Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Достоинства и заслуги К. -д. Партии






 

Политическая сила каждой партии не в числе ее записанных членов, а в доверии, которое она внушает непартийной, т.е. обывательской массе. Это доверие основывается не на программе, не на резолюциях съездов, которыми интересуется только партийная пресса, а на самостоятельном суждении, которое составляет себе о партии обыватель. Оно часто не совпадает ни с мнением, которое имеет о себе сама партия, ни с тем, которое она о себе стремится внушить. Суждение обывателя проще. Еще до войны я как-то говорил о политике с крестьянами нашей деревни. «Мы в деревне кое-что смекаем, – сказал один пожилой крестьянин, знавший меня еще мальчиком. – Разве мы не понимаем, что Вы с Николаем Алексеевичем (мой брат – тогдашний министр внутренних дел) в разные стороны тянете». Крестьянин не имел понятия о кадетской программе, о резолюциях Съездов, вероятно даже о том, какой я сам партии. Чтобы высказать такое суждение, в общем справедливое, эти подробности были ему не нужны.

Несмотря на мое скептическое отношение к тактическим приемам партии, я должен признать, что ей очень рано удалась внушить к себе это доверие обывателей. Это чувствовалось еще до выборов 1906 года.

Появление партии на свет, опубликование ее программы в газетах сопровождалось немедленным успехом. У меня, как и у всех [членов ЦК], обрывали [дверные] звонки с просьбами в нее записать. Просили об этом люди, от которых всего менее этого можно было бы ждать. Я в другом месте рассказал, как Ф.Н. Плевако добивался вступления к нам, и как я сам в этом ему помешал. Когда я старался ему показать, что он не может принять нашей программы, он только смеялся: «Программа мне не интересна, это предисловие к книге. Кто его читает?». Через несколько недель он вошел в октябристскую партию, а позднее был от нее и членом Государственной Думы. Помню, как к нам немедленно записалось несколько судебных деятелей, в том числе Н.Н. Чебышев. Я хорошо знал, что по всей своей идеологии он к нам не годился. Но он мне не верил, в партию записался и оставался в ней до циркуляра министра юстиции, который запретил чинам своего ведомства участвовать в каких бы то ни было политических партиях.

Успех партии проник и в массы, где ни парламентаризмом, ни Учредительным Собранием не интересовался никто. Кокошкин с радостью мне подчеркивал как «демократизируется» кадетская партия. Он был прав. У меня как-то были клиенты из простонародья; мы естественно заговорили и о политике – и они мне сказали, что у них, на Мещанской, все собирались голосовать за партию мудреного имени которой они произнести не умели. Лишь побочными вопросами я убедился, что это была наша «кадетская» партия.

Верно определить причины успеха к.-д. партии в массах – значило бы спасти себя от многих ненужных иллюзий и ложных шагов. Но наши руководители верили, будто выборы определяют «волю народа», а воля выражается в «партийной программе».

Сколько времени было напрасно потрачено на никому ненужные споры о пунктах программы! Но и детальность нашей программы, и непримиримость, с которой к ней партия относилась, только показывали, что серьезно на нее не глядели. Это кажется парадоксом, но это так. Когда в определенных параграфах партия, в виде исключения, допускала свободу двух мнений (так было сначала в вопросе о женском избирательном праве и о двухпалатной системе), то этим implicite[29] признавалось, что по всем другим пунктам разномыслия не допускалось. Но что это значит? Ведь и остальные параграфы принимались часто не единогласно, иногда небольшим большинством голосов. Нельзя же было думать, что голосование чье-либо мнение могло переменить? А меньшинство из партии не исключалось и само не уходило. Оно оставалось в партии, будучи с каким-то пунктом программы ее несогласно. Самое право разномыслия по двум определенным параграфам, которое было сначала даровано, было позднее отобрано как «несовместимое с дисциплиною». И после этого никто не ушел и не был исключен. Это показывало, что фактически разномыслия допускались. Иначе быть не могло; но зачем партия на неоспоримости своей программы настаивала? Это было младенчеством партии, которая «игру» принимала всерьез. Старые люди не понимали этого «требования». Помню, как на кадетском Учредительном Съезде старик М.П. Щепкин, который, дожив до возрождения России, с юношеским пылом принялся работать вместе другими, принимал участие во всех подготовительных работах и совещаниях, но этого усвоить не мог; зная меня еще мальчишкой, он со мной не стеснялся и шептал мне на ухо: «Зачем эта программа? Достаточно наметить основное направление партии; разве можно навязывать ей конкретные мелочи?». Он был прав. Нельзя сидеть в одной партии тем, кто стремится, если не восстановить Самодержавие, то увеличить права Монархии за счет представительства, и тем, кто мечтает об обратном процессе – о введении парламентского строя, при котором не Монарх управляет. Но, если в основном курсе согласны, зачем необходимо одинаково смотреть на то, какие пути вернее ведут к данной цели? Зачем нужно единомыслие во взглядах на систему одной или двух палат, на принудительное отчуждение чужих земель или прогрессивный налог на землю и т.п.? Единомыслие во всех мелочах нужно для создания религиозных сект, не для политических партий. Партии не претендуют на абсолютную истину, да истина и не отыскивается большинством голосов.

Руководители партии смотрели иначе. Они тратили столько времени на спор о программе потому, что именно в ней видели существо партийного объединения. Судя о других по себе, они и в других предполагали к программе одинаковый интерес, думали, что программа – обязательство, которое они приняли перед страной и что отступиться от какого-либо пункта ее значило бы обмануть население. Они не подозревали, что сама страна о программе вовсе не думает, и что в этом отношении здравый смысл обывателей оказался ближе к потребностям практической жизни, чем прилежная разработка пунктов программы.

Я об этом могу судить как свидетель, т.к. в партии был сам на амплуа «обывателя». В «Освободительном Движении» активно я не участвовал. Моими поэтическими друзьями и учителями были люди более умеренных направлений. А в сферах деятельности мои симпатии со времени студенчества шли только к легальной работе. Подполье мне было противно. На к.-д. Съезд я сам напросился и был очень обрадован, когда мне дали возможность попасть туда от какой-то «освобожденской» ячейки.

Я раньше рассказал, как одним своим выступлением я Съезд против себя возмутил. Как могло оказаться, что я без права и претензий на это оказался выбран в состав Комитетов – и Городского и Центрального? Для этого я вижу одну лишь причину, которая показывает, как в это наивное время было легко себе делать карьеру. На Съезд явилась полиция. Было глупо беспокоить несколько десятков людей, мирно сидевших в доме кн. Долгорукого, когда кругом разгоралась всеобщая забастовка, когда Университет был наполнен дружинниками и на улицах происходили манифестации. Было смешно, что в момент подобной анархии придираются к нам. Полицию на этот раз приняли в палки. Председательствовавший на собрании Н.В. Тесленко отнесся к ней как к простым нарушителям тишины и порядка. Он не дал приставу объявить о причине его появления, закричал, что слова ему не дает, что просит его не мешать и т.д. Мы делали вид, что заседание продолжается. Я просил слова и кстати или некстати для нашей повестки, стал говорить об ответственности должностных лиц за беззакония, доказывал, что по нашим законам вторжение пристава должно повлечь за собой для него «арестантские роты» и т.п. Пристав понимал нелепость данного ему поручения, видел, что над ним смеются в лицо, и ушел. Нам наша «победа» была все же приятна; я разделил лавры Тесленко и приобрел популярность. Потому, когда в конце [работы] Съезда начались выборы должностных лиц партии и некоторые из моих личных друзей, заметив мое отсутствие в числе кандидатов, подняли за меня агитацию, они сопротивления не встретили, и я был выбран в члены и Городского, и Центрального Комитетов.

Мне с моим обывательским настроением пришлось увидеть, как работали партийные штабы в самые ответственные моменты для партии. Со многим я был не согласен, многого вовсе не понимал. Но нечто я в партии оценил, и это нечто меня с ней крепко связало. Связь была символичной связью «обывателя» с «профессионалами».

Работой, которая меня сблизила с партией и которой она связала себя с населением, была ее «пропаганда». После 17 октября была установлена свобода и собраний и слова. Обывательские массы, которые политических собраний до тех пор не видали, в них устремились. Этим воспользовались прежде всего революционные партии; позднее и черносотенцы. Было необходимо и конституционным партиям защищать свои положения. Партия к.-д. за это взялась. Ее задачей стало разъяснять Манифест, которого массы не понимали. Разъяснения незаметно перешли потом и в избирательную кампанию. Перед 1-й Думой она ничем не отличалась от митингов. На «избирательные собрания» ходил, кто хотел, без соблюдения «правил о выборах». Только перед 2-й Думой П.А. Столыпин настоял на неуклонном их применении.

В этой митинговой кампании я принял самое живое участие. Оно не ограничивалось личными выступлениями. Была организована «школа ораторов», и я бил поставлен во главе этой школы. «Ораторству» я не учил; старание быть красноречивым я всегда считал большим недостатком. Но с моими «учениками» мы обсуждали вопросы, которые нам задавались на митингах и совместно обдумывали, как на них отвечать. Круг моих наблюдений этим очень расширился. Я узнавал, как реагируют массы на тот или другой аргумент. Кто-то сказал: «Если хочешь какой-нибудь вопрос изучить, начни его преподавать». Я на себе испытал справедливость этого парадокса. Не знаю, был ли я полезен нашим ораторам, но мне моя школа была очень полезна. Среди моих учеников были даже подававшие надежды. Одного не называю: он в Советской России; другой, проживающий здесь – Е.А. Ефимовский. Опыт этой школы помог впоследствии составить и руководство, которое партия напечатала после роспуска 1-й Государственной Думы. Литературную обработку его взял на себя А.А. Кизеветтер. Он один поставил свое имя под этой брошюрой. Выпущенная на правах рукописи она попала в руки врагов. Стала известна под именем «Кизеветтеровской шпаргалки»; и чуть ли не из-за нее [министр народного просвещения] Кассо не дал Кизеветтеру кафедры.

Агитаторская работа была поучительна. Мы учили, но и сами учились. Собрания выводили нас за пределы интеллигенции и сталкивали с «обывательской массой». В этом слове обыкновенно подразумевалось нечто обидное. Так называли тех, кто не занимался «политикой», думал о личных своих интересах, не подымаясь к высотам гражданственности. Но на обывателях держится государство; они определяют политику власти. Наша русская обывательская среда, воспитанная Самодержавием, политически неразвитая, в прошлом запуганная, а в настоящем сбитая с толку, была поставлена лицом к лицу с новой задачей – принять участие в управлении государственной жизнью. В эпоху «освободительного движения» эта среда с удовольствием слушала, как другие за нее говорили; непримиримые лозунги нравились ей своей смелостью и «дерзновением», но они ей не казались серьезными. Это были как бы крики на улицах, политические междометия, которыми «душу отводят». Но когда совершилось преобразование строя, и обыватель увидел, что у него действительно будет право голоса в своем государстве, он отнесся к этому с той добросовестностью, с какой когда-то отнесся к своему участию в суде присяжных. Он понимал, как мало подготовлен к задаче, которую Верховная Власть теперь перед ним ставила, но заинтересовался этой задачей. И на наших глазах при нашем участии стало происходить политическое его воспитание.

На собраниях у нас была своя публика. Интеллигенция приходила в небольшом количестве, либо принимать участие в прениях, либо смотреть за порядком. Ей эти собрания были уже неинтересны. И по ним можно было увидеть, как интеллигенции мало в России. Нашими посетителями была серая масса: по профессии приказчики, лавочники, ремесленники, мелкие чиновники; по одежде чуйки, армяки, кафтаны, пиджаки без галстука. С благодарностью вспоминаю этих скромных людей, сидевших в первых рядах, приходивших для этого задолго до начала, не уходивших до самого конца и слушавших всё время с напряженным вниманием. Эти люди заинтересовывались впервые тем, что им говорили; приходили послушать, поучиться и после подумать.

Было благодарное дело помогать этим людям. Не затем, чтобы наскоком провести желательную для нас резолюцию, а чтобы помочь им разобраться в сумбуре, который наступил в их головах после крушения привычных понятий. Падение Самодержавия, привлечение обывателя к управлению, свобода в обсуждении недавно запрещенных вопросов – были переменой, которую очень долго приходилось только усваивать. И в этом мы обывателю помогали.

Политика есть «искусство достигать намеченной цели наличными средствами»; кадетской партии было полезно из общения с массами узнать, что массы из себя представляют, и чего они добиваются. Если бы мы на это обращали больше внимания, мы избегли бы многих ошибок.

Что думал тогда обыватель?

Он был недоволен, был в оппозиции. Могло ли быть иначе? Ведь 1880-е и 90-ые годы пошли вразрез естественному ходу развития, на который Россия вступила в 60-е. Крестьянин о крепостном состоянии уже забыл, составлял себе имущество вне надельной земли, а его по-прежнему подчиняли земельной общине. Рос промышленный капитал, получил в жизни страны преобладающее значение, а местное самоуправление строилось на одном только землевладении. Была бесконтрольная государственная власть, на которую нигде управы найти было нельзя, и перед которой всякий подданный был беззащитен. Обыватель не мог бы формулировать конкретных обвинений против существования строя, но понимал, что власть его не защищает и о его бедах забыла. Если везде за социальную несправедливость ответственность возлагают на власть, то в России это было естественнее и правильнее, чем где бы то ни было. Нигде власть государства не была так всемогуща. Она ни от кого не зависела, не допускала ни свободы, ни критики, ни самодеятельности. Поэтому она одна и должна была за всё отвечать, и каждый за свои беды винил именно власть. Но хотя он ее обвинял, он долго не видел средств с ней бороться. Но в начале ХХ века началась перемена. На глазах у обывателя власть зашаталась. Она не только была побита в Японской войне, она зашаталась внутри. Впервые пришлось допустить критику, которая многим раскрыла глаза, и власть стала сама говорить о необходимых реформах. Когда началось «Освободительное Движение», она ему пыталась противиться, и тем брала на себя ответственность за то, что всё оставалось по-прежнему. Обыватель понял, что прежнее господство власти кончилось, что она признала себя побежденной, что от самой страны зависит ближайший ход дел; и он с нетерпением ждал перемен.

Он понятия не имел, в чем эти перемены должны заключаться; но основное их направление схватывал ясно. А.А. Кизеветтеру принадлежала прекрасная формула: он возвещал «политическую свободу и социальную справедливость». Это было именно тем, чего все ожидали. Обыватель хотел, чтобы о нем, о несправедливости его положенья власть бы подумала, чтобы он имел возможность кому-то нужды свои заявлять. Как практически их удовлетворить, как скоро и как далеко нужно идти, он мало заботился. Он предпочитал синицу в руки журавлю в небе. Радикальность нашей программы, не казалась ему недостатком. Он аплодировал ей, как аплодировал и тем, кто шел еще дальше нас и кто за нашу умеренность на нас нападал. Но интересовали его не интеллигентские коньки, не Учредительное Собрание, не 4-хвостка, не неправоспособность цензовой Думы, не однопалатность, не парламентаризм. Всё это было интеллигентское дело; он хотел перемен менее громких, но более доступных и реальных.

Упреки нам за умеренность, заманчивые обещания могли бы легко перетянуть обывателя влево, если бы в обывательской психологии не было другой основной черты: обыватель не хотел ни беспорядков, ни Революции. Этим он резко отличался от идеологии самих интеллигентов, в которых было так сильно восхищение перед Революцией и ее героизмом. Правда, враждебное отношение к революционерам обыватель давно потерял. Уже миновало то время, когда он «вязал им лопатки». Но победы их он не хотел. Потому ли, что в нем не вовсе исчезло уважение к исторической власти, потому ли, что он поверил в успех [разрушительной] Революции, или понимал, как тяжело отражается всякий беспорядок на его обывательских интересах – но перспектива Революции его не соблазняла. Те программные обещания, которые не могли быть осуществлены без падения власти, его не заманивали; в них он инстинктивно чувствовал Революцию со всем тем, чего он в ней опасался.

Здесь казался заколдованный круг. Обыватель не верил существующей власти, но не хотел Революции. Он отворачивался от тех, кто в его глазах являлся защитником власти; но революционных директив тоже не слушал. Он при реформах хотел сохранить не только порядок, но прежний порядок; хотел только, чтобы при нем все пошло бы иначе.

На этом и создалась популярность кадетской партии в городской демократии. Кадеты удовлетворяли этому представлению. Обыватель знал, что партия не стоит за старый режим, что она с ним и раньше боролась. Когда наши «союзники слева» доказывали на митингах, что мы – скрытые сторонники старого, реформ не хотим, стараемся спасти старый строй и свои привилегии – такие выпады против нас обыватель встречал негодованием и протестами. В глазах обывателя мы, несомненно, были партией «политической свободы и социальной справедливости».

Но зато кадетская партия приносила с собою уверенность, что эти реформы можно получить мирным путем, что Революции для этого вовсе не надо, что улучшения могут последовать в рамках привычной для народа Монархии. Это было как раз тем, чего обыватель хотел. Партия приносила веру в возможность конституционного обновления России. Рядом с пафосом старой самодержавной России, который уже не смел проявляться, с пафосом Революции, который многих отталкивал и уже успел провалиться – кадетская партия внушала ему пафос конституции, избирательного бюллетеня, парламентских вотумов. В Европе все это давно стало реальностью и потому перестало радостно волновать население. Для нас же это стало новою верой. Именно конституционно-демократическая партия ее воплощала. Левые за это клеймили нас «утопистами». Но кадетская вера во всемогущество конституции находила отклик в обывательских массах. Напрасно нас били классическим эпитетом «парламентский кретинизм». Обыватель был с нами. Партия указывала путь, которого он инстинктивно искал, и кроме нас нигде не видел. Путь, который ничем не грозил, не требовал жертв, не нарушал порядка в стране. К.-д. партия казалась всем партией мирного преобразования России, одинаково далекой от защитников старого и от проповедников революции.

Этой нашей заслуги перед Россией и этой причины нашей притягательной силы партийные руководители не оценили. 1905 год они считали «Революцией», а себя с гордостью именовали «революционерами». Немногие признавали, что торжество либеральных идей и конституционных начал было гораздо больше связано с сохранением Монархии, чем с победой Революции. Еще менее было ими сознано, что главная сила кадетской партии была в этом ее единомыслии с населением, которое желанную перемену политики хотело получить в рамках Монархии.

Руководители по-прежнему думали, что успех партии в том, что она самая левая, что к ней привлекают ее громкие лозунги, т.е. полное народовластие, «Учредилка», парламентаризм, 4-хвостка. Это заблуждение нам дорого обошлось. Как я ни склонен был подчиняться нашим авторитетам, в этом пункте я им не уступал. У меня было для этого слишком много личного опыта. Я был в те времена одним из популярных митинговых ораторов. Не я сам напрашивался на выступления; меня посылал Комитет по требованию партийных работников. Я выступал не только в Москве и Московской губернии, а почти по всей России. Вместе с А. Кизеветтером и Ф. Кокошкиным мы были самыми модными лекторами. Очевидно взгляды, которые я излагал, в обывательской и даже партийной среде противодействия не встречали.

Отдельные эпизоды доказывают это еще более ясно. Для иллюстрации приведу один характерный пример. Он относится к эпохе, когда избирательная кампания еще не началась, и приходилось только объяснять Манифест. Я получил из Звенигорода настойчивую просьбу приехать. Местная управа была кадетская (Артынов, В. Кокошкин), но публичные собрания, которые там организовывались, всегда кончались скандалом. Проявляли себя только фланги – левый и правый; они тотчас начинали между собою ругаться и собрания этим срывали. Обо мне в Звенигороде сохранилась добрая память по Сельскохозяйственному Комитету и меня позвали «спасать положение». Едучи со станции в город, я невольно сравнивал настроение с тем, которое было три года назад. Теперь все знали про митинг и все туда шли. Зал был набит до отказа.

Меня предупреждали, что резкое слово может вызвать протесты той или другой части собрания. И я от полемики воздержался. Я говорил про Манифест, использовав слова знаменитого старообрядческого адреса, что «в этой новизне нам старина наша слышится». Рассказывал о земских соборах, о том, как они процветали даже при [Иване IV] Грозном; об их заслугах в Смутное Время и при первых Романовых; как уничтожил их Петр, почему это было ошибкой и что из этого получилось. «Освободительное Движение» я объяснял желанием восстановить сотрудничество народа и Государя, и доказывал пользу этого не только для страны, но и для Монарха. Всё это было элементарно, но ново для обывательской массы. Перед ней до тех пор проходили либо защитники Самодержавия, уверявшие, что Витте был куплен «жидами», либо представители революционных партий, которые считали 9 января единственной причиной успеха движения, восхваляли «вооруженное» восстание и диктатуру пролетариата. Меня слушали терпеливо; но я видел, как росло сочувствие обывателя, как мне одобрительно кивали и прерывали аплодисментами. Фланги имели успех только благодаря пассивности центра; если центр был захвачен, они были бессильны. Когда после моей речи начались прения и ряд ораторов обрушился на меня справа и слева, то средняя масса собрания оказалась со мной, яростно мне аплодировала и прерывала моих оппонентов негодующими возгласами и криками «Ложь!». «Обыватель» откликнулся на призыв нашей партии, и он оказался настолько сильнее противников, что вечер кончился нашим полным триумфом.

Я взял одну иллюстрацию, наиболее запомнившуюся. Но их было много. Помню общее впечатление: аудитория была довольна, когда вместо революционного переворота я изображал историю последнего времени как возвращение к нормальным путям, когда конституцию представлял, как освобождение Царя от подчинения одной бюрократии и когда для достижения наших желаний оказывалось достаточно легальных путей, а столкновений с исторической властью не требовалось. Восхваления 9 января, забастовок, вооруженных восстаний в сравнении с той работой, которая нам предстояла, не казались серьезными.

Конечно, у нас бывали неудачи. Но их было немного. Они бывали только в подобранной, уже распропагандированной среде. Там нам просто говорить не давали. Кизеветтер припоминает в своей книге[30] один такой митинг, где мы с ним оба оказались бессильны и где положение своей демагогической напористостью спас М.Л. Мандельштам. После этого митинга многие приходили ко мне выражать негодование против тех, кто нам говорить не давал. Иногда агитаторы приходили и к нам делать шум, производить беспорядки, словом стараться сорвать, заседание. Это был символ. Большего сделать они не могли ни на избирательных митингах, ни во всей России. Революционеры и реакционеры были маленькой кучкой, которая могла только пугать малодушных. Обывательская же среда верила нам. Своей верой в мирный исход мы ее успокаивали и ей внушали доверие. Это сказывалось иногда совсем неожиданно. Помню такой эпизод. Я однажды ошибся этажом (в школе на Домниковской улице) и попал на чужой левый митинг. Ничего не подозревая, я уселся за председательский стол. Социал-демократический председатель обошелся со мной по-джентльменски (вероятно в уплату за такое же наше к ним отношение). Когда я понял ошибку, он все-таки предоставил мне слово; несмотря на то, что собрание было не наше, я благополучно довел свою речь до конца и имел тот успех, который не полагалось бы иметь на левом собрании. Обывательская масса, которая была на этом собрании, отозвалась на мою точку зрения. В этом здоровом, успокаивающем влиянии на широкие массы была кадетская заслуга и сила. Мы сделали понятие «конституции» популярным. Население поверило нам, нашим путям и нашей серьезности. Характерное явление. Присутствие в нашей среде бывших представителей власти, богатых и знатных людей, с историческими фамилиями, как кн. Долгорукий, в глазах обывателей оказывалось для нас хорошей рекламой. Они были гарантиями, что всё произойдет мирно и по-хорошему. Обыватель ценил и любил этих спокойных, видных, богатых людей, которые очевидно его на Революцию не позовут; как это было далеко от того позднейшего настроения, когда стали требовать «пролетарского происхождения» и «тюремного ценза»! Наша партия казалась «министериабельной» и естественно предназначалась быть во главе тогдашнего «прогрессивного блока», который медленно и осторожно сумел бы добиться уступок от власти и закрепить торжество конституции. Именно этого широкие массы ждали от нас, [поскольку] нас одних они на это считали способными.

Конец 1905 г. усилил эти наши позиции. Обывательская масса революции не хотела, но тот торжественный гимн ей, который неумолчно с левой стороны раздавался, мог внести смуту в умы. Но в декабре все получили предметный урок. Все увидали, что Революция сопряжена с жертвами, которые лягут на всех, что она – не военная прогулка, не праздник; все увидали, во-вторых, что агонизирующее правительство оказалось достаточно сильно, чтобы с Революцией справиться. Явилась опасность, что реакция увлечет обывателей дальше, чем нужно и, что самая идея «конституции» в этом разочаровании может погибнуть.

Это новое положение партии мало отразилось на январском Съезде. Партия не хотела понять, в чем ее сила и долг. Ея лидеры хотели представлять не «the man in the street»[31], не «обывателя» (этим словом бранились), а только «сознательных граждан»[‡]. Для них сочинялись те пустопорожние резолюции о запрещении в Думе «органической работы», в которых наши лидеры видели нашу кадетскую линию. Мы как будто нарочно делали всё, чтобы потерять обыватели, уступить свое место у него «октябристам» и «правовому порядку», и остаться в Думе простой «оппозицией», представляющей интеллигентское меньшинство.

Но этого не случилось. Обыватель нам все-таки по-прежнему верил. Все хитросплетения, которыми мы утешали себя и своих, до него не дошли. Он на кадетскую партию смотрел по-своему, как на единственную партию, которая не только хотела блага народа, но и могла добиться его мирным, а не революционным путем. И когда тотчас после Съезда началась избирательная кампания, она оказалась простым продолжением разъяснения Манифеста; и надо сказать, что в ней наши противники нам помогли.

Помогла, во-первых, неудачная тактика октябристов. Встретив со стороны кадет принципиальную оппозицию, они поддались искушению получить поддержку у правых. Гучков публично это им предложил. От конституции он не отрекался; он пародировал крылатую фразу Тьера: «Монархия будет демократической по целям, конституционной по форме, или ее вовсе не будет». С правыми он думал идти вместе только в вопросах о единстве России, о порядке, об усилении войска. Предложение идти вместе с правыми от октябристов обывателя оттолкнуло. Для обывателя это была слишком тонкая тактика. Если он Революцией не увлекся, то в старом режиме разочаровался давно. И возвращаться к нему не хотел. Простому уму казалось несовместимым стоять за «конституцию» и предлагать союз «правым». Из партии конституционной и либеральной, которая бы могла конкурировать с нами, октябристы превратили себя в защитников старого. Они потеряли ту почву, на которой могли бы давать нам сражение.

Еще больше помогла нам тактика левых. По «гениальному» замыслу Ленина, левые выборы бойкотировали и своих кандидатов не выставляли. Голоса их сторонников поневоле шли к нам. Но они сделали больше: они аккуратно ходили на наши собрания, чтобы нас «разоблачить». Как октябристы своим обращением к правым, они не могли оказать нам большей услуги. Нашей уязвимой пятой было наше двусмысленное и непоследовательное отношение к Революции. Это подозрение с нас снимали именно левые.

Кадетские собрания шли по шаблону. Докладчик начинал с обличения Самодержавия и его защитников и развивал начала кадетской программы, ее идеалы «политической свободы и социальной справедливости». Об октябристах обыкновенно просто не было речи. После доклада выступали левые целыми пачками. Без этого бы картина была не полна. Так как они кандидатами не были, то мы первые на них не нападали. Но они нас не оставляли в покое. Они упрекали нас в том, что мы неискренни, что наша мирная тактика – самообман, что надежда на конституцию есть иллюзия и противополагали нашей тактике восстание, низвержение власти и пролетарскую диктатуру. Тогда в заключительном слове докладчик хотя бы он был очень левым кадетом, поневоле отмежевывался от Революции, ее приемов и легкомыслия. Вооруженное восстание и неудавшаяся всеобщая забастовка дали обывателям хороший урок. Они ценили, что мы не топтали лежачего, разбитых революционеров не трогали, но понимали, что когда нас они задевали, то мы им давали отпор. После подобного вынужденного спора упрек в сочувствии Революции был с нас уже снят. Обыватель только у нас находил желанный исход.

Вот как жизнь ставила спор. Главные кадетские коньки – Учредительное Собрание, запрещение органической работы в цензовой Думе никем не затрагивались; вопрос ставился проще: старый режим, Революция или Конституция. Споры по отдельным деталям, которые поднимались то слева, то справа, не могли скрыть от собрания, что речь идет только об этих трех основных категориях. Тут обыватель был с нами. Наш успех стал нам скоро заметен, но и мы не ожидали, до какой полноты он дойдет. Выборы происходили не в один и тот же день всюду. Первыми были выборы по Петербургу. Помню, как в этот вечер я выступал где-то в Москве. Председатель меня остановил для срочного сообщения. Покойный И.Н. Сахаров, адвокат и кадет, прочел только что полученное из Петербурга известие, что там на выборах повсюду прошли кадетские списки. Это было совсем неожиданно. Через неделю буквально то же повторилось в Москве. При увлечении 4-хвосткой это было особенно ценно. Выборы по большим городам наиболее приближались к всеобщим. До 3 июня там голосовали все курии вместе. Эти выборы были более показательны, чем от губерний, где сначала голосовали по куриям и потом между выборщиками могли происходить соглашения. Нельзя поэтому отрицать, что выборы в городах наиболее характерны для настроения масс. И массы оказались с кадетами; с нами, как с партией. Выборы были тогда не прямые, где личная популярность избранных могла сыграть большую роль, чем доверие к партии. По закону население выбирало большое число мало известных выборщиков; и выбрало их лишь потому, что список был рекомендован партией. Так именно партия, а не лица, получила в городах вотум доверия. Впечатление усилилось тем, что это были вообще первые выборы. Впервые заглянули в народную душу, взвесили политические симпатии населения и властителями дум широкого населения оказались кадеты. Для многих это было совсем неожиданно; по Москве баллотировались и правые, и октябристы. От них намечались люди очень известные: так от правых шел А.С. Шмаков, а от октябристов Ф.Н. Плевако. От октябристов же шел человек не только давно всем известный, но пользовавшийся уважением даже противников Д.Н. Шипов. И эти люди не попали даже в выборщики. Их везде побили кадетские списки.

Это было явлением настолько значительным, что многих сочувствующих нам людей растревожило. Я в этот день встретил на улице проф. Л.М. Лопатина, философа, немного не от мира сего, но передового и просвещенного человека, в котором «кадетоедства» заподозрить было нельзя. Когда он услыхал от меня про результаты подсчета, он пришел в ужас: «Ну, это значит Революция!». Он объяснил, что было бы ненормально и очень печально, если бы кадет в Думе не было; но если они большинство, то они по необходимости будут добиваться и власти, а с их взглядами это неминуемое торжество Революции. Можно было не быть таким фаталистом. Но одно было бесспорно: ближайшая будущность русской конституции зависела опять от кадетского поведения. Они, которые так неудачно повели себя в ноябре, тогда укрепили реакцию, возвращались теперь победителями и представителями всего населения. В январе они сами обрекали себя на роль оппозиции, предоставляя победу октябристам и партии правового порядка. Но обыватель за них постоял и вручил им судьбу конституции. Это клало на них обязательство. И партийный Съезд их, назначенный на конец апреля, за несколько дней до созыва Государственной Думы, оказывался Съездом подлинных победителей, определяющим моментом нашей политической жизни.

 

 


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.012 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал