Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Цена жизни
Почему была назначена эта экзекуция, я до сих пор не знаю... По лагерю ходили разные слухи. Одни утверждали, что лагерфюрер получил известие о смерти брата на Восточном фронте. Другие говорили о каком-то таинственном исчезновении группы русских заключенных. Третьи несли всякий вздор. Короче, версий и предположений было хоть отбавляй... Но факт остается фактом: экзекуция 1943 года была самой страшной и самой кровавой из всех, которые знала история лагеря Гузен. В тот день никто из русских не был выведен на работу. Всех нас построили на плацу. Колонну со всех сторон окружили эсэсовцы и заключенные уголовники с дубинками в руках. Перед строем появился рапортфюрер Киллерманн — пожилой, страдающий одышкой толстяк. Фельдфебельский мундир сидел на нем как мешок. Пожалуй, ни одна уважающая себя армия не потерпела бы в своих рядах такого ходячего брюха. Но недостаток строевой выправки Киллерманн весьма усердно компенсировал необычайной свирепостью. Киллерманн остановился перед колонной узников и объявил: — По распоряжению лагерфюрера, для всех русских, находящихся в лагере, назначается экзекуция. Она будет продолжаться ровно месяц. Каждый русский в это время будет получать половинный паек. Никаких освобождений по болезни не допускается. Отныне русские не имеют права переступать порог лазарета. Все! Можете начинать!.. Последние слова Киллерманна относились к унтершарфюреру, на которого возлагалось руководство экзекуцией. Унтершарфюрер громко скомандовал: — Бегом марш! Всколыхнулись ряды, вразнобой застучали подошвы деревянных башмаков. Колонна сделала круг, второй, третий. Сначала все шло хорошо. Эсэсовцы и Уголовники, расположившиеся на внешней стороне Фуга, лишь изредка пускали в ход свои дубинки, опадало только тем, кто зазевался, споткнулся или упал… Но уже после пятого круга, когда темп бега начал спадать, наши погонщики вошли в раж. — Шнеллер! Шнеллер! — неслось со всех сторон. И дубинки без перерыва молотили по тощим спинам, по бритым головам, по выпирающим из-под кожи ребрам... А июльское солнце поднималось все выше, палило все беспощаднее. Пыль, выбиваемая из покрытого песком и гравием плаца тысячами башмаков, густым облаком висела в воздухе, набивалась в нос, щипала глаза. В задних рядах кто-то упал и так остался лежать полосатым пятном на сером, выжженном солнцем песке. К упавшему тотчас же устремились два лагерполицая. Не скупясь на удары, они орали: — Ауфштейн! Ауфштейн! Но бедняга не поднялся. Тогда его отнесли в сторону, к стене пятого барака. Экзекуция продолжалась. Выбиваясь из последних сил, люди продолжали бежать сквозь облака пыли, сквозь град сыплющихся со всех сторон ударов. Пот разъедал глаза, ходуном ходили грудные клетки, в бешеном ритме стучали сердца. Наконец раздалась долгожданная команда: — Шагом марш! За ней последовала другая: — Стой! Ложись! Видимо, наши мучители тоже устали. Они отошли в сторону, собрались в круг, задымили сигаретами. Мы переживали величайшее блаженство. Нам казалось, что нет на свете ничего прекраснее, чем вот такая возможность лежать на земле без движений, без мыслей, без желаний... Но спустя десять минут нас снова подняли, и мы опять побежали по кругу... К вечеру на плацу у стенки пятого барака лежало около двухсот трупов. Это были жертвы первого дня экзекуции. А по улицам лагеря бродили еще десятки москвичей, ленинградцев, украинцев и сибиряков с окровавленными головами, перебитыми руками и сломанными ключицами. Им было запрещено даже показываться в лагерном лазарете. В здоровом теле — здоровый дух. Казалось бы, это мудрое изречение, родившееся много веков назад, не вызывает никаких сомнений. Но лагерь решительно ломал наши представления о жизни, о ее законах. Каждый раз, когда я слышу сакраментальную фразу: «В здоровом теле — здоровый дух», я вспоминаю инженера Петрова. Его никак нельзя было назвать богатырем: впалая грудь, ввалившиеся щеки и дряблые мускулы свидетельствовали о крайнем истощении физических сил. Да и мог ли быть силачом человек, которому перевалило за седьмой десяток... Инженер Петров был старым русским интеллигентом. Еще в 1911 году он с отличием окончил Петербургский институт инженеров путей сообщения. С тех пор он все силы и знания отдавал любимому делу — строительству мостов. «Нет в России, — говорил он, — такой крупной реки, где бы я не приложил свои руки». С мнением Петрова считались крупнейшие международные авторитеты, с ним переписывались известные мостостроители разных стран. Когда Петров попал в руки гитлеровцев, ему тут же предложили работу по специальности. Но старик наотрез отказался. Тогда его припугнули, но и это не помогло. «Я хочу умереть честным человеком», — твердо заявил он. И вот теперь Петров изо дня в день бегает рядом со мной по пыльному плацу, увертываясь от ударов, а во время коротких передышек, стремясь сохранить силы, без движения лежит на песке. Вечером, усталые и запыленные, мы возвращаемся в барак и долго выплевываем скопившиеся в легких черные сгустки пыли. Потом я становлюсь в очередь за ужином, а старик понуро сидит на своей койке. После нескольких глотков горячего черного кофе он оживает, в его глазах появляется блеск. — А палец срастается, — говорит Петров. — Он обязательно должен срастись... Я молча киваю. Речь идет о мизинце... Еще в первый день экзекуции один из эсэсовцев пытался ударить старика дубинкой по голове. Но Петров резко выбросил вверх правую руку, и удар пришелся по мизинцу. Палец хрустнул и повис на дряблой коже. Петров нашел где-то две щепочки, оторвал полоску от своей рубахи и смастерил самодельную шину. Теперь каждый вечер он проверяет, как срастается кость. — Я должен выжить, — любит повторять упрямый старик. — Я не боюсь смерти, но я должен остаться в живых. Я должен рассказать людям о том, что творилось за стенами гитлеровских лагерей. После этого я умру спокойно... Настает утро. Мы снова выходим на плац. Снова бешеная гонка и пыль, жара и побои. И так изо дня в день — целый месяц. К последнему дню экзекуции нас осталось четыреста тридцать два человека. А было тысяча семьсот с лишним. Нас осталось бы гораздо меньше, если бы нам в эти трудные дни не помогали узники других национальностей. Поляки и испанцы, чехи и французы, немцы и югославы отрывали от себя часть скудного лагерного пайка, щедро делились посылками, полученными из дому. А как самоотверженно вели себя заключенные, работавшие в лагерном лазарете! Они сами приходили в бараки, отыскивали раненых русских и тайком делали им перевязки и компрессы. Любой эсэсовец, заставший врача-заключенного у больного, имел право расстрелять его на месте. Таков был приказ начальника лагеря… Начальник лагеря рассчитывал в течение месяца уничтожить всех русских. Но не вышло! Правда, победа досталась нам слишком дорогой ценой... Нет в живых сотен молодых парней, нет в живых многих старых, умудренных опытом лагерников. И все же рядом со мной в одном строю по-прежнему стоит маленький сухонький инженер Петров. Он похудел настолько, что кажется прозрачным, но его глаза все так же полны огня, мужества и решимости. — Ахтунг! Со стороны ворот к нашей колонне приближается лагерфюрер Зайдлер. На нем отлично отутюженный мундир, кавалерийские брюки с леями и блестящие сапоги. На руках лайковые перчатки. Летний августовский ветерок доносит до нас запах крепких духов. — Живет же, собака! — шепчет кто-то сзади. Унтершарфюрер, проводивший экзекуцию, идет навстречу Зайдлеру, останавливается от него в трех шагах и, как семафор, выбрасывает вверх правую руку. — Господин штурмбаннфюрер! — докладывает он. — Срок экзекуции истек. Осталось четыреста тридцать два заключенных. Больных и в побеге нет. Зайдлер лениво, по-кошачьи, щурит глаза. Спасибо! Четыре сотни оставим на развод. А насчет остальных тридцати двух побеспокойтесь сами. Не желаю их видеть на вечерней поверке. Отберите всех «мусульман»... Похлопывая перчаткой по ладони, Зайдлер не торопясь уходит к воротам. «Мусульманами» в лагере зовут тех, кто уже потерял способность передвигаться, дошел до последней степени истощения. Поэтому слова коменданта вызывают у каждого из нас тревогу. Ведь в данный момент каждый стоящий в строю с успехом может сойти за «мусульманина». Но унтершарфюреру, видимо, уже надоело возиться с нами. Целый месяц он не выпускал из рук оглобли и теперь хочет отдохнуть. — Ван-Лозен! — кричит он. От группы уголовников — капо и старост, стоящих в стороне, отделяется человек, напоминающий гориллу. Кисти его рук болтаются возле колен, низкий покатый лоб злобно нависает над маленькими глазками. Это капо лагерной команды Ван-Лозен — садист по натуре, палач по призванию и аристократ по происхождению. — Ты слышал, что сказал лагерфюрер? — спрашивает унтершарфюрер. — Так точно! — Тогда делай. Только не перестарайся. Ровно тридцать два. Понял? — Так точно. Унтершарфюрер уходит, а Ван-Лозен бесшумным шагом движется вдоль рядов. Вот поравнялся со мной и сверлит меня взглядом. Я чувствую, как мурашки ползут у меня по спине, как сохнет во рту. Но, кажется, пронесло! Ван-Лозен идет дальше. Выводит из рядов одного человека, другого. Услужливые лагерполицаи помогают ему отделить смертников. Дойдя до левого фланга, капо неожиданно возвращается назад. — Пересчитайте, — просит он полицаев. Те пересчитывают: — Тридцать один! — Значит, нужен еще один, — рассуждает вслух Ван-Лозен и опять идет вдоль рядов. Его выбор пал на Петрова. Уж очень неприглядно, очень жалко выглядит телесная оболочка этой замечательной души! Петров торопливо сует мне руку и говорит: — Прощай! Адрес мой помнишь? Но Ван-Лозен не дает мне ответить. Схватив старика за ворот куртки, он вышвыривает его из рядов. Петров падает, но тут же встает. Он бросает на капо презрительный взгляд и громко говорит по-немецки: - А еще дворянин!.. Палач!.. Тридцать два кандидата на тот свет, подгоняемые капо и лагерполицаями, уходят в сторону прачечной. Многие из них не знают немецкого языка и не догадываются, что их ждет. Другие догадываются, но воля к жизни покинула их. Им теперь все равно. И только инженер Петров, маленький и сухой, шагает гордо подняв голову. Он кажется на голову выше всех остальных. В прачечной, куда загоняют обреченных, Ван-Лозен вооружается тяжелым четырехкилограммовым молотком. Один из лагерполицаев наполняет водой пустую сорокаведерную бочку. Ван-Лозен окидывает узников взглядом и спрашивает: — Тут кто-то распространялся насчет дворянства. Где он? Петров делает шаг вперед. — Иди сюда... Петров подходит к бочке. Ван-Лозен с силой бьет его молотком по голове и тут же подхватывает падающее тело. Ухватив оглушенного ударом старика за ворот, Ван-Лозен опускает его головой в бочку. Через несколько секунд на поверхности воды появляются пузыри. Тогда Ван-Лозен отшвыривает труп в сторону и громко объявляет: — Следующий! ...После вечерней поверки лагерфюрер подзывает к себе Ван-Лозена и вручает ему синий талончик. Бывший дворянин сияет от удовольствия: за свое усердие он получил пропуск в лагерный бордель.
|