Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
О. Мандельштам 3 страница. В нашем распоряжении имеется целый ряд фактов, свидетельствующих о том, что в IV в
В нашем распоряжении имеется целый ряд фактов, свидетельствующих о том, что в IV в. в греческом обществе шло непрерывное нарастание настроений политической апатии, что граждане все чаще под разными предлогами уклонялись от участия в делах государства и стремились уйти в частную жизнь. Как было уже замечено (см. гл. 4), проблема резкого снижения политической активности гражданской массы во весь свой рост встала перед афинской демократией уже в последние годы Пелопоннесской войны и в дальнейшем на протяжении всего IV в. уже никогда больше не теряла своей актуальности. Заманить народ на собрание для обсуждения самых насущных вопросов государственного жизнеобеспечения теперь удавалось лишь с помощью так называемой «диеты» – платы за участие в заседании, которая постоянно росла сообразно с общим ростом тарифов за услуги. Еще труднее было заставить афинских граждан выполнять их главную обязанность перед государством – нести военную службу. В речах ораторов той эпохи постоянно слышатся сетования на крайне низкий уровень политической сознательности народной массы, на острую нехватку в ее среде патриотического воодушевления и готовности встать грудью на защиту отечества. Впрочем, эта беда коснулась не только афинян. В 380 г. до н. э. государства, входившие в состав Пелопоннесского союза во главе со Спартой, были вынуждены предоставить всем желающим право откупаться от военной службы в том случае, если войска отправлялись в поход за пределы европейской Греции. Именно этот упадок гражданского патриотизма и вынуждал греческие полисы все чаще и чаще обращаться к услугам наемных военачальников и их солдат. Однако нередко народ заходил в своем групповом эгоизме так далеко, что не только сам отказывался служить в сухопутных войсках или на флоте, но и не хотел давать деньги на ведение войны хотя бы и чужими руками. В самый разгар борьбы Афин с Македонией за контроль над черноморскими проливами Демосфену, тогдашнему руководителю афинской внешней политики, лишь с огромным трудом удалось убедить своих сограждан в необходимости передачи на военные нужды и в том числе на постройку новых кораблей для военного флота хотя бы части тех денег, которые хранились в это время в так называемой «зрелищной кассе» (феориконе) – специальном фонде, созданном для оплаты приобретаемых гражданами театральных билетов. Когда за несколько лет до этого некий Аполлодор выступил с аналогичным предложением, народ усмотрел в этом злодейское покушение на самое священное из своих прав и приговорил смельчака к штрафу в один талант. Если афинская беднота даже во имя высших интересов государства не хотела расставаться с деньгами, которыми покрывались расходы на предназначавшиеся ей «хлеб и зрелища», то точно так же поступали и представители имущих классов, которые старались под любыми предлогами уклоняться от уплаты налогов или выполнения возложенных на них общественных повинностей (литургий) и ради этого скрывали истинные размеры своих доходов, переводили свой капитал в заграничные банки и прибегали к другим уловкам, хорошо известным злостным неплательщикам налогов также и в наше время. Многие богатые люди просто эмигрировали в другие полисы, стремясь избежать призыва на военную службу или опять-таки уклониться от уплаты налогов или, наконец, просто отсидеться в относительно безопасном месте, когда дела в любезном отечестве принимали совсем уж дурной оборот. Именно так поступил, например, некий Леократ, судя по всему, очень богатый человек. Сразу после того как до Афин дошли известия о страшном разгроме войск антимакедонской коалиции в битве при Херонее (338 г. до н. э.) и со дня на день можно было ожидать появления армии Филиппа II под стенами города, он собрал все свое движимое имущество, взял с собой любимую гетеру, невзирая на прямой запрет властей, покинул Афины и вскоре после этого объявился на Родосе. Создается впечатление, что души афинских богачей раздирали в ту пору два прямо противоположных чувства. С одной стороны, им очень хотелось как можно более надежно укрыть свои капиталы от глаз завистливой и скорой на расправу черни, чтобы избежать угроз и вымогательства сикофантов и новых еще более тяжелых повинностей в пользу государства. Однако, с другой стороны, их, людей с горячей южной кровью, обуревало страшное тщеславие и желание покрасоваться перед соседями и всем городом, выставляя напоказ свои богатства. В IV в. в Афинах так же, как и в других греческих городах, вновь начала входить в моду тяжеловесная и вычурная азиатская роскошь. Строгий аттический стиль причесок, одежды, обуви, мебели и т. п. постепенно вытеснялся более прихотливыми фасонами, чуждыми подлинно эллинскому чувству прекрасного. Хорошим тоном вновь, как когда-то в эпоху, предшествующую персидским войнам, стали считаться пышные застолья, на которые приглашали всех подряд, стараясь поразить воображение гостей роскошью стола, изысканностью сервировки, разнообразием подаваемых блюд и прекрасной вышколенностью прислуживающих за столом рабов. Делом чести для каждой богатой семьи было теперь обзавестись искусным поваром, который мог поддерживать на должной высоте репутацию хлебосольного хозяина. Эти обеды расплодили в городе целое сословие так называемых «параситов» – нахлебников (от греч. σ ί τ ο ς – «хлеб», «пища»). Эти люди охотно пользовались гостеприимством афинских нуворишей и, переходя от стола к столу, только и делали, что осыпали устроителей пиршеств самой бесстыдной лестью, ожидая новых приглашений и новых подачек. В одной из речей Демосфена в положении парасита оказывается весь афинский народ. «Ведь раньше, – ностальгически вспоминает оратор, – он властвовал над всем», тогда как теперь всем заправляют люди, живущие в домах, похожих на дворцы, и владеющие большими имениями; народ же стал каким-то их придатком или прислужником, довольствующимся падающими с их столов крохами. Конечно, высказывания такого рода требуют весьма осторожного к себе отношения. Слишком силен в них привкус политической тенденциозности, а реальный контраст между богатством немногих и бедностью большинства подан в слишком уж утрированном виде. И все же определенная доля истины была заключена и в словах Демосфена, и в аналогичных суждениях других афинских ораторов. Действительно, в шкале нравственных оценок, определявших поведенческие стереотипы и образ жизни состоятельных граждан Афин, произошло явное смещение акцентов. В былые времена (в V в. до н. э.) эти люди находили полное удовлетворение своему честолюбию или тщеславию, когда стремились превзойти друг друга либо в пышности поставленных на их деньги театральных спектаклей, либо в совершенстве оснастки снаряженных опять-таки за их счет боевых кораблей [+9]. Теперь (в IV в.) это состязание честолюбий решительно сместилось в сферу частной жизни. Тем самым народ, который прежде выступал в роли главного заказчика и арбитра, претендуя на большую и лучшую часть славы, выпадавшей на долю каждого из участников этого агона, был отодвинут на задний план. Не в его власти было теперь определить меру человеческой ценности и общественной значимости каждого из своих граждан. И сам он из высшего духовного и нравственного авторитета афинского общества стал мало-помалу превращаться в жалкую толпу нахлебников, ждущих подачки у порогов богатых домов. Конечно, в IV в. этот процесс был еще далек от своего завершения. Но его устрашающие перспективы обозначились вполне отчетливо. Во всяком случае их ясно различали такие вдумчивые и проницательные политики, как тот же Демосфен. Но что могло быть причиной столь очевидного нравственного перерождения как основной массы афинского гражданства, так и его верхнего слоя – имущих граждан, из числа которых в те времена, как и прежде, по преимуществу рекрутировалась правящая элита государства? Многие полагают, что определенную роль в развитии этого болезненного процесса могла сыграть так называемая «хрематистика» (от греч. «χ ρ ή μ α τ α» – «деньги», «имущество»), т. е. погоня за наживой в различных ее видах, резко выдвинувшаяся на первый план в экономической жизни Афин, как, впрочем, и многих других греческих городов. Многие страницы в сочинениях Ксенофонта, Платона и Аристотеля, в речах афинских судебных ораторов той поры яркими красками живописуют «подвиги» и похождения беззастенчивых дельцов, наживавших огромные состояния на спекуляциях хлебом, скупке и перепродаже недвижимости, кредитных операциях и т. п. бизнесе. Принципиальное изменение характера экономической деятельности и способов обогащения не могло не повлечь за собой, как это хорошо понимали и сами древние, и перемен в социальном составе имущих классов так же, как и в их нравственном облике. Старинные аристократические роды, некогда заложившие основы демократии и афинского морского могущества, постепенно хирели, опускались и смешивались с выбившимися в люди оборотистыми выскочками нередко самого сомнительного происхождения. Вместе с ними уходили в прошлое и хорошее воспитание, и благородство манер, и приличествующий истинному аристократу образ мыслей, – короче, все то, что греки вкладывали в понятие калокагатии. Грубые повадки и зазнайство нуворишей, занявших место старинной знати, вызывающая роскошь их домашнего быта озлобляли народ и усиливали социальную напряженность в государстве. Рядом с этими скоробогачами бедняки чувствовали себя еще беднее, чем они были на самом деле, а те не могли не ощущать на себе их все возрастающую ненависть и жили в постоянном страхе за себя и за свои богатства. Платон, несомненно, сильно сгустил краски, объявив, что каждый греческий полис его времени состоял в сущности из двух враждебных государств: государства богатых и государства бедных. Но в его словах, конечно, была заключена и некая горькая истина об этой эпохе. Однако мы рискуем сильно упростить и вместе с тем модернизировать реальную историческую ситуацию IV в., если попытаемся свести всю подоплеку кризиса полиса к одним лишь экономическим процессам, проецируя на греческое общество того времени хорошо известные социологам и этнографам картины пагубного влияния капиталистических отношений на традиционные крестьянские общества Африки или Юго-восточной Азии. Напомним читателю еще раз то, о чем мы говорили уже и прежде (см. гл. 5, 8): бурное развитие товарно-денежных отношений и широкое распространение роскоши и социального неравенства началось в Греции еще в архаическое время – в VII – VI вв. до н. э. И уже тогда очень многие были обеспокоены властью денег и вызванным ею «повреждением нравов». Поэт Алкей, живший на рубеже VII – VI вв., говорил, повторяя слова спартанского царя Аристодема: «Человек – богатство. Нет бедному славы, чести – нищему». Но в те времена триумфальное шествие «золотого тельца» по Греции, как мы уже знаем, удалось затормозить и направить в более или менее регламентированное законом русло. Хотя и не во всех греческих полисах законодатели прибегали к столь же суровым и решительным мерам для предотвращения нравственной порчи граждан под растлевающим влиянием богатства и роскоши, как те, которые были пущены в ход «отцами-основателями» спартанского космоса, все же и другим грекам удалось на долгое время обезопасить себя от этой угрозы и таким образом поддерживать гражданские общины своих государств в состоянии хотя бы относительной стабильности. Именно к этой цели были направлены принимавшиеся в разных местах законы против роскоши, законы, ограничивавшие скупку и концентрацию земельной собственности, снижавшие ростовщические проценты, регулировавшие торговую прибыль и т. д. Однако еще более важную роль играл такой фактор, как общественное мнение, откровенно враждебное к любым излишествам в погоне за наживой и роскошью, вынуждавшее богачей жить скромно и по мере возможности ставить свои капиталы на службу государству, а не наоборот. Но почему то, что удалось сделать в VII – VI вв., не получилось еще раз в IV в.? Или, если поставить вопрос несколько иначе, почему вдруг ослабела и распалась вся система сдержек и противовесов власти денег, выработанная греческим полисом в его борьбе за обладание душами граждан? Ответить на этот вопрос мы сможем, лишь несколько видоизменив и углубив ту главную мысль, которая уже прозвучала в начале этой главы: греки в самих себе несли начало и основную причину своего трагического конца. В конце архаической эпохи они еще были молодым, полным сил этносом. Но, как известно, в молодости как отдельные личности, так и целые народы весьма склонны тешить себя прекрасными иллюзиями, как бы защищаясь и дистанцируясь от слишком суровой жизненной правды. Эти иллюзии обычно вырастают из особого рода возбуждения или эйфории (Л. Н. Гумилев называл это состояние «пассионарностью»), психической основой которой являются сублимированные или переосмысленные в позитивно-конструктивном духе невротические реакции на окружающую действительность. Именно иллюзии такого рода поддерживают человека или этнос, как говорится, «на плаву» в течение большей и лучшей части его жизненного пути. Они исчезают, когда начинают иссякать жизненные силы человеческого или социального организма и мало-помалу вступает в свои права накопившаяся за многие годы биологическая или историческая усталость (энтропия). Неврозы, на время ушедшие в подполье или же преобразованные в творческую энергию, теперь вырываются наружу и довершают разрушение как личности, так и этноса. Как мы уже знаем (см. гл. 7), великая историческая иллюзия греческого народа была основана на его вере в свое славное героическое прошлое, которое, согласно одному из главных постулатов мифологического мышления, имеет свойство повторяться и в настоящем. На протяжении долгого времени греки свято верили в то, что их маленькие полисные общины продолжают дело, некогда начатое поколением героев, и выполняют великую историческую миссию, непрерывно вступая в борьбу с обступающими их силами довременного хаоса во имя торжества мирового божественного закона и гармонии. И эта вера, как было уже сказано (см. гл. 7, 9), нисколько не мешала их обычной повседневной жизни со всеми ее трудами и заботами, не мешала и тому необыкновенно смелому, трезвому и пытливому вглядыванию в окружающий мир, к которому побуждал греков их вечно бодрствующий разум. Именно вера в свою кровную связь с поколением героев и стремление во всем быть достойными своих великих предков заставляла греков и особенно лучших из них – представителей старинных аристократических родов смирять и обуздывать свои личные амбиции во имя объединявшего их всех общего дела – обеспечения безопасности и процветания их гражданских общин. Индивидуализм, укрощенный и облагороженный героическим самообладанием воина-гоплита или атлета-победителя на играх, стал духовной основой греческого полиса. Его перерождение, вызванное общей усталостью греческого духа, повлекло за собой упадок города-государства. Подлинной кульминацией героической жизненной карьеры греческого народа стало V столетие, по крайней мере, первые его две трети. Победа над персами еще более усилила и без того присущее грекам чрезвычайно развитое чувство собственного достоинства, заставила их окончательно уверовать в свое особое, привилегированное положение среди других народов тогдашней ойкумены и вдохновила на новые творческие свершения. Тот колоссальной мощности взрыв созидательной энергии, который надолго запечатлелся в таких грандиозных творениях человеческого духа, как демократический строй времен Перикла, философия Анаксагора, Демокрита и Сократа, драматургия Эсхила, Софокла, Еврипида и Аристофана, архитектурные ансамбли афинского Акрополя и священного округа Олимпии, исторические труды Геродота и Фукидида, несомненно, может расцениваться как прямой отклик на победоносное завершение Греко-персидских войн, осмысленное как торжество сил разума и гармонии над силами мрака и хаоса. Однако за этим апофеозом эллинского духа вскоре последовало горькое отрезвление. Великая героическая иллюзия, несколько веков подряд владевшая сознанием греков, буквально на глазах у всего народа начала рассеиваться и исчезать, как мираж в пустыне. Во многом этому, бесспорно, способствовала Пелопоннесская война, которая, как было уже сказано, резко и непоправимо нарушила существовавшее до тех пор геополитическое равновесие всего сообщества греческих полисов и уже по одной этой причине не могла не стать страшным психическим шоком для всех греков, наблюдавших за этой братоубийственной и по большому счету бессмысленной борьбой двух полисов-гигантов. Однако по существу эта война лишь ускорила и обострила тот опасный процесс накопления массового невротизма и истощения жизненных сил этноса, который уже давно и совершенно спонтанно шел в скрытых глубинах греческого духа как прямое следствие всех его побед и великих свершений. Соответственно и кризис IV в. был, в первую очередь, кризисом духа и лишь после этого кризисом социальным и политическим. Он действительно свидетельствовал о произошедших к началу этого столетия необратимых переменах, но не столько в экономике или социальных отношениях, сколько в душах людей. Несмотря на видимость культурной преемственности, связывающей V и IV вв. в единый классический период греческой истории, это второе столетие в целом воспринимается как внезапный и достаточно резкий разрыв многовековой культурной традиции. Интенсивный процесс культурного созидания, несомненно, продолжался и в это время. Греческая философия, наука, литература, искусство обогащались новыми оригинальными идеями и открытиями. В каждой из этих областей культурного творчества IV в. ознаменовался появлением целого ряда новых весьма ярких и неординарных личностей, оставивших глубокий след в истории не только греческой, но и всей европейской культуры. Достаточно назвать имена философов Платона и Аристотеля, астрономов и математиков Евдокса Книдского и Архита Тарентского, историков Ксенофонта и Феопомпа, ораторов Демосфена и Исократа, скульпторов Скопаса и Праксителя для того, чтобы читатель мог оценить всю масштабность культурных достижений этого периода. И все же при всей многолюдности этой толпы творцов и созидателей греческой культуры (а мы назвали лишь самые яркие из блиставших в то время имен) она кажется странно поредевшей и неполной, если сравнить ее с тем, что ей предшествовало в V столетии. И здесь поражает не столько некоторое сокращение численности творчески одаренных личностей, особенно заметное в философии и литературе, сколько безвозвратная утрата греческой культурой целых направлений и сфер творческой деятельности, которыми в V в. во многом определялось неповторимое своеобразие всего ее облика и ее духовной сути. Наиболее показательный в этом смысле пример – внезапный конец классической греческой драмы в двух главных ее разновидностях: трагедии и старшей комедии. Слово «конец» в данном случае не следует понимать буквально как синоним клинической смерти. Античная традиция сохранила довольно много имен как трагических, так и комических поэтов, которые жили и работали в IV в. Однако, судя по тому немногому, что нам о них известно, они в подавляющем своем большинстве были не более чем скромными эпигонами великих драматургов V в. Даже самый, по-видимому, замечательный из представителей так называемой «новоаттической комедии» Менандр, от которого до нас дошло несколько пьес, кажется мелким и беззубым в сопоставлении с громовой сатирой Аристофана. Основной свод драматической поэзии IV в. не сохранился, и уже сам по себе этот факт красноречиво свидетельствует о том, что и в это время, и еще позже в эпоху эллинизма эти новые поэты просто не выдерживали конкуренции с такими титанами, как Эсхил, Софокл и пользовавшиеся особенно большой популярностью Еврипид и Аристофан, и именно поэтому о них быстро забыли. Все это дает нам право считать конец V – начало IV в., когда на афинской сцене были поставлены последние трагедии Софокла и Еврипида и комедии Аристофана, важнейшим историческим рубежом в развитии не только греческого театра, но и всей греческой культуры. Вместе с классической драмой ушла в прошлое целая мировоззренческая система, неразрывно связанная с древней мифологической традицией. Как справедливо заметил один из лучших знатоков греческого театра В. Н. Ярхо, «лучшие свои образцы античные драматурги создавали не вопреки мифологическому мышлению, а в его русле....Для афинской трагедии, как и для эпоса, „мифология составляла не только арсенал греческого искусства, но и его почву" (слова К. Маркса. – Ю. А.) Когда эта почва стала уходить из-под ног аттических драматургов, вместе с ней ушло и то трагическое содержание, которое делало их произведения великими творениями человеческого духа». В IV в. поэзия, которая была до тех пор главной носительницей мифологического мировосприятия, вообще утратила свое первенствующее значение в духовной жизни греческого общества. Теперь греки предпочитали выражать самые заветные свои мысли на языке прозы. Место, которое в V в. принадлежало драматическому искусству, теперь прочно заняла риторика. Как известно, театр был не только любимым развлечением, но и великим воспитателем греческого общества, в особенности той его части, которая по тем или иным причинам была лишена возможности посещать школу и уж тем более слушать лекции выдающихся философов. Только в театре афинский демос мог приобщиться к самым животрепещущим философским и нравственным проблемам своего века и найти ответы на все мучившие его вопросы, облеченные в самую доступную для его понимания форму увлекательного повествования о страданиях древних героев. Теперь (в IV в.) на роль наставника и воспитателя народной массы претендовала риторика. Такие замечательные ее представители, как Горгий, один из старших софистов, и Исократ, самый известный из греческих публицистов, открыто декларировали свои намерения сделать ораторское искусство универсальным учением, которое одно смогло бы заменить и эпическую поэзию, и театр, и философию. Идейной основой этого учения должна была стать исповедуемая его адептами почти мистическая вера в чудодейственную силу искусно подобранного, хорошо взвешенного слова. Горгий, один из самых популярных греческих ораторов своего времени, так сформулировал этот свой «символ веры»: «Слово – великий властитель. Телом малое и незаметное, совершает оно божественные дела. Ведь оно может и страх пресечь, и горе унять, и радость вселить, и сострадание умножить». Стремясь доказать на деле это всемогущество «самовитого слова», профессиональные риторы брались в своих торжественных (эпидейктических) речах за восхваление самых банальных и даже вызывающих отвращение предметов таких, как кухонные горшки или мыши, и, воспаряя мыслью от смешного к великому, с тем же искусством и ораторским пылом превозносили героев древности и великих мужей современности. Выступления популярных ораторов обставлялись как настоящие театральные представления или концерты знаменитых рапсодов (певцов-исполнителей эпических поэм). Чаще всего они и происходили либо в театре, либо на агоре, а также в святилищах, гимнасиях и иных местах, где можно было ожидать большого стечения народа. В конце концов это вытеснение одного типа массовой культуры – театрально-поэтической культуры V в. другим типом – риторической культурой IV в. обернулось страшным оскудением духовной жизни греческого народа. Основную опасность, которую заключала в себе риторика, ясно видел уже Платон. Вот лишь один из многих его выпадов против этого новомодного всеобъемлющего учения: «Когда оратор, не знающий, что такое добро, а что зло, выступит перед такими же несведущими гражданами с целью убедить их, причем будет расхваливать... зло, выдавая его за добро, и, учтя мнение толпы, убедит ее сделать что-нибудь плохое вместо хорошего, какие плоды... принесет впоследствии посев его учения?» Если эпос и классическая драма, да во многом еще и досократическая философия почти до самого конца сохраняли свою кровную связь с материнским лоном мифологии, то риторика практически сразу оторвалась от этой почвы и, более того, попыталась создать на месте старых мифов некую искусственную эрзац-мифологию. Образцами таких столь же легковесных, сколь и амбициозных переработок традиционных мифологических сюжетов могут служить две хвалебные речи (энкомия) Горгия и Исократа, посвященные Елене Прекрасной. Оба оратора пытались обелить свою героиню и с помощью штампованных фигур и приемов тогдашнего адвокатского красноречия снять с нее или хотя бы ослабить обычно выдвигавшиеся против нее обвинения в ответственности за развязывание Троянской войны. В отличие от великих эпических и трагических поэтов прошлого глашатаи новой риторической мудрости уже не стремились, да, видимо, и не могли постичь мир и человека во всей их невероятной глубине, сложности и внутренней противоречивости. Мысли об имманентной трагичности человеческого бытия, о его постоянном балансировании на грани жизни и смерти, о героическом противостоянии человека слепой и безжалостной силе рока и неизбежности его поражения в этой борьбе, так много значившие для греков поколения Эсхила и Софокла, уже не занимали больше этих блестящих говорунов. Мир казался им плоским, одномерным и однозначно светлым и радостным. В нем просто не было места для трагического так же, как не было и выхода в иную реальность, не было ощущения близости подстерегающей человека космической бездны, с которым мы так часто сталкиваемся в творениях великих трагиков V в. В этом смысле риторика Горгия, Исократа и их бесчисленных последователей была подлинным апофеозом плоского рационалистического оптимизма или той самой «греческой веселости», которую так желчно высмеивал в своем «Рождении трагедии» Фр. Ницше. Победа риторики над трагедией означала конец Великой героической иллюзии, означала, что в греческой душе окончательно иссякла способность к активному мифотворчеству или, говоря словами Платона, который, кстати, сам и был последним великим мифотворцем, «истощилась унаследованная от бога природа». Но кризис мифологического сознания был вместе с тем и крушением устоев идеологии греческого полиса. И было бы неверно, как это нередко делается, обвинять в этом одних только софистов, которые внесли, конечно, свою внушительную лепту в размывание основ полисной морали и религии, но не они одни, ибо процесс этот был опять-таки в значительной мере спонтанным и его основное течение проходило на гораздо более глубоком уровне, нежели уровень философского свободомыслия. И софисты, и сменившие их в IV в. виртуозы эпидейктического красноречия сами были в сущности лишь порождением этого глубинного течения, неуклонно подтачивавшего греческий дух. И здесь уместно будет обратить внимание на еще одно важное отличие риторики от драматической и эпической поэзии. В своем творчестве греческие поэты апеллировали к вечным и незыблемым истинам, заключенным в мифах. В своей основе это были высшие законы, управляющие жизнью всего мироздания и тесно связанного с ним отдельного социума или полиса. Для риторов, произносивших торжественные речи в афинском театре Диониса или на олимпийском стадионе, такие истины уже более не существовали. Вознося хвалу вредоносным полевым грызунам или презревшей свой супружеский долг Елене, они тем самым наглядно показывали, что в природе не существует никакой абсолютной, обязательной для всех истины, что у каждого своя особая правда, ибо, как учил еще Протагор, один из духовных отцов риторики, именно «человек есть мера всех вещей». Эту особенность риторической мудрости остроумно подметил С. С. Аверинцев: «Тютчев сказал, что мысль изреченная есть ложь; в основе риторики лежит максима, которую можно сформулировать, вывернув наизнанку тютчевскую максиму, – мысль изреченная есть истина. Но, конечно, при условии, что „изречена" она не как-нибудь, а по всем правилам риторики. Любое утверждение и любое отрицание, вплоть до игровых парадоксальных тезисов, выставляемых и защищаемых для демонстрации всемогущества ритора, авторитетно и легитимно по действию нормы искусства. Для риторики совпадают полный догматизм (поскольку тезис каждой речи в ее пределах является непререкаемой догмой) и полный адогматизм (поскольку ничто не мешает взять для другой речи противоположный тезис)». Огромная популярность риторов, не знавших устали в своих словесных играх и препирательствах, сегодня утверждавших одно, а завтра с не меньшим пылом нечто прямо противоположное, быть может, яснее, чем что-либо иное, свидетельствует о своего рода духовном вакууме, образовавшемся в жизни греческого общества, или, иными словами, об остром дефиците больших идей, способных сплотить общество вокруг себя и повести его к некой высокой цели. Духовные узы, некогда связывавшие граждан полиса в единый сплоченный коллектив, теперь распались, и джин анархического индивидуализма, загнанный в кувшин полисной дисциплины древними законодателями, вновь вырвался на свободу. Однако, как это ни странно, это торжество свободной личности очень быстро обернулось резким уменьшением ее человеческой масштабности. В эпоху кризиса на смену универсальному дилетантизму пришел узкий профессионализм. Человек, который в былые времена мог без особого труда совмещать такие разноплановые занятия, как политика, литература, философия, атлетика, сельское хозяйство, торговля, военное дело, мореплавание и т. д., то чередуя их сообразно житейским обстоятельствам, то даже предаваясь им одновременно, теперь все чаще должен был останавливать свой выбор на чем-то одном. Именно в это время в Греции впервые появились профессиональные политики (большинство известных нам государственных деятелей IV в. может быть отнесено именно к этой категории), профессиональные атлеты, которые получали за свои выступления высокие гонорары подобно спортсменам-профессионалам наших дней, профессиональные ученые и профессиональные ораторы, так же, как и атлеты, существовавшие за счет своей профессии. Профессиональные военные (наемные солдаты и командиры), философы и литераторы существовали уже и раньше. Но теперь их стало значительно больше. Появились также профессиональные бездельники и приживалы (параситы). Отчасти эта специализация объяснялась, конечно, тем, что значительно увеличился объем знаний, необходимый для того, чтобы человек мог успешно подвизаться на избранной им жизненной стезе. Но в ней можно видеть и симптом общего измельчания и вырождения человеческой породы. Сказывалась усталость этноса от проделанной им в минувшие столетия тяжелой работы преобразования общества и его культуры.
|