь требовала проверки. И тогда создана была сказка Островского «Снегурочка».

Но, соразмеряя эту юную игрушку с требованиями времени, я сомнительно покачивал головой: держу ли я ключи к сердцу народа, таская по Москве маленькие ширмы своего первого спектакля? Формирование молодой Советской республики, новый мир, возникающий на наших глазах, новые книги и понятия — все это волно­вало меня, и я скоро оставил где-то маленькие ширмы, позабыв о них навсегда.

Может показаться, что для меня не было трудностей и что я не колебался и с легким сердцем, будучи уверен в своей правоте, покинул стены МХАТ, перешел к Е. Б. Вахтангову, оттуда в театр Мейерхольда и вышел затем на свою дорогу. Что я знал, как наиболее пра­вильно следовало поступить, и соответственно с этим и поступал, осуществляя свой план сознательно и твердо.

Дело обстояло несколько иначе. Москва была подоб­на Вавилону, где искусства, словно сговорившись, пели не в лад и каждое на свой особый мотив. Это был вихрь мыслей и направлений, среди которых существовали столь прихотливые, но исследовав их природы, нельзя было в должной мере их оценить: отринуть или принять. Вавилон рухнувших социальных категорий старого общества завершал свой путь, поднимая теат­ральные занавесы многочисленных театров Москвы, от­крывая выставочные залы с живописными полотнами, концертные залы, где еще допевал свои последние песни Шаляпин.

В Москве тесно, пестро и по-ярмарочному шумно от разноголосицы, споров и вихрей различных мнений, сталкивающихся в ожесточенной борьбе.

Что же произошло со мной, когда, попав в храм сво­его детства, я внезапно его покинул? Можно ли через много лет ответить на этот вопрос?

Мной руководило тогда желание выйти на основную дорогу своего времени.

Тишайшая работа по воспитанию будущих артистов в стенах МХАТ, стремление изолировать своих воспи­танников от влияния ярмарочных шумов, студийная ти­шина и тихие глаза, смотрящие внутрь себя, меня пу­гали и отталкивали. Я бегал от педагогов, внедрявших в нас основы гениальной системы Станиславского. Меня и влекло к этой божественной тишине храма и в то же самое время заносило в сторону, куда-то туда, откуда не­слись столь многоголосые и нестройные звуки. Они при­влекали меня своей новизной, а все, что неведомо, каза­лось мне тогда, должно быть изучаемо и проверяемо.

Я ушел, следуя своей давнишней, еще детской любви к ярмарочным чудесам, народным балаганам, ушел, чтобы насладиться незнакомыми звуками, и попал в изысканнейшей итальянский балаган (комедия масок) на рус­ской почве, сдобренный тончайшей, артистичнейшей иронией самого мастера Е. Б. Вахтангова.

Называя Третью студию Е. Б. Вахтангова «итальян­ским балаганом», я не хочу ни унизить, ни осмеять этот благословенный дом на Арбате, где я насладился пол­ностью великим и красивейшим таинством рождения спектакля. Слово «балаган» у нас стало словом бран­ным. И, если хотят что-то обругать, его обычно вспо­минают, это чистое народное словцо. Я же имею в виду древнейшее искусство: общенародное, прямое, дерз­кое и театральное в своей основе. Я снимаю шляпу пе­ред ним, как и перед искусством цирка или же как перед рождественской елкой, своеобразное обаяние которой вряд ли кто станет отрицать.

Я стал быстро забывать дорогу в Третью студию, но часто заходил в разные места, где черный ход называет­ся артистическим. Тревога не покидала меня.

Я ученик Вахтангова... Но надо идти дальше. И я иду... На своем театре, который я должен создать, кото­рый уже создаю, — думал я, — я буду революционером пламенным и неугомонным. Вахтангов сделал мне боль­шую честь: сказал, что я пытлив и талантлив.

Я ходил по улицам и продолжал репетировать.

Блистательно шла «Принцесса Турандот», делая ан­шлаги.

Маяковский сочинял стихи на обложки конфет, рек­ламные плакаты с его стихами украшали витрины ма­газинов и стены домов.

Комсомольцы, мобилизованные партией, встали за прилавки Центрального Мосторга, в котором я, остав­шись без театра, руководил драмкружком. По окончании торговли они приходили в свой клуб и готовились к оче­редному спектаклю Ставили «Пугачева» Есенина, гото­вились к антирелигиозному карнавалу — приближалась пасха и Первое мая.

Театра для меня не было. Я не учился, а учил. Учил комсомольцев, тоскуя о своем театре, о школе, об учи­теле...

В те годы я больше всего протестовал, не соглашался, пробовал.

Что означало в те годы пробовать, объясню подроб­нее. Это означало читать прозу или стихи вслух, сравни­вая и сопоставляя. Слова у Маяковского отличны от слов Есенина, у Пушкина — от Державина.

Русская литература!.. Какое это глубокое, обширное и вдохновляющее понятие! Читать и читать русскую ли­тературу, знать ее, помнить интонации авторов и тон­чайшие оттенки их многоголосой и разнообразной речи.

Достанет ли на мой век трех-четырех десятков лет, чтобы усвоить богатства русской литературы и вынести их на сцену?

Достанет ли на мой век времени, чтобы все попять, переволноваться, отлюбить и вновь беззаветно служить русской литературе? Она обступала меня, поглощала, суток было уже недостаточно.

Проверить на голос, проверить на сердце, на мысль, сделать выводы — вот основное, главное, без чего не про­живешь ни сегодня, ни завтра.

О, русская литература! Я преклоняюсь перед тобой.

Школа осталась позади, она продолжалась по соб­ственному желанию и потребности в ней.

Школа — это книги, которые созданы для того, что­бы их раскрывали, перелистывали страницы, читали.

Молодой человек занимался перелистыванием страниц много лет подряд. Он читал и классическую лите­ратуру, и современную, читал романы, стихи, повести, даже пьесы — «Ревизора», «Горе от ума», «Женитьбу», трилогию Сухово-Кобылина, блоковские пьесы. Молодой человек не расставался с книгами.

Он носил также с собой тетрадь, куда вписывал раз­мышления по поводу своего пребывания в стенах МХАТ. Это были экзерсисы, от которых сохранились только самые ничтожные следы, о них не стоило сожа­леть.

Но тогда, в эти годы, своему исследовательскому тру­ду он придавал серьезное значение, и ему казалось, что он потрясает основы русского театра, еще смутно пред­ставляя, что же он противопоставит этому.

Его утешала мысль, что он недаром трудится и что когда-нибудь все это пригодится в том театре, в котором он найдет свою дорогу.

Ощущение близости театра не покидало его, и от­части он был прав, когда полагал, что его театр совсем близко, неотделим от него самого.

Его все же смущала мысль, что один в поле не воин и что театр — это понятие особое, большое и сложное, не укладывающееся в одну человеческую голову. Что один — это, конечно, не театр, а просто одинокая лич­ность, возомнившая о себе слишком много. Безумием было бы полагать, говорил он себе, что один в поле воин.

Это было неразрешимо, не проверено и не доказано даже самому себе. Вот почему молодой человек размыш­лял на эту тему только про себя и далеко не был уве­рен в том, что он прав. Он захаживал по-прежнему в квартиру на Полуэктовом, где собирались друзья и где размышляли о совсем новом театре, таком театре, чтобы играть на улице, на площади, не обременяя себя лесом и холстом. Основной его декорацией тогда было венециан­ское окно в большой и пустой комнате. На фоне этого синеющего по вечерам окна он много раз читал поэмы Маяковского: «Флейта-позвоночник», «Облако в шта­нах», «Человек». Приезжающие друзья, по заведенной традиции, «чтобы было как в театре», предъявляли при­гласительные билеты и занимали места в «партере», на старом диване, табуретах, на полу. Здесь зарождался будущий театр, о котором мечтал молодой человек. Пусть будет это синее окно, думал он, настоящее небо и публика. Где-то в глубине души он был убежден, что сила театра не в нарисованном небе, но где он видел этот театр? Может быть, где-то в детстве.

Станиславский шел к настоящему «Вишневому саду», но это была только мечта и иллюзия: сад был бумаж­ный. Где же истина? Может быть, истина в силе слова? А может быть, в силе чувств? А может, и в том и в дру­гом, потому что нет слова без чувства Слова, как поня­тия, волновали молодого человека и не давали ему спо­койно спать.

 

И забываю мир — и в сладкой тишине

Я сладко усыплен моим воображеньем,

И пробуждается поэзия во мне:

Душа стесняется лирическим волненьем,

Трепещет, и звучит, и ищет, как во сне,

Излиться наконец свободным проявленьем.

 

Эти строки надо отнести не только к тем, кто создает, но и к тем, кто произносит вслух, — пусть встанет мир воочию и в своем обличье, тот мир, который в книге.

Так родилось искусство исполнителя. Оно существо­вало и до молодого человека: традиционно — в театре, а реже — без театра.

И слушатели находились: терпеливо, как заколдован­ные, они сидели часами. Что же это такое? Это было не­понятно и удивительно. И в чем тут секрет, сила и вол­шебство воздействия? В актерских ли данных молодого человека, в свойствах ли его голоса, или в сочетании того и другого? Но тогда дорога ясна: надо идти в театр.

Нет, не надо идти в театр, не надо гримировать лицо, играть роли.

И снова ходит молодой человек по московским мосто­вым и думает: кто же он такой?

Почему он не как все, как те, кто играет в театре? И данные у него как будто есть, чтобы играть. Надо идти в театр и наконец проверить, уяснить себе, в чем же дело.

Но как же он останется без русской литературы, ко­торая не звучит в театре, редко-редко инсценируется, и всегда это не то, что хочется. И не потому, что это пло­хо, а потому, что это уже не роман в чистом его виде — это другая форма.

Но ведь романы пишут затем, чтобы их читать, а не слушать! Зачем же роману звучать и заменять собой театр? И можно ли потратить на это молодость, а затем всю жизнь? Что из этого выйдет путного?

Каков должен быть стиль исполнения и чем при­крыться, помимо голоса? Может быть, нужна вещь в руке? Некоторые элементы обстановки? Может быть, это за­блуждение, что молодой человек держит публику только чтением? Может быть, друзья его слушают из чисто личной симпатии? Молодой человек продолжает ду­мать, а время идет, драгоценное, золотое время его мо­лодости.

Умные товарищи ушли в театр, растут, развиваются, крепнут, делают роли, живут по-своему интересной жизнью

Время идет, а молодой человек продолжает гулять без пути и дороги. Что-то он знает в глубине сердца, что-то подсказывает ему, что он прав, но очень возмож­но, что это простое детское заблуждение.

В те годы случалось иногда выступать незапланиро­ванно, неожиданно появляясь из публики. Случались веяние непредвиденные приключения. Это было время горячих диспутов и буйных и непричесанных молодых людей, доказывающих, отвергающих.

Однажды молодому человеку довелось присутствовать на вечере чтения произведений Блока, где он совершил в некотором роде чрезвычайный поступок: обуреваемый чувством благородного соревнования в поисках истины, он, взбежав на эстраду, предложил прослушать «его трак­товку «Двенадцати» Блока, прочитанных только что очаровательно, но, с его точки зрения, совсем неверно». Он, безусловно, рисковал, так как вечер всеми уважае­мой артистки окончился, затихли последние аплодисмен­ты, гасли люстры. Невзирая на расстроенные ряды зрителей, молодой человек немедленно приступил к де­лу под топот ног, хлынувших к эстраде. Вскоре насту­пила та тишина, о которой молодой человек часто меч­тал. Невзирая на постепенно и неумолимо гаснущие люстры, он благополучно продемонстрировал «свою трак­товку «Двенадцати», собрал аплодисменты и удалился.

Такого рода стихийные действия все же не приноси­ли ему ожидаемого удовлетворения, они сопровождались чрезмерной затратой сил, а главное, молодому человеку никогда не казалось, что он уходит победителем с поля боя, несмотря на явные признаки успешного проведения его рискованных операций. Он уносил с собой горечь сомнения в правильности его поступка.

Итак, решающих его судьбу событий не было и пу­тей в театр тоже не было. Была зима и сугробы — и мож­но было читать сколько угодно, все, что угодно и где угодно, например, у памятника Гоголя или у какого-ни­будь другого памятника. Репертуар расширился и гро­зил подавить исполнителя, который не мог молчать. Концерты его тех лет не оставили следа: афиш не было, пригласительных билетов тоже. Но, возможно, кое-что сохранилось в памяти тех, кто его слушал. Он давал кон­церты в казармах, в самодеятельных кружках и боль­ше всего своим друзьям. Друзей было немного, но они были: Вера Строева, Сережа Владимирский, Лиля По­пова. С последней он уже не расставался.

Молодой человек ходил в черной блузе, без галстука, с белым отложным воротничкам и в коротковатых штанах, а его спутница щеголяла в бархатном лиловом плаще своей бабушки — и так, взявшись за руки, они ходили и не унывали.

Они заходили в университет (в котором мама мечта­ла видеть своего сына) и слушали лекции по литературе, пользуясь свободой входа.

Затем шли в другое учебное заведение — в Брюсовский институт. Окруженный молодыми поэтами, Валерий Яковлевич, подобно хирургу, анатомировал стихи. Поэты записывали в свои тетрадочки сложнейшие формулы, они добросовестно учились. Молодой человек и его спутница робко садились за парту, памятуя, что математика не да­валась будущему артисту еще со школьной скамьи. И, не­взирая на трепет перед алхимией поэтической лаборато­рии, он внимательно слушал В. Я. Брюсова, поверявшего «алгеброй гармонию».

Однажды я нашел учителя, у которого не было ни театра, ни студии, ни школы. Был голос и книги, которые он создавал, но на его спектаклях «одного актера» я бы­вал. Его публичные выступления в залах, переполненных народом, я посещал и уносил с собой тему, столь согласо­ванную со временем, что лучшего материала для исполнения я не желал.

Маяковский соответствовал делам партии, стоял как бы в ее рядах, плечом к плечу с пародом. Он был словно искра, соединяющая два начала. Я увидел глашатая времени, я ощутил вибрацию его голоса, ритм, интона­цию и сделался — негласно — его учеником.

Какое же влияние оказывала на меня партия? Художник, отображающий жизнь, не может быть в сто­роне, партия для него та сила, которая пробуждает жела­ние творить. Партия будит, растит, мобилизует к дейст­вию не только личность, но и все общество. Маяковский был тогда самым верным спутником партии. Я тянулся к нему, как тянется все живое к теплу и солнцу, как тя­нешься к человеку, наиболее ярко отражающему свет. Он нашел свой путь и шел вперед, увлекая нас за собой.

Поэт творит. Актер воплощает творимое. Значит, нуж­но исполнять Маяковского. И я читал его стихи везде, где я находил аудиторию: в агитпоездах, агитпунктах, клубах. В статье «Как делать стихи» Маяковский говорит о слове, как о посаженной на зуб коронке. Его стихи также удобно сели на мой голос. Интонация его, мелодика не­обычайно пришлись мне по сердцу. Сделались необходи­мой частью моей натуры и моего актерского темперамен­та. Ходить по Москве и читать вслух ночью на пустых улицах было необходимейшим делом.

Теоретические накопления мои были тогда невелики. Стихи Маяковского слушали, затаив дыхание. Читал же я их, подражая авторскому чтению. Память у меня была хорошая: знал «Облако в штанах», «Войну и мир», «150 миллионов», «Флейту-позвоночник», «Необычайное при­ключение», «Хорошее отношение к лошадям» и многое другое.

Надо отметить, что освоение поэтики Маяковского ос­новательно расширило мой кругозор, воспитало во мне чувство нового. Гиперболичность его образов, полет боль­шой мысли — эта сторона его творчества значительно приблизила меня к времени, к сегодняшнему дню, в ко­тором я существовал, жил, работал, мечтал, рос, творил. Влияние Маяковского на мое поколение огромно. Оно сравнимо разве только с влиянием на своих современни­ков Пушкина, Некрасова, Горького. И каждому из них я отдал часть своей души, труда и многие часы или даже годы пламенного увлечения.

Со школьной скамьи меня держала на привязи рус­ская словесность. Но Маяковский оказал на меня особое влияние. Маяковский стал нужнее всех поэтов и великих прозаиков, он был необходим, как символ, воплотивший собой время.

А время было необычайное: рухнуло привычное, об­житое, претерпевшееся, знакомое с детства и вошло но­вое — новое, как в большом, так и в малом, а главное, в гигантских социальных сдвигах, разворошивших все слои населения. Это была буря, великая очистительная гроза. Сознание, что я являюсь свидетелем рождения новой и значительнейшей эпохи в истории человечества, напол­няло каждый день моего существования особым, непере­даваемым волнением. Чувство острой ответственности не покидало меня: я должен быть достойным своего време­ни. Динамичность разворачивающихся событий диктова­ла своп характернейший, стремительный ритм, учащен­ный пульс жизни. Рождались новая жизнь и новое искус­ство, а человеку, ощущающему в себе пробуждающегося художника, казалось, что он обязан спросить себя: что же он будет делать, чем жить и как, какими средствами от­разит он свое время?

Я останавливаюсь на характеристике времени в силу того обстоятельства, что во все времена отображение сво­ей эпохи — одна из основных задач всех деятелей ис­кусств. Как никогда еще, гражданская тема владела ума­ми. Как никогда еще, общественное начало для многих и многих становилось личным. Передовые силы нашего общества, пробудившийся к действию рабочий класс влияли на интеллигенцию, воспитывали ее, диктуя свои вкусы и запросы художнику. Накопившееся за многие столетия чувство несправедливости разверзлось; гроза очистила воздух. Люди дышали полной грудью, и, невзи­рая на разруху, голод, нищету, коммунизм стоял рядом, у ворот нашего сознания. Ничто, никакие силы, казалось, не могли затормозить этого победного шествия в мир совершенный и справедливый.

Озаряемые светом высшей человеческой справедли­вости, среди обломков старого, рухнувшего мира, мы шли вперед.

Книги Маркса, Энгельса и Ленина сделались настоль­ными книгами многих миллионов людей, а не только тех, умнейших среди нас, которые первые на Руси еще в под­полье читали их, проторяя нам дорогу, строя наше буду­щее — время, в которое должна была прийти и грянуть гроза. Их тернистый путь, их биографии сделались до­ступны нам. Ленин жил в Москве, в Кремле, его речи звучали на московских заводах. Он был ощутим — притя­гательно-обаятельный, великий и простой человек с ум­ными, живыми глазами.

Такого было время, такова была эта юная и вечная эпо­ха. Она пришла, она существовала. Это был плацдарм, на котором должен был существовать и мой личный путь, моя особая дорога. Этот путь следовало найти.

 


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.01 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал