Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Тихая лирика» 60-70-х годов. Творчество Николая Рубцова.






Значительным явлением в литературе семидесятых годов стала та художественная тенденция, которая получила название " тихой лирики ". " Тихая лирика" возникает на литературной сцене во второй половине 1960-х годов как противовес " громкой" поэзии " шестидесятников". В этом смысле эта тенденция прямо связана с кризисом " оттепели", который становится очевидным после 1964-го года. " Тихая лирика" представлена, в основном такими поэтами, как Николай Рубцов, Владимир Соколов, Анатолий Жигулин, Анатолий Прасолов, Станислав Куняев, Николай Тряпкин, Анатолий Передреев, Сергей Дрофенко. " Тихие лирики" очень разнятся по характеру творческих индивидуальностей, их общественные позиции далеко не во всем совпадают, но их сближает прежде всего ориентация на определенную систему нравственных и эстетических координат.

Публицистичности " шестидесятников" они противопоставили элегичность, мечтам о социальном обновлении - идею возвращения к истокам народной культуры, нравственно-религиозного, а не социально-политического обновления, традиции Маяковского - они предпочли традицию Есенина (такая ограничительная бинарная оппозиция, как " Маяковский-Есенин", вообще была характерна для " оттепельных" пристрастий: аналогичные размежевания касались Ахматовой и Цветаевой, Евтушенко и Вознесенского, физиков и лириков, и т. п.); образам прогресса, научно-технической революции, новизны и западничества " тихие лирики" противопоставили традиционную эмблематику Руси, легендарные и былинные образы, церковные христианские атрибуты и т. п.; экспериментам в области поэтики, эффектным риторическим жестам они предпочли подчеркнуто " простой" и традиционный стих. Такой поворот сам по себе свидетельствовал о глубоком разочаровании в надеждах, пробужденных " оттепелью". Вместе с тем, идеалы и эмоциональный строй " тихой лирики" были гораздо более конформны по отношению к надвигающемуся " застою", чем " революционный романтизм" шестидесятников. Во-первых, в " тихой лирике" социальные конфликты как бы интровертировались, лишаясь политической остроты и публицистической запальчивости. Во-вторых, общий пафос консерватизма, т. е. сохранения и возрождения, более соответствовал " застою", чем шестидесятнические мечты об обновлении, о революции духа. В целом, " тихая лирика" как бы вынесла за скобки такую важнейшую для " оттепели" категорию, как категория свободы, заменив ее куда более уравновешенной категорией традиции. Разумеется, в " тихой лирике" присутствовал серьезный вызов официальной идеологии: под традициями " тихие лирики" и близкие им " деревенщики" понимали отнюдь не революционные традиции, а наоборот, разрушенные социалистической революцией моральные и религиозные традиции русского народа.

Роль лидера " тихой лирики" досталась рано погибшему Николаю Рубцову (1936-1971). Сегодня оценки Рубцова группируются вокруг двух полярных крайностей: " великий национальный поэт", с одной стороны, и " придуманный поэт", " псевдокрестьянский Смердяков", с другой. Было бы, разумеется, несправедливым объявить Рубцова всего лишь монотонным эпигоном Есенина, возведенным в сан гения усилиями критиков. Вместе с тем, даже рьяные поклонники Рубцова, говоря о его поэзии, неизменно уходят от серьезного анализа в измерение сугубо эмоциональное: " Образ и слово играют в поэзии Рубцова как бы вспомогательную роль, они служат чему-то третьему, возникающему из их взаимодействия" (В. Кожинов), " Рубцов словно бы специально пользуется неточными определениями... Что это? Языковая небрежность? Или это поиск подлинного, соответствующего стиховой ситуации смысла, освобождение живой души из грамматико-лексических оков? " (Н. Коняев). В отличие от " поэтов-шестидесятников", Рубцов совершенно игнорирует традиции поэзии модернизма. Он почти полностью освобождает свои стихи от сложной метафоричности, перенося главный акцент на напевную интонацию, достигающую подчас высоких пронзительных нот. Его поэзия стала весомым аргументом в пользу традиционности (в противовес - эксперименту, новизне). Сам Рубцов не без вызова писал:

Я переписывать не стану,

Из книги Тютчева и Фета,

Я даже слушать перестану

Того же Тютчева и Фета.

И я придумывать не стану

Себе особого Рубцова,

За это верить перестану

В того же самого Рубцова.

Но я у Тютчева и Фета

Проверю искреннее слово,

Чтоб книгу Тютчева и Фета

Продолжить книгою Рубцова.

 

Причем, интересно, что традиция, в которую Рубцов " встраивал" свое творчество, соединяя фольклорную песню (Рубцов нередко исполнял свои стихи под гитару или под гармошку), поэзию Тютчева, Фета, Полонского, Блока и, конечно, Есенина, выглядела весьма избирательно. Этот ряд постоянно перебирается в статьях и мемуарах о Рубцове. В самом " наборе" ориентиров звучал вызов: натурфилософы Тютчев и Фет поднимаются на знамя в противовес официально залакированному " социальному" Некрасову, " мистик" Блок и " упадочник" Есенин - в противовес официальному " поэту социализма" Маяковскому. Но здесь упущено еще одно, может быть, самое существенное звено: между Блоком и Есениным располагалась так называемая " новокрестьянская поэзия", представленная в первую очередь Николаем Клюевым и Сергеем Клычковым: " тихая лирика" вообще и Рубцов в частности подключаются именно к этой оборванной тенденции, принимая из рук " новокрестьянских поэтов" такие качества, как религиозный культ природы, изображение крестьянской избы как модели мира, полемическое отталкивание от городской культуры, живой интерес к сказочному, легендарному, фольклорному пласту культуры.

ЦВЕТЫ
По утрам умываясь росой,
Как цвели они! Как красовались!
Но упали они под косой,
И спросил я: - А как назывались? -
И мерещилось многие дни
Что то тайное в этой развязке:
Слишком грустно и нежно они
Назывались - " анютины глазки".

На наш взгляд, значение поэзии Рубцова и должно оцениваться в масштабе сдвига культурных парадигм, происходившего на рубеже 1960-1970-х годов. В своих,
не всегда совершенных, но эмоционально очень убедительных стихах Рубцов первым не интеллектуально, а суггестивно обозначил очертания нового культурного мифа, в пределах которого развернулась и " тихая лирика", и " деревенская проза", и вся почвенническая идеология 1970-1980-х годов.

Я умру в крещенские морозы
Я умру, когда трещат березы
А весною ужас будет полный:
На погост речные хлынут волны!
Из моей затопленной могилы
Гроб всплывет, забытый и унылый
Разобьется с треском,
и в потемки
Уплывут ужасные обломки
Сам не знаю, что это такое...
Я не верю вечности покоя!

Погиб 19 января 1971 года в своей квартире, в результате бытовой ссоры с библиотекарем[2] и начинающей поэтессой Людмилой Дербиной (Грановской) (р.1938), на которой собирался жениться (8 января они подали документы в ЗАГС). Судебным следствием установлено, что смерть имела насильственный характер, наступила в результате удушения — механической асфиксии от сдавливания органов шеи руками. Возлюбленная Рубцова в своих воспоминаниях и интервью, описывая роковой момент, утверждает, что произошёл инфаркт — «сердце просто у него не выдержало, когда мы сцепились». Дербина была признана виновной в убийстве Рубцова, осуждена на 8 лет, досрочно освобождена почти через 6 лет, по состоянию на 2013 год живёт в Вельске, виноватой себя не считает и надеется на посмертную реабилитацию. Публицист и заместитель главного редактора газеты «Завтра» Владимир Бондаренко, указывая в 2000 году, что смерть Рубцова так или иначе наступила в результате действий Дербиной, назвал её мемуары «бессмысленными и суетными попытками оправдания».

Биографы упоминают о стихотворении Рубцова «Я умру в крещенские морозы» как о предсказании даты собственной смерти. В Вологодском музее Н. Рубцова хранится завещание поэта, найденное после смерти: «Похороните меня там, где похоронен Батюшков». Похоронен Николай Рубцов в Вологде на Пошехонском кладбище.

 

28) Неподцензурная литература 60-70-х годов (Георгий Владимов — «Верный Руслан»; Александр Солженицын — «Архипелаг ГУЛАГ» или «В круге первом»; Венедикт Ерофеев — «Москва-Петушки»; Евгения Гинзбург — «Крутой маршрут»; Владимир Дудинцев — «Белые одежды»).

 

Тем не менее как особое социокультурное явление самиздат и тамиздат возникли лишь на рубеже 1950-1960-х годов, когда за границей были опубликованы «Доктор Живаго» Бориса Пастернака, произведения Александра Есенина-Вольпина, Владимира Тарсиса, Абрама Терца (Андрея Синявского), Николая Аржака (Юлия Даниэля), а по стране – в машинописных, репринтных и фотокопиях – стали ходить произведения, официально как бы не существовавшие, но – в некоторых случаях – смело могущие потягаться своей популярностью с продукцией издательств «Советский писатель» и «Молодая гвардия». Под маркой «самсебяиздата» (честь изобретения этого термина приписывают Николаю Глазкову) чего только не распространялось – от классических «Собачьего сердца» Михаила Булгакова и «Чевенгура» Андрея Платонова до «самопальных», как тогда выражались, переводов из Джеймса Джойса, Генри Миллера и Джеймса Хэдли Чейза, от не прошедших по тем или иным причинам в печать произведений вполне, казалось бы, благополучных членов Союза писателей СССР до неподцензурных журналов и альманахов, которым адресовали свое вдохновение литераторы, демонстративно отказавшиеся от какого бы то ни было сотрудничества с советской властью. «Любой ценой, с любыми искажениями увидеть свои тексты в печати – это было уже не для нас. Зачем? И так прочтут кому нужно», – рассказывает об опыте поколения «детей самиздата» Ольга Седакова. И действительно, именно пишущей машинке «Эрика», которая, – как пел Александр Галич, – «берет четыре копии», именно сам– и тамиздатским изданиям в первую очередь обязаны своей популярностью у читателей и Венедикт Ерофеев, и Иосиф Бродский, и Сергей Довлатов, и Геннадий Айги, и Саша Соколов, и Эдуард Лимонов, и иные многие.

Эта эпоха, растянувшаяся от «оттепели» до перестройки, ныне завершилась. «Ее концом, – пишет Дмитрий Кузьмин, – можно считать 1992–1994 годы, когда три самиздатских журнала – “Митин журнал”, “Вавилон” и “Сумерки” – не без структурных изменений перешли на типографский способ производства», а «происшедшая в России в начале 90-х легализация частного, приватного книгоиздания ‹…› сделала прежнее различие официально изданной печатной продукции и самиздата нерелевантным». Как, равным образом, с переезда редакции журнала «Континент» в Москву, с безуспешных попыток пересадить на постсоветскую почву издание и распространение «тамиздатских» журналов «Время и мы» Виктора Перельмана, «Стрелец» Александра Глезера, «Синтаксис» Марии Розановой нерелевантными стали и различия между публикациями, допустим, в Пензе и, предположим, в Лондоне. Что же касается стремления некоторых нынешних писателей (например, Дмитрия Галковского или автора романов-боевиков Владимира Угрюмова) маркировать издания своих книг как «самиздатские», то эта практика вызывает скорее конфузный эффект, приводя на ум старинный анекдот о ковбое Джо, который оттого и неуловим, что его никто не собирается ловить.

Советский самиздат — явление очень широкое. В 1960—1980-х гг. в списках, машинописных слепых копиях, в черно-белых фотографиях книжных разворотов ходила литература не только политическая, но и художественная, не умещавшаяся в жесткие цензурные рамки, которыми определялось количество информации, надлежавшей быть полученной советским гражданином.

В 1970-е и в 1980-е гг. с самиздатом сталкивался всякий хоть чуть-чуть любопытный человек. Представим себе неофициальную часть домашней библиотеки гуманитарного читателя той поры (библиотеки скорее идеальной, желаемой, чем реально собранной).
Во-первых, это художественные произведения запрещенных советским режимом русских и переводных авторов. В глубоком ящике или за выставленными на полки томами Георгия Маркова вполне могли скрываться стихи расстрелянного в 1921 г. Н.Гумилева и слепая копия не издававшегося тогда «Собачьего сердца» М.Булгакова, из заключения дошедшие стихи Даниила Андреева и сильно разнящиеся текстуально перепечатки самого «списочного» поэта — О.Мандельштама. Воспоминания разведчика-коминтерновца Дм.Быстролетова. Папка со стихами Бродского, рядом — стихи и поэмы «глашатая империализма» Р.Киплинга (почти не издававшиеся — при том, что отрывки из «Книги Джунглей» и «Просто сказки» были в числе самых популярных детских книг) или католического гуманиста К.С.Льюиса. Списки 70 лет дожидавшегося публикации на русском языке джойсовского «Улисса»... Всего не перечесть. В списках ходили отрывки блистательного перевода (В.Муравьева и А.Кистяковского) «Властелина колец» Дж.Р.Р.Толкиена.

Собственно, яркие литературные явления без надежды на официальную публикацию при советском режиме отправлялись прямехонько на самоиздание. По свидетельству архивариуса Архива Восточной Европы в Бремене Габриэля Суперфина, наиболее массовыми произведениями самиздата были повести братьев Стругацких и «Москва—Петушки» Венедикта Ерофеева.

Конечно же, в реальности такая прекрасная полная стационарная библиотека была разве что в спецхранах Комитета государственной безопасности, за семью допусками и разрешениями. Библиотеки домашние (начавшие появляться в середине 1960-х) были куда скромнее, и вообще, самиздат был литературой необыкновенно подвижной: книгу-рукопись получали на ночь, на один день, и читали, усевшись на диване, несколько человек, передавая листы друг другу.

Технически самиздатовские книги и журналы представляли собой сброшюрованные и несброшюрованные тексты, выполненные на пишущей машинке («Эрика» берет четыре копии...», — как пел Александр Галич). Размножение публикаций было чрезвычайно трудоемким делом: отсутствовали технические средства и было необходимо соблюдать конспирацию. Важнейшая часть самиздата — периодические издания, неподцензурная мысль в чистом и самом рискованном виде. Как выразился однажды Владимир Буковский, «сам пишешь, сам редактируешь и цензуруешь, сам издаешь, сам распространяешь, но и сидишь за всё это тоже сам».

Самиздатовская журналистика на территории СССР в 1950—1980-е гг. была весьма многообразна по тематике и идеологии. Интересно, что самые первые образцы самиздата были литературными, а не политическими. Они появились в Ленинграде, в студенческой среде: в Химико-технологическом институте в 1956 г. вышел первый номер газеты «Культура» со стихами Евгения Рейна, Дмитрия Бобышева, Анатолия Наймана. Формально кустарная издательская деятельность не противоречила существующему Закону о печати. Но через пару недель грянули венгерские события, и бдительность компетентных органов резко возросла.
Редколлегия «Культуры», как и филфаковского «Голубого бутона», была разогнана, а автор самоизданного трактата «Status Quo» М.Молоствов отдан под суд. По имеющейся информации, это было первое дело о литературном самиздате.

Но традиция зародилась. На протяжении почти четырех самиздатовских десятилетий Ленинград оставался в значительной степени ориентирован на литературную, философскую, религиозную неподцензурную журналистику (в те годы в Ленинграде существовали, например, самиздатовские литературные журналы «Сфинксы», «Ересь»), в то время как в Москве больше было журналов политических, правозащитных.

В общем, перо вполне было приравнено к штыку, как и предрекал поэт революции. Московский журнальный самиздат начался в 1959 г. с появлением «Синтаксиса» Александра Гинзбурга. Это был поэтический журнал — в каждом номере стихи десятка поэтов.
«Синтаксису» довелось открыть такие имена, как Булат Окуджава, Иосиф Бродский, Генрих Сапгир, Белла Ахмадулина. За полгода вышли три номера (два представляли московских поэтов, один — ленинградских). Затем Гинзбург отправился в лагерь, поступив туда 12 апреля 1961 г., в день космического триумфа СССР. Через два года, вернувшись, он увидел, что его «арест никого не напугал. Появилось еще несколько, до десятка разных самиздатских журналов. Появилось само слово самиздат, которого в “синтаксисовские” времена еще не было». С середины 1960-х гг. слово появилось и в официальном лексиконе рапортов служб госбезопасности. В 1970-е гг. весьма плодотворно развивался и литературный самиздат (впрочем, в условиях противостояния режиму было трудно четко разграничить литературную и политическую деятельность).

Напомним, что в 1979 г. вышел литературный альманах «Метрополь». Это самое, пожалуй, известное событие литературного самиздата. (Интересно, что расправа с авторами альманаха была на удивление «вегетарианской»: репрессивная машина коммунистического режима в те годы, видимо, теряла обороты.). По-прежнему интенсивной была неофициальная литературная жизнь в северной столице. Там в 1976 г. начал выходить журнал «Часы». В восьмидесяти его номерах были опубликованы произведения более чем 600 авторов. Журнал печатал прозу и поэзию, драматургию и публицистику, переводы, рецензии, полемические заметки.
В самиздатовскую деятельность вовлекаются региональные центры: Калуга, Одесса, Обнинск, Воронеж, Киев, Смоленск, Новосибирск, Иркутск, Куйбышев (Самара), Свердловск (Екатеринбург), Красноярск, Калинин (Тверь) и другие города. Самиздат ширится. Этому способствует появление новой множительной техники. Используется фотокопирование: почти у каждого читателя запрещенной прессы есть знакомый, у которого есть знакомый, через которого можно отксерить текст...

Всё больше поступает в страну тамиздат а, в том числе самиздата, перепечатанного «там» — на хорошей бумаге, которая поддавалась фотокопированию, что давало возможность значительно увеличить самиздатовские тиражи.

СОЛЖЕНИЦЫН Александр Исаевич (р. 1918-2008), прозаик. Родился в крестьянской семье. После окончания школы поступил на физико-математический факультет университета в Ростове-на-Дону. Заочно учился в Московском институте философии, литературы и истории. Начавшаяся Отечественная война уводит Солженицына на фронт. С 1943 по 1945 командовал артиллерийской батареей, имел чин капитана. В 1945 был арестован и осужден на 8 лет исправительно-трудовых лагерей " за антисоветскую агитацию и попытку создания антисоветской организации". После реабилитации работал учителем математики в Рязани.

В 1962 в журнале " Новый мир", главным редактором которого был Твардовский, был опубликован рассказ " Один день Ивана Денисовича", сделавший имя Солженицына известным всей стране и далеки за ее пределами. Потом увидел свет рассказ " Матренин двор". На этом публикации прекратились. Больше ни одно из произведений писателя не было допущено к изданию в СССР, поэтому они печатались в самиздате и за рубежом (роман " В круге первом", 1955 - 1968; 1990; повесть " Раковый корпус", 1966, 1990).

В 1967 Солженицын был исключен из Союза писателей (был принят в 1962). В 1960-е работал над книгой " Архипелаг ГУЛАГ" (1964 - 1970), которую приходилось писать тайком и постоянно прятать от органов КГБ, которые бдительно следили за деятельностью писателя. В 1970 Солженицын был удостоен Нобелевской премии по литературе. В 1974 в связи с выходом первого тома " Архипелага ГУЛАГ" на Западе писатель был насильственно выдворен из СССР.

Сначала жил с семьей в Цюрихе, затем в Вермонте ( США ). Выходят: его статьи в сборнике " Из-под глыб" (1974), статьи " В Советском Союзе", 1969 - 1974, " На Западе", 1974 - 1980.

В 1969 - 1988 пишет восьмитомную эпопею " Красное колесо", состоящую из романов - " Август Четырнадцатого", " Октябрь Шестнадцатого", " Март Семнадцатого". В 1991 написал книгу " Бодался теленок с дубом", очерки о советской литературной жизни 1967 - 74. Его работа " Как нам обустроить Россию" вызвала многочисленные дискуссии. Вернувшись в Россию в 1994, А.Солженицын жил и работал в Москве. Умер в 2008 году.

" Архипелаг ГУЛАГ" - самая известная книга А.И.Солженицына. Впервые это фундаментальное исследование о репрессиях эпохи Сталина было издано в начале 70-х гг. на Западе, потом в " самиздате" и лишь в годы " перестройки" – в России, но и по сей день тема не потеряла свою актуальность, а авторский текст – непримиримость и страстность. В документально-художественной эпопее " Архипелаг ГУЛАГ" всесторонне рассмотрена введенная в нашей стране при советской власти система наказания, когда каторге были подвергнуты миллионы ни в чем неповинных людей. Писатель собрал и обобщил огромный исторический материал, развеивающий миф о " гуманности" ленинизма. Эта сокрушительная и глубоко аргументированная критика советской системы произвела во всем мире эффект разорвавшейся бомбы.

(В СССР за чтение, хранение, распространение (дал кому-то почитать) " Архипелага ГУЛАГ" можно было получить до восьми лет лишения свободы.).

Архипелаг ГУЛАГ» был написан А. И. Солженицы­ным между 1958 и 1967 годами и стал составной частью потока документальной литературы в послесталинскую эпоху. В «Послесловии» к этому произведению автор признал: «Эту книгу писать бы не мне одному, а раз­дать бы главы знающим людям... Уж я начинал эту книгу, я и бросал её... Но когда вдобавок к уже собран­ному скрестились на мне еще многие арестантские письма со всей страны — понял я, что раз дано все это мне, значит я и должен». Сам автор «Архипелага» определил его жанр и спо­соб изображения в нем истории как «опыт художест­венного исследования». Солженицын предлагает нам воспринимать эту книгу скорее как «художественный», чем как исторический текст. При этом он рассматрива­ет правду с точки зрения нравственного выбора.

Подтверждение этому можно найти в рассуждени­ях рассказчика в четвертой главе первого тома: «Я приписывал себе бескорыстную самоотверженность. А между тем был — вполне подготовленный палач... Пусть захлопнет здесь книгу тот читатель, кто ждет, что она будет политическим обличением. Если б это было так просто! — что где-то есть черные люди, зло­козненно творящие черные дела, и надо только отли­чить их от остальных и уничтожить. Но линия, разде­ляющая добро и зло, пересекает сердце каждого чело­века... В течение жизни одного сердца линия эта перемещается на нем, то теснимая радостным злом, то освобождая пространство рассветающему добру.

Один и тот же человек бывает в свои разные возрасты, в разных жизненных положениях — совсем разным человеком... А имя — не меняется, и ему мы приписы­ваем все. Завещал нам Сократ: познай самого себя!». Допуская возможность того, что он сам, либо кто-нибудь из его сокамерников, либо кто-то еще мог бы стать палачом, Солженицын говорит о главном в своей книге — поиске правды и человеческой душе. Пробле­ма нравственного выбора человека — выбора между добром и злом — для Солженицына важнее любой по­литической истины.

Для раскрытия главной темы произведения Солже­ницыну понадобилось хорошо разобраться в историчес­кой обстановке, которую он описывал в «Архипелаге». Поэтому можно сказать, что во внутренней структуре этой книги переплелось личное и историческое. Из вводной части «Архипелага ГУЛАГ» становится ясно, что многое в нем основано на личном опыте рас­сказчика — опыте одиннадцати лет заключения. Автор говорит о том, что личный опыт неотделим от истории, от пережитых событий и опыта поколения. Кроме того, свидетельства эпохи, описываемой Солженицыным, подкреплены показаниями 227 человек. Автор пишет: «Эту книгу непосильно было бы создать одному чело­веку. Кроме всего, что я вынес с Архипелага... матери­ал для этой книги дали мне в рассказах, воспоминани­ях и письмах [перечень из 227 имен]. Я не выражаю им здесь личной признательности: это наш общий друж­ный памятник всем замученным и убитым».

Эти рассказы привлекаются Солженицыным не только для большей объективности описания, но и для того, чтобы получить право говорить от имени всего по­коления. Можно сказать, что личная память Солжени­цына расширяется за счет показаний свидетелей, а они, в свою очередь, дополняются документами опи­сываемых времен (политическими манифестами, пар­тийными докладами, судебными отчетами и др.).

И все же автор «Архипелага» постоянно напомина­ет о невозможности «объективной истории». В начале четвертой главы первого тома («Голубые канты») он объясняет читателю свою точку зрения: «Мы слиш­ком страдаем, углублены в свою боль слишком, чтобы взглядом просвечивающим и пророческим посмотреть на бледных ночных катов, терзающих нас. Внутрен­нее переполнение горя затопляет нам глаза — а то какие бы мы были историки для наших мучителей!» В десятой главе («Закон созрел»), где рассказывается о процессах периода чисток, Солженицын вновь гово­рит об искаженном восприятии событий жертвами. Он пишет, что на партийных лидеров — например, на Бухарина — смотрели, как на «сверхлюдей», как на выдающихся личностей. Солженицын отвергает это, подчеркивая, что эти люди были простыми смертными, а действительно выдающиеся личности среди них встречались редко.

Множество голосов свидетелей в книге противопос­тавлены Солженицыным единогласию идеологии. Она представлена в книге прямыми цитатами из политиче­ских манифестов, документов, судебных отчетов, речей партийных деятелей, газетных статей. Эту «объектив­ную» историю мы встречаем на протяжении всего по­вествования. Солженицын гневно осуждает идеологию: «...это она дает искомое оправдание злодейству и нуж­ную долгую твердость злодею». По Солженицыну, иде­ология — это «та общественная теория, которая помо­гает ему (злодею) перед собой и перед другими обелять свои поступки, и услышать не укоры, не проклятья, а хвалы и почет».

Можно сделать вывод, что исторический взгляд Солженицына не только субъективный, но и прист­растный. Он резко выступает против духовного и физического подавления человека системой, кото­рую и обслуживает идеология. Своей ярко выражен­ной оценочностью «Архипелаг ГУЛАГ» отличается от традиционных исторических повествований. Потому что художественная правда неотделима для Солже­ницына от правды нравственной, правды о человече­ской душе, о борьбе между добром и злом, между истиной и ложью. Выбранный автором для «Архипе­лага ГУЛАГ» способ описания истории, несмотря на сильные элементы субъективности и оценочности (а может, и благодаря им?), создает у нас значитель­но большее ощущение истории, чем любой самый до­стоверный исторический источник.

«Скажут нам: что ж может литература против безжалостного натиска открытого насилия? А не за­будем, что насилие не живет одно и не способно жить одно: оно непременно сплетено с ложью, — пи­сал Солженицын. — А нужно сделать простой шаг: не участвовать во лжи. Пусть это приходит в мир и даже царит в мире, — но не через меня». Про са­мого Солженицына можно сказать, что он сделал этот «простой шаг». Он не только не участвовал во лжи, но и всем своим творчеством постарался разоб­лачить ее.

Венеди́ кт Васи́ льевич Ерофе́ ев (24 октября 1938, Нива-2, Мурманская область — 11 мая 1990, Москва) — русский писатель, автор поэмы «Москва — Петушки». Венедикт Ерофеев родился в пригороде Кандалакши в посёлке гидростроителей Нива-2, однако в официальных документах местом рождения была записана станция Чупа Лоухского района Карельской АССР, где в то время жила семья. Был шестым ребёнком в семье. Отец — Василий Васильевич Ерофеев (ум. 1956), начальник железнодорожной станции, репрессированный и отбывавший лагерный срок в 1945-1951 за антисоветскую пропаганду. Мать — домохозяйка Анна Андреевна Ерофеева (ум. 1972), урождённая Гущина.

Детство Веничка провёл по большей части в детском доме в Кировске на Кольском полуострове. Окончил школу с золотой медалью. Учился на филологическом факультете МГУ (1955—1957), в Орехово-Зуевском (1959—1960), Владимирском (1961—1962) и Коломенском (1962—1963) педагогических институтах, но отовсюду был отчислен. Долгое время жил без прописки, был разнорабочим (Москва, 1957), грузчиком (Славянск, 1958—1959), бурильщиком в геологической партии (Украина, 1959), сторожем в вытрезвителе (1960, Орехово-Зуево), снова грузчиком (Владимир, 1961), рабочим ЖКХ стройтреста (Владимир, 1962), монтажником кабельных линий связи в различных городах СССР (1963—1973), лаборантом паразитологической экспедиции ВНИИДиС по борьбе с окрылённым кровососущим гнусом (Средняя Азия, 1974), редактором и корректором студенческих рефератов в МГУ (1975), сезонным рабочим в аэрологической экспедиции (Кольский полуостров, 1976), стрелком ВОХР (Москва, 1977). В 1976-м женитьба дала ему возможность прописаться в столице.

Смолоду Венедикт отличался незаурядной эрудицией и любовью к литературному слову. Ещё в 17-летнем возрасте он начал писать «Записки психопата» (долгое время считались утерянными, впервые опубликованы в 1995 году). В 1970 году Ерофеев закончил поэму в прозе «Москва — Петушки». Она была опубликована в иерусалимском журнале «АМИ» в 1973 году тиражом триста экземпляров. В СССР поэма впервые напечатана в журнале «Трезвость и культура» (№ 12 за 1988 г., № 1—3 за 1989 г., все матерные слова в публикации заменены отточиями); в нецензурированном виде впервые вышла в альманахе «Весть» в 1989 году. В этом и других своих произведениях Ерофеев тяготеет к традициям сюрреализма и литературной буффонады.

Помимо «Записок психопата» и «Москвы — Петушков», Ерофеев написал пьесу «Вальпургиева ночь, или Шаги командора», эссе о Василие Розанове для журнала «Вече» (опубликовано под заглавием «Василий Розанов глазами эксцентрика»), неподдающуюся жанровой классификации «Благую Весть», а также подборку цитат из Ленина «Моя маленькая лениниана». Пьеса «Диссиденты, или Фанни Каплан» осталась неоконченной. После смерти писателя частично изданы его записные книжки. В 1992 году журнал «Театр» опубликовал письма Ерофеева к сестре Тамаре Гущиной.

По словам Ерофеева, в 1972 году он написал роман «Шостакович», который у него украли в электричке, вместе с авоськой, где лежали две бутылки бормотухи. В 1994 году Слава Лён объявил, что рукопись всё это время лежала у него и он вскоре её опубликует. Однако опубликован был лишь небольшой фрагмент, который большинство литературоведов считает фальшивкой. (По мнению друга Ерофеева, филолога Владимира Муравьёва, сама история с романом была вымышлена Ерофеевым, большим любителем мистификаций. Эту точку зрения разделяет сын писателя)

В 1987 году Венедикт Ерофеев принял крещение в Католической церкви в единственном в то время действующем в Москве католическом храме св. Людовика Французского. Его крёстным отцом стал Владимир Муравьёв.С 1985 года Ерофеев страдал раком горла. После операции мог говорить лишь при помощи голосообразующего аппарата. Скончался в 7.45 11 мая 1990 года в Москве в отдельной палате на 23-м этаже Всесоюзного онкологического центра. Похоронен на Кунцевском кладбище.

Первое исследование, посвящённое поэме «Москва — Петушки», появилось задолго до того, как она была опубликована в СССР. В 1981 году в сборнике научных статей Slavica Hierosolymitana появилась статья Бориса Гаспарова и Ирины Паперно под названием «Встань и иди». Исследование посвящено соотношению текста поэмы с Библией и творчеством Ф. М. Достоевского. Самой крупной работой, посвящённой Ерофееву и написанной за рубежом, является диссертация Светланы Гайсер-Шнитман «Венедикт Ерофеев. „Москва — Петушки“, или The Rest is Silence».

В России основные исследования творчества Ерофеева были также связаны с изучением его центрального произведения — поэмы «Москва — Петушки». Среди первых критических работ стоит отметить небольшую статью Андрея Зорина «Пригородный поезд дальнего следования» («Новый мир», 1989, № 5), где говорится о том, что появление «Москвы — Петушков» свидетельствует о «творческой свободе и непрерывности литературного процесса», несмотря ни на какие трудности.

«Москва́ — Петушки́» — псевдо-автобиографическая постмодернистская поэма в прозе писателя Венедикта Васильевича Ерофеева (1938—1990). Поэма написана в 1969—1970 году и распространялась в самиздате. Впервые была опубликована в 1973 году в Израиле, а затем — в 1977 году в Париже. В СССР она была опубликована только в эпоху перестройки в 1988—1989 годах, сначала в сокращённом виде в журнале «Трезвость и культура», а затем — в более полном виде в литературном альманахе «Весть» и, наконец, почти в каноническом виде в 1989 году в издательстве «Прометей». Поэма «Москва — Петушки» переведена на многие языки, по ней поставлены многочисленные спектакли.

Сюжет. Лирический герой поэмы — интеллектуальный алкоголик Веня (Веничка) Ерофеев, едущий на электричке по 125-километровому железнодорожному маршруту из Москвы в Петушки к любовнице и ребёнку. Петушки — цель поездки — описываются рассказчиком как некое утопическое место.

Веничка был уволен с поста бригадира монтажников за «внедрение порочной системы индивидуальных графиков», где были представлены данные о количестве выпитого работниками спиртного перед работой и в рабочее время. В начале поэмы он, в глубоком запое, просыпается в неизвестном подъезде, после очередной неудачной попытки найти в Москве Кремль, и решает отправиться с Курского вокзала в Петушки, где его ждёт любовница и трёхлетний сын. Веничка, в муках дождавшись открытия магазина, тратит последние деньги на спиртное и садится в электричку.

В поезде он пускается в длинные монологи об алкоголе, истории, философии, культуре и политике, беседует с попутчиками и непрерывно пьёт с ними всё, что содержит спирт и хоть как-то проходит в желудок. Выпитое приводит к погружению в мир грёз, где Веничка становится предводителем революции в Петушинском районе.

Когда Веничка время от времени просыпается, ему являются странные галлюцинации, вроде Сфинкса — существа без ног, без хвоста и без головы, который, тем не менее, дерётся именно хвостом и головой, обладает, как сказано в книге, «бандитскою рожей» и задаёт Веничке абсурдные с позиций здравого смысла, но с точки зрения математики корректно поставленные и имеющие однозначное решение загадки (например, подсчитать, сколько раз в год знаменитый ударник Алексей Стаханов ходил по малой и по большой нужде, если учесть, что он трезвым ходил два раза в день по малой нужде и один раз в два дня — по большой, а пьяным — четыре раза в день по малой и ни разу — по большой, и что у него 312 дней в году был запой), причем Веничка их воспринимает на свой счёт. Он не может разгадать загадки, и Сфинкс говорит, что не пустит Веничку в Петушки.

Сфинкс волочет Веничку в тамбур, где на запотевшем стекле чьим-то пальцем выведено «хуй», и Веничка, выглядывая из окна, по направлению движения поезда начинает понимать, что едет из Петушков в Москву — пока он спал, электричка успела побывать в Петушках и начать путь назад. В итоге он снова попадает в Москву, где за ним гонятся четверо неизвестных (не исключено, что они тоже Веничкины галлюцинации). Они настигают героя в одном из подъездов и вонзают ему шило в горло (в 1990 году сам автор поэмы умер от рака горла). «С тех пор я не приходил в сознание, и никогда не приду».

Художественные особенности. Поэма «Москва — Петушки» имеет циклическую структуру. Её лексика составляет смесь из библеизмов, советских газетных штампов, скрытых и прямых цитат из русской и мировой литературы и классиков марксизма-ленинизма. Исследователи отмечают связь поэмы с идеей М. Бахтина о карнавале (см., например, Зорин А. Опознавательный знак // Театр, 1991 № 9).

Венедикт Ерофеев
Москва – Петушки
Поэма

Уведомление автора
Первое издание «Москва-Петушки», благо было в одном экземпляре, быстро разошлось. Я получил с тех пор много нареканий за главу «Серп и молот – Карачарово», и совершенно напрасно. Во вступлении к первому изданию я предупреждал всех девушек, что главу «Серп и молот – Карачарово» следует пропустить, не читая, поскольку за фразой «и немедленно выпил» следует полторы страницы чистейшего мата, что во всей этой главе нет ни единого цензурного слова, за исключением фразы «и немедленно выпил». Добросовестным уведомлением этим я добился того, что все читатели, особенно девушки, сразу хватались за главу «Серп и молот – Карачарово», даже не читая предыдущих глав, даже не прочитав фразы «и немедленно выпил». По этой причине я счел необходимым во втором издании выкинуть из главы «Серп и молот – Карачарово» всю бывшую там матерщину. Так будет лучше, потому что, во-первых, меня станут читать подряд, а во-вторых, не будут оскорблены.
Вадиму Тихонову, моему любимому первенцу, посвящает автор эти трагические листы.
Москва. На пути к Курскому вокзалу.
Все говорят: Кремль, Кремль. Ото всех я слышал про него, а сам ни разу не видел. Сколько раз уже (тысячу раз), напившись, или с похмелюги, проходил по Москве с севера на юг, с запада на восток, из конца в конец и как попало – и ни разу не видел Кремля.
Вот и вчера опять не увидел – а ведь целый вечер крутился вокруг тех мест, и не так чтоб очень пьян был: я как только вышел на Савеловском, выпил для начала стакан зубровки, потому что по опыту знаю, что в качестве утреннего декохта люди ничего лучшего еще не придумали.
Так. Стакан зубровки. А потом – на Каляевской – другой стакан, только уже не зубровки, а кориандровой. Один мой знакомый говорил, что кориандровая действует на человека антигуманно, то есть, укрепляя все члены, расслабляет душу. Со мной, почему-то, случилось наоборот, то есть, душа в высшей степени окрепла, а члены ослабели, но я согласен, что и это антигуманно. Поэтому там же, на Каляевской, я добавил еще две кружки жигулевского пива и из горлышка альб-де-дессерт.
Вы, конечно, спросите: а дальше, Веничка, а дальше – что ты пил? Да я и сам путем не знаю, что я пил. Помню – это я отчетливо помню – на улице Чехова я выпил два стакана охотничьей. Но ведь не мог я пересечь Садовое кольцо, ничего не выпив? Не мог. Значит, я еще чего-то пил.
А потом я попал в центр, потому что это у меня всегда так: когда я ищу Кремль, я неизменно попадаю на Курский вокзал. Мне ведь, собственно, и надо было идти на Курский вокзал, а не в центр, а я все-таки пошел в центр, чтобы на Кремль хоть раз посмотреть: все равно ведь, думаю, никакого Кремля я не увижу, а попаду прямо на Курский вокзал.
Обидно мне теперь почти до слез. Не потому, конечно, обидно, что к Курскому вокзалу я так вчера и не вышел. (это чепуха: не вышел вчера – выйду сегодня). И уж, конечно, не потому, что проснулся утром в чьем-то неведомом подъезде (оказывается, сел я вчера на ступеньку в подъезде, по счету снизу сороковую, прижал к сердцу чемоданчик – и так и уснул). Нет, не потому мне обидно. Обидно вот почему: я только что подсчитал, что с улицы Чехова и до этого подъезда я выпил еще на шесть рублей – а что и где я пил? И в какой последовательности? Во благо ли себе я пил или во зло? Никто этого не знает, и никогда теперь не узнает. Не знаем же мы вот до сих пор: царь Борис убил царевича Димитрия или же наоборот?
Что это за подъезд? Я до сих пор не имею понятия; но так и надо. Все так. Все на свете должно происходить медленно и неправильно, чтобы не сумел загородиться человек, чтобы человек был грустен и растерян.
Я вышел на воздух, когда уже рассвело. Все знают – все, кто в беспамятстве попадал в подъезд, а на рассвете выходил из него – все знают, какую тяжесть в сердце пронес я по этим сорока ступеням чужого подъезда и какую тяжесть вынес я на воздух.
Ничего, ничего, – сказал я сам себе, – ничего. Вон – аптека, видишь? А вон – этот пидор в коричневой куртке скребет тротуар. Это ты тоже видишь. Ну вот и успокойся. Все идет как следует. Если хочешь идти налево, Веничка, иди налево, я тебя не принуждаю ни к чему. Если хочешь идти направо – иди направо.
Я пошел направо, чуть покачиваясь от холода и от горя, да, от холода и от горя. О, эта утренняя ноша в сердце! О, иллюзорность бедствия! О, непоправимость! Чего в ней больше, в этой ноше, которую еще никто не назвал по имени? Чего в ней больше: паралича или тошноты? Истощения нервов или смертной тоски где-то неподалеку от сердца? А если всего этого поровну, то в этом во всем чего же, все-таки, больше: столбняка или лихорадки?
Ничего, ничего, – сказал я сам себе, – закройся от ветра и потихоньку иди. И дыши так редко, редко. Так дыши, чтобы за коленки не задевали. И куда-нибудь, да иди. Все равно, куда. Если даже ты пойдешь налево – попадешь на Курский вокзал, если прямо – все равно на Курский вокзал, если направо – все равно на Курский вокзал. Поэтому иди направо, чтобы уж наверняка туда попасть.
О, тщета! О, эфемерность! О, самое бессильное и позорное время в жизни моего народа – время от рассвета до открытия магазинов! Сколько лишних седин оно вплело во всех нас, в бездомных и тоскующих шатенов. Иди, Веничка, иди.

Авторское обозначение жанра «Москвы - Петушков» - поэма или «трагические листы». Однако, ее текст настолько необычен, что авторское определение требует серьезных дополнений. Некоторые исследователи относят изучаемый текст к жанру поэмы. Однако существуют и другие варианты обозначения жанровой природы «Москва - Петушков». Одни (И. Вайль, А. Генис, А. Дравич, Ю. Левин, К. Седов) видят в ней повесть. Другие (Н. Живолупова, М. Эпштейн) - исповедь. Так как поэма была издана в серии «роман-анекдот» (1994), третьим (А. Терц, М. Каганская) это дало право причислить ее к соответствующему жанру. Кроме того, в поэме угадывается жанровая модель сентиментальных путешествий; аллегорических странствий души; фольклорных, сказочных скитаний; карнавальной структуры; пародии… В ней много фантастического, провокационного, скандального, эксцентричного, в ней есть сочетание мистико-религиозных элементов с крайним грубым параллелизмом. Одним словом, жанровая природа «Москвы - Петушков» очень свободна. Эта свобода или интертекстуальная открытость, есть реакция на предшествующие тексты, включенность в общекультурный контекст.

В «Москве - Петушках» присутствуют практически все основные элементы поэмного текста. Ее пространственно-временная динамика включает и внешний/узкий сюжет (попытка достижения героем цели), и внутренний /широкий - общекультурный сюжет, разворачивающийся в картину современной автору (советской) жизни. Сюжет поэмы строится на обнаружении и эмоциональном освоении героем первооснов бытия и его противоречий, существующих независимо от воли и намерений героя, поэтому он не лишен перипетийности.

Поэмное действие включает в себя путешествие героя (алкоголика Венички) из Москвы в маленький городок Владимирской области Петушки. Это райское место, где живет любимая им женщина и ребенок: «Петушки - это место, где не умолкают птицы ни днем, ни ночью, где ни зимой, ни летом не отцветают жасмин. Первородный грех - может, он и был - там никого не тяготит. Там даже у тех, кто не просыхает по неделям, взгляд бездонен и ясен…» (с. 46). Действие поэмы происходит в 60-е годы XX века, в мертвом мире обветшавших идей, скомпрометированных советских ценностей. Начинается путешествие как реальное, но чем ближе к финалу, тем яснее оно становится философско-символическим. Герой совершает движение сквозь евангельскую мифологию, отечественную и мировую историю, культуру. Текст насыщается подробностями авторской биографии, герою дается, как уже отмечалось, имя автора. Это подчеркивает субъективизм «Москвы - Петушков», что, в свою очередь, делает ее и лирическим произведением. В сущности, она представляет собой исповедь героя/автора, где все события происходят в пространстве его внутреннего мира. Структура, сюжет, конфликт «Москвы - Петушков» подводят читателя к встрече с актуальными, а самое главное, вечными проблемами.

Герой путешествует в пятницу. С этим днем недели связаны страшные факты из жизни самого писателя: три покушения на самоубийство приходились на пятницу, в пятницу скончались его отец, брат и мать. Дата смерти Ерофеева 11 мая 1990 г. -- тоже пятница, на что ранее не обращали внимания исследователи его биографии и творчества.

Путь главного героя субъективен, а потому лишен динамики. События «Москвы -- Петушков» длятся не более двух часов, но за это время перед читателем разворачивается вся человеческая история, раскрывается ее мифологическое наполнение. Пространство и время в поэме сжимаются, растягиваются, разветвляются и замыкаются в кольцо. Это обусловлено тем, что события, реально происходившие в разное время и в разных точках пространства, в бессознательном состоянии могут восприниматься как одновременные и сосредоточенные в одном месте.

Одним из ключевых классификаторов и наиболее глубоких символов в произведении является окно. Оно образует границу между «внутренним» и «внешним», дает надежду на выход из кризисного положения, на спасение, но эта надежда -- ложна. Герой, томимый пространственной узостью и страхом, устремляется к окну в надежде найти простор и свободу. Но для Ерофеева окно -- не окно, а «нет-окно», «минус-окно»: оно таит за собой лишь тьму.

Главный герой поэмы Венедикта Ерофеева «Москва - Петушки» - Веничка. В поэме описывается один день героя, ставший для него последним. В., запойный алкоголик, живет в Москве, а его возлюбленная - вокзальная проститутка - в подмосковных Петушках. Герой садится на Курском вокзале в электричку и отправляется в Петушки, которые для него являются местом, где «жасмин не отцветает и птичье пенье не молкнет». В этом городе живут те, кто придает смысл жизни В.: любимая женщина и маленький сын. Туда герой отправляется каждую пятницу, но эта пятница для него - тринадцатая, и он не доедет. На подъезде к благословенному месту В., оставленный своими ангелами-хранителями, встречается с Сатаной, искушающим его спрыгнуть с поезда, Сфинксом, загадывающим жестокие и бессмысленные загадки, с царем Митридатом, пытающимся его зарезать, а также с Рабочим и Колхозницей, бьющими героя серпом и молотом. После этого время и пространство делают петлю и В. оказывается не в Петушках, а в Москве, символизирующей ад. Здесь он встречает четверку неизвестных, которые неотвратимо преследуют его и в чужом подъезде вонзают ему в горло шило.

Любое проявление авторитарности (будь то грубое физическое превосходство “людей в белом”, вытолкавших Веничку из ресторана Курского вокзала, метафизическая сила Сфинкса и Сатаны или давление общественного мнения в орехово-зуевском общежитии) вызывает в герое боль и сопротивление. Такая апология чувствительности и внутренней открытости человека с переоценкой масштабов, возвеличением маленького, слабого, близкого, переоценкой возрастов и жизненных положений (ребенок, женщина, чудак, нищий). Поэтому недаром на страницах поэмы возникают образы “самого кроткого из всех младенцев” и “бесстыжей царицы с глазами, как облака” - ребенка и женщины, встреча с которыми должна была стать вожделенным итогом страстного пути в Эдем художественного пространства поэмы. Недаром вместо респектабельных и самоуверенных “строителей будущего” в пиршественный диалог в поезде с Веничкой вступают “бродяги и пропойцы”, деклассированные элементы, отринутые мнением большинства.

Поэма В. Ерофеева продолжает ряд произведений русской литературы, в которых мотив путешествия связан воедино с мотивом правдоискательства: " Путешествием из Петербурга в Москву" Радищева, " Кому на Руси жить хорошо" Некрасова. Но у В. Ерофеева определяющей чертой стиля " Москвы -- Петушков" является сквозная пародийно-ироничная цитатность, которая получила свое воплощение, во-первых, в центоне, во-вторых, в нарочито дурацком продолжении или истолковании высказывания, получившего статус канонического, в-третьих, в пародировании всего и всех. Пародированию подвергается идущее из античной литературы уподобление жизни пиру, на который призван человек. Можно сказать, что вся поэма " Москва -- Петушки" построена как развертывание этой центральной для произведения метафоры, получившей сниженную интерпретацию: жизнь -- это просто-напросто " пьянка" со всеми ее неизбежными атрибутами и последствиями. Вследствие чего " человек становится настолько одухотворенным, что можно подойти и целых полчаса с расстояния полутора метров плевать ему в харю, и он ничего тебе не скажет". Как пародия на произведения Тургенева, воспринимаются рассказы " о любви" собеседников Венички. В пародийном духе воссозданы литературные занятия Венички, перевоплощающегося в Эренбурга, знаком-символом которого становится сборник новелл " Тринадцать трубок". В некоторых случаях цитата наслаивается у Ерофеева на цитату по типу центона (в новом контексте цитаты приобретают комедийную окрашенность). Например: "... " довольно простоты", как сказал драматург Островский. И -- финита ля комедиа. Не всякая простота -- святая. И не всякая комедия -- божественная... Довольно в мутной воде рыбку ловить, -- пора ловить человеков! ".

Прозаическое наследие Ерофеева пронизывают мотивы полного отрицания и неприятия идей Ленина и его соратников. Нельзя говорить о прямом противостоянии героев Ерофеева тоталитарному коммунистическому режиму. Веничка Ерофеев, «ни о каком противоборстве не помышляющий», противопоставлен не только конкретному социуму, но и всему окружающему миру, действительности, враждебной ему. Коммунистический же режим (Кремль, упоминания К. Маркса, Ф. Энгельса, Ленина, цитаты и аллюзии к их работам) является в данном аспекте лишь высшей точкой, квинтэссенцией этой действительности.

Эстетическая оценка Венедиктом Ерофеевым мироустройства сводится к тому, что мир утратил свою целостность. В своих произведениях автор манифестирует свободу как личную, так и творческую. Зачастую для этого ему приходится использовать такой эпатирующий прием, как уход в измененное состояние сознания.

 

 


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.018 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал