Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Сентября 2010 г., 16:57






– Леди, вы выходите?

Дороти вздрогнула и вернулась к действительности. Она сидит в такси, остановившемся у входа в отделение неотложной помощи больницы. Она расплатилась с водителем, нерасчетливо оставив слишком большие чаевые, открыла дверцу и вышла под дождь.

Путь до двери лишил ее присутствия духа. Каждый шаг давался огромным напряжением воли, но – Бог свидетель – ее воля всегда была не тверже воска.

Войдя в строгий вестибюль, она растерялась – отставшая от жизни старая хиппи в высокотехнологичном мире.

У стойки регистратуры она остановилась и кашлянула.

– Я Доро… мисс Харт, – чуть слышно сказала она. Как ей надо назвать себя, ведь Талли знала ее не как Дороти, а как Облачко. – Я – мать Талли Харт.

Женщина за стойкой кивнула и назвала номер палаты.

Скрипя зубами и сжав холодные пальцы в кулаки, Дороти направилась к лифту и поднялась на четвертый этаж. Чувствуя, как с каждым шагом все больше растет напряжение, она двинулась по истертому линолеуму в комнату для родственников – горчичного цвета стулья, женщина за стойкой и пара телевизоров с выключенным звуком.

Запахи – дезинфицирующего средства, еды из кафетерия и отчаяния – ошеломили ее. Всю жизнь она изо всех сил старалась держаться подальше от больниц, хотя несколько раз приходила в себя именно в них.

В комнате сидела Марджи. При появлении Дороти она отложила вязание и встала.

Рядом с ней сидел тот самый интересный мужчина, вероятно муж Кейт. Увидев, что Марджи встала, он проследил за ее взглядом и тоже медленно поднялся. Со дня похорон жены у него в волосах заметно прибавилось седины. И он похудел.

Марджи шагнула к ней, протягивая руки.

– Вижу, вы получили мою записку. Я попросила Бада прикрепить ее к двери. У меня не было времени вас искать.

– Спасибо, – сказала Дороти. – Как она?

– Наша девочка – боец.

Сердце Дороти сжалось. Наша девочка. Как будто они с Марджи обе были матерями Талли. Дороти хотелось, чтобы это было правдой, но она понимала, что на звание матери могла претендовать только Марджи. Она начала что-то говорить – сама не понимая что, – когда к ним подошел мужчина. Заметив его колючий взгляд, Дороти умолкла.

– Вы ведь помните Джонни, – сказала Марджи. – Муж Кейт и друг Талли.

– Мы встречались много лет назад, – тихо ответила Дороти. – Воспоминания не из приятных.

– Вы всегда приносили дочери страдания, – жестко сказал Джонни.

– Знаю.

– Если это повторится и теперь, вам придется иметь дело со мной. Понятно?

Дороти кивнула и отвела взгляд:

– Спасибо вам.

Джонни нахмурился:

– За что?

– За то, что любите ее.

На его лице застыло удивленное выражение. Он словно бы сам сомневался в этом.

Марджи взяла Дороти под руку и повела по коридору в отделение реанимации со стеклянными боксами, которые веером расходились от сестринского поста. Здесь Марджи оставила ее и стала о чем-то переговариваться с женщиной за столом.

– Так, – сказала Марджи, вернувшись к Дороти. – Ее палата вон там. Можете пойти и поговорить с ней.

– Она не захочет меня видеть.

– Просто поговорите с ней, Дороти. Врачи считают, что это помогает.

Дороти подошла к стеклянной перегородке, за ней была кровать, отгороженная невысокой ширмой.

– Просто поговорите с ней, – повторила Марджи.

Дороти кивнула. Потом, шаркая ногами, словно инвалид, сделала несколько шагов. С каждым шагом страх внутри нее разрастался, заполняя легкие, похожий на тупую, тянущую боль. Инвалид, неполноценная. Вот она кто.

Трясущейся рукой Дороти открыла дверь.

Затем сделала глубокий вдох, как перед прыжком в воду, и шагнула к кровати.

Талли лежала в окружении гудящих, пикающих и пыхтящих аппаратов. В безвольный рот вставлена прозрачная пластиковая трубка. Лицо распухло, поцарапано, покрыто синяками. Голова обрита, а от нее тоже отходит трубка. Одна рука в гипсе.

Дороти подвинула стул и села. Она знала, что хотела бы услышать Талли. Именно за этим дочь приезжала в Снохомиш, именно об этом просила все эти годы, тысячами разных способов. Правду. Историю Дороти. Их историю.

Она сможет. Теперь сможет. Это нужно ее дочери. Дороти сделала глубокий вдох.

– Когда я была маленькой, в Калифорнии на местах теперешних автостоянок и шоссе были прекрасные апельсиновые сады. Склоны холмов усеивали нефтяные вышки-качалки, похожие на гигантских ржавых богомолов. Первые «Золотые арки». Я помню, как начинали строить Диснейленд, а мой отец говорил, что Уолт «малость свихнулся, если вкладывает столько денег в детский праздник», – тихо начала она, тщательно подбирая слова.

– Мы украинцы. Ты это знала? Нет конечно же, ты не знала. Я никогда не рассказывала тебе ни о своей жизни, ни о своем происхождении. Наверное, пора. Ты всегда хотела знать обо мне. Слушай… В детстве я думала, что это слово – украинец – означает «урод», и возможно, так и было. Это стало моей первой тайной из многих, которые я научилась хранить.

Приспосабливаться. Не выделяться. Быть американцами. Вот что волновало моих родителей в пластиковом сверкающем мире пятидесятых.

Готова поспорить, ты не поймешь, как это может быть. Ты дитя семидесятых, смелое и свободное, ты выросла среди других людей.

В пятидесятых девочки были как куклы. Продолжение родителей, их собственность. Мы должны были быть идеальными, доставлять радость родителям, приносить хорошие отметки, а потом выйти замуж за достойного парня. Теперь, в современном мире, трудно представить, как важно тогда было удачно выйти замуж.

От нас требовалось быть милыми и послушными, готовить завтраки, обеды и ужины, делать коктейли и детей – но только после свадьбы.

Мы жили в округе Ориндж, в одном из новых поселков. Он назывался ферма «Фламинго». Большой полукруг из домов в сельском стиле с одинаковыми участками и ухоженными лужайками. Мерилом успеха в жизни считался собственный бассейн.

Вечеринки у бассейна были тогда пределом мечтаний. Я помню, как подруги матери собирались у бассейна в купальных костюмах и украшенных резиновыми цветами шапочках для плавания, они курили и выпивали, а мужчины пили мартини и готовили барбекю. К тому времени, когда кто-то решался прыгнуть в воду, все уже были пьяными.

Выходные превращались в праздник на колесах – одна вечеринка в тропическом стиле сменялась другой. Самое странное, что я помню только взрослых. В те времена детей не было видно и слышно.

Правда, я не задумывалась об этом, когда была маленькой, прикидывалась дурочкой. Никто не обращал на меня внимания. Я была неуклюжей девочкой с кудрявыми волосами и густыми бровями. Отец часто повторял, что я похожа на еврейку, сопровождая это слово ругательством. Я понятия не имела, почему это его так волновало. Мама всегда говорила, чтобы я сидела тихо и была хорошей девочкой. Так я и делала.

Я была тихоней – настолько, что лишилась немногих подруг, которые появились у меня в начальной школе. В старших классах я стала отверженной – хотя, наверное, не отверженной, а просто невидимой. К тому времени мир стал меняться, но мы об этом не знали. Предпочитали не видеть. Они – черные, латиноамериканцы, евреи – были чужими; мир делился на «них» и «нас». Во время расистских разговоров за коктейлями мои родители никогда не упоминали о нашем происхождении. Мне было четырнадцать лет, когда я впервые спросила, похожи ли украинцы на коммунистов. Отец отвесил мне пощечину.

Я побежала к матери. Она – фартук поверх светло-голубого домашнего платья, в руках сигарета – была на кухне, у стола, облицованного пластиком, и высыпá ла пакетик луковой заправки в миску со сметаной.

Я плакала так сильно, что едва могла говорить; щека начала опухать и ярко алела!

Мама медленно повернулась, с сигаретой в одной руке и пустым пакетиком в другой. Она посмотрела на меня сквозь свои большие, украшенные блестками очки.

– Что ты натворила?

– Я?

От обиды у меня перехватило дыхание. Она затянулась сигаретой, вставленной в мундштук, и выдохнула дым.

Именно тогда я поняла, что виновата. Я сделала что-то плохое. Неправильное. И была наказана. Но сколько бы ни думала об этом, не могла понять, в чем же состоит мой проступок.

Но точно знала, что никому не надо жаловаться и рассказывать об этом.

Так началось мое падение. Наверное, это самое верное слово. А потом стало еще хуже. В течение лета я стала меняться. У меня начались месячные. «Ты теперь женщина, – сказала мать, вручая мне прокладку и пояс. – Не ставь нас в неловкое положение и не наживи неприятностей». У меня выросла грудь, исчез детский жирок. Когда я в первый раз появилась на вечеринке у бассейна в открытом купальнике, то наш сосед мистер Орроуэн уронил свой бокал с мартини. Отец схватил меня, едва не сломав руку, потащил в дом, швырнул в угол и сказал, что я выгляжу как шлюха.

Его взгляд был хуже пощечины. Я чувствовала, что ему что-то от меня нужно, что-то страшное и необъяснимое, но не понимала, что именно.

Тогда не понимала.


Однажды ночью, когда мне было пятнадцать, отец пришел ко мне в комнату. Он был пьян, от него пахло сигаретами, и он сделал мне больно. Думаю, можно обойтись без подробностей.

Потом он сказал, что я сама виновата – нечего одеваться, как шлюха. Я ему верила. Он был моим отцом. Я привыкла ему верить.

Я пыталась рассказать маме – не раз, – однако она теперь меня избегала, бранила за малейшие промахи. И все время отправляла меня в мою комнату или прогуляться. Она не могла меня видеть, в этом не было сомнения.

И тогда я попыталась исчезнуть. Застегивала кофты до самого горла, совсем не красилась. Я ни с кем не разговаривала, не заводила новых подруг и лишилась тех немногих, что у меня были.

Такая жизнь продолжалась не один месяц. Отец пил все больше, становился злым и жестоким, а я – все более тихой, подавленной и забитой и молча терпела. Но однажды кто-то из одноклассников показал на меня пальцем и засмеялся, а все остальные присоединились к нему. Или я подумала, что присоединились. Как в том фильме, где мальчишки набросились на Лиз Тейлор и парня, с которым она была. Жадные и голодные. И тут меня словно прорвало – я закричала, заплакала, стала рвать на себе волосы. Все в классе умолкли. Я услышала тишину и подняла глаза, в ужасе от того, что натворила. Изумленная учительница спросила, что со мной, а я молча смотрела на нее. Недовольно фыркнув, она отправила меня к директору.

Внешние приличия – вот что интересовало моих родителей. Им было наплевать на то, почему я разрыдалась в классе, почему рвала на себе волосы – их разозлило, что я делала это при всех.

21

Они тогда сказали, что больница пойдет мне на пользу.

– Ты плохая девочка, Дороти. Проблемы есть у всех, но почему ты так эгоистична? Разумеется, отец тебя любит. Как ты можешь говорить такие ужасные вещи?

Утверждают, что параллельных вселенных не существует, но это неправда. Они могут существовать внутри тебя. Самая обыкновенная нормальная девочка в одну минуту может превратиться в оболочку себя самой. Поворачиваешь за угол или открываешь глаза ночью в своей темной комнате – и оказываешься в мире, который выглядит твоим, привычным, но на самом деле он другой.

Больница – они называли ее санаторием – находилась в другом городе. Даже теперь я не могу сказать где. Да может, и на Марсе – это не важно.

На меня надели смирительную рубашку. Боялись, что я причиню себе вред – по крайней мере, так сказали люди в белых халатах, которые за мной приехали.

Так-то вот. Шестнадцатилетняя девочка с проплешинами на месте выдранных волос, связанная, словно гусь, и вопящая. Моя мама при взгляде на меня каждый раз плакала, но не потому, что я страдала. Потому что от меня было столько шума. Отец даже не поехал с нами.

– Позаботься об этом, мать, – сказал он.

Об этом!

Мы приехали в какое-то место, здание, к которому мы подъехали, выглядело как тюрьма на вершине холма.

– Ты будешь хорошо себя вести? Тогда мы снимем с тебя смирительную рубашку.

Я пообещала быть хорошей девочкой, понимая, что это значит. Тихой. В пятидесятых хорошие девочки были тихими девочками. Меня развязали, и я, как мне сказали, поднялась по широким каменным ступеням. Мама шла рядом, но не дотрагивалась до меня, будто я подхватила какую-то болезнь, которая может оказаться заразной. Я шла словно в тумане – или в полусне. Потом я узнала, что меня напичкали лекарствами, сама-то я ничего не помнила. Помню только, как поднималась по ступенькам – как будто под водой. Я понимала, где я, но видела все словно сквозь пелену, искаженным.

Как же мне хотелось, чтобы мама взяла меня за руку. Я точно знаю, что продолжала всхлипывать, но она от этого только ускоряла шаг. Помню стук ее каблуков по каменным ступеням. Она с такой силой натягивала ремешок своей сумки из лаковой кожи, что мне казалось, что он порвется.

Внутри этого здания все были в белых одеждах и выглядели мрачными. Кажется, именно тогда я впервые заметила решетки на окнах. И подумала, что чувствую себя такой бесплотной, что могу просочиться между ними и улететь, если захочу.

Фамилия врача была похожа на какую-то ткань. Вельвет или бархат. У него были узкие губы и нос алкоголика. Когда я его впервые увидела, то меня разобрал смех. Я подумала, что его нос похож на красный раскрывшийся парашют, и смеялась так сильно, что на глазах выступили слезы и моя мама прошипела: «Ради всего святого, веди себя прилично», а ее пальцы снова впились в ремешок.

– Садитесь, мисс Харт.

Я послушно села и тут же перестала смеяться. До меня дошло, почему в кабинете такая странная тишина и необычный свет. Тут не было окон. Я подумала, сколько людей смотрели на нос врача, похожий на парашют, и вздрогнула.

– Вы знаете, почему вы здесь? – спросил он.

– Со мной уже все в порядке.

– Нет, Дороти. Девочки, у которых все в порядке, не рвут на себе волосы, не кричат и не выдвигают нелепые обвинения против людей, которые их любят.

– Совершенно верно, – сухо поддержала доктора моя мать. – Бедный Уинстон просто вне себя. Что с ней?

Я беспомощно посмотрела на доктора.

– Если будешь хорошей девочкой, мы тебе поможем, – сказал он.

Я ему не верила. Повернувшись к маме, я стала умолять ее забрать меня домой, обещала, что буду хорошей.

Потом я опустилась перед ней на колени, стала кричать. Говорила, что не хотела этого делать, что мне стыдно.

– Видите? – Мать повернулась к врачу. – Видите?

Я не могла заставить ее понять, как мне стыдно и страшно, и я снова громко кричала и плакала. Я понимала, что это плохо, неправильно. Потом я упала, ударившись головой о деревянный подлокотник кресла, на котором она сидела.

Потом услышала громкий голос матери:

– Остановите ее!

Потом кто-то подбежал ко мне сзади и схватил.

Очнувшись – не знаю, сколько времени прошло, – я обнаружила, что лежу на кровати, а мои руки и ноги привязаны так крепко, что невозможно пошевелиться.

В поле зрения начали появляться люди в белых халатах – они будто выпрыгивали откуда-то, словно мишени в тире на ярмарке. Я помню, что хотела закричать и даже пыталась, но ничего не выходило. Они что-то делали со мной и вокруг меня, но на меня даже не смотрели.

Я услышала, как что-то катится по полу и повернула голову – оказывается, я могла это сделать, хоть и с усилием. Медсестра – потом я узнала, что ее зовут Хелен, – вкатила к комнату какой-то аппарат и придвинула к кровати.

Кто-то прикоснулся ко мне, стал смазывать виски чем-то холодным и липким. Я отвернулась и услышала голос: «Черт», а потом чьи-то пальцы ухватили меня за волосы.

Хелен наклонилась ко мне так близко, что я видела черные волоски у нее в ноздрях.

– Не бойся. Это быстро.

Я почувствовала, как по щекам текут слезы. Даже малая толика доброты вызывала у меня слезы.

Потом вошел врач, лицо надутое, нос торчит. Не говоря ни слова, он наклонился надо мной и приложил к моей голове холодные металлические пластины. Они были похожи на два ледяных круга, одновременно холодные и обжигающие, и я запела.

Запела.

О чем я, черт возьми, думала? Неудивительно, что они считали меня сумасшедшей. Я лежала там, плакала и распевала во все горло: «Рок круглые сутки».

Врач застегнул на моей голове ремешок. Я хотела сказать ему, что он пугает меня, делает мне больно, но продолжала петь – просто не могла остановиться. Он сунул что-то мне в рот, и я умолкла.

Все отошли от меня, и я подумала: «Бомба! Они привязали бомбу к моей голове, и я сейчас взорвусь». Я пыталась выплюнуть ту штуку изо рта, а потом…

Описать это невозможно. Теперь я знаю, что через меня пропустили электрический разряд. Я дергалась, как тряпичная кукла, и описалась. В ушах звенело – пронзительно, на высокой ноте. Я думала, что у меня крошатся кости. Когда наконец все закончилось, я безжизненно обмякла на кровати, чувствуя себя почти мертвой. До меня донесся тихий звук падающих капель – это моя моча стекала на пол.

– Ну вот, – сказал Хелен, – теперь уже лучше, правда?

Я закрыла глаза и стала молиться Богу, чтобы он меня забрал. Я не понимала, что такого ужасного я сделала, чтобы заслужить подобное наказание, и я хотела к маме, но не к моей маме и уж точно не к папе. Наверное, мне хотелось, чтобы кто-то обнимал меня, любил, говорил, что все будет хорошо.

Но… Понимаешь, если бы да кабы…

Ты, наверное, считаешь, что я глупая тварь, потому что почти все время видела меня под кайфом, но это не так. Я сразу же поняла, в чем моя оплошность. Конечно же я знала, чего от меня ждут, еще до приезда в больницу, но не представляла, какую цену придется заплатить за перемены. Теперь мне все стало ясно. Яснее не бывает.

Быть хорошей. Вести себя тихо. Делать то, что говорят. Отвечать на прямые вопросы, не говорить, что не знаешь, никогда не говорить, что отец тебя обижает. Не говорить им, что мать знает, что с тобой происходит, но ей все равно. И никогда не просить прощения. Это хуже всего.

Я попала в больницу сломленной. Но сумела собрать осколки, которые остались от меня, и крепко зажать их в кулаке. Я кивала, улыбалась, глотала все лекарства, которые мне давали, и спрашивала, когда приедет мама. Я не завела подруг, потому что остальные девочки были «плохими» и неполноценными. Мама бы не одобрила. Разве я могу дружить с девочкой, которая резала себе запястья или сожгла на костре свою собаку?

Я ни с кем не общалась. Была тихой. Улыбалась.

Время там текло как-то странно. Я помню, что листья стали разноцветными и посыпались на землю, но это был единственный признак перемен. Однажды, после очередной шоковой терапии, я сидела в «игровой комнате» – думаю, ее называли так из-за шахматных досок на столах – в инвалидной коляске и смотрела в окно. Мои руки начинали дрожать, и я старалась скрыть это от всех.

– Дороти Джин?

Никогда еще голос моей матери не звучал так ласково. Я медленно повернулась и подняла голову, чтобы увидеть ее.

Кажется, она похудела, а волосы были уложены с такой тщательностью, что напоминали шлем. На ней была длинная клетчатая юбка, строгий джемпер с круглым воротником и очки в темной роговой оправе. Обеими руками она сжимала ремешок сумки. В этот раз руки у нее были в перчатках.

– Мамочка, – сказала я, изо всех сил стараясь не заплакать.

– Как ты?

– Лучше. Клянусь. Можно мне теперь домой? Я буду хорошей.

– Врачи говорят, что можно. Надеюсь, они не ошибаются. Я не могу поверить, что ты больна так же, как все эти люди, которые здесь лечатся. – Она оглянулась и нахмурилась.

Вот почему мать надела перчатки – боялась подхватить безумие. Мне следовало радоваться, что она рискует прикасаться ко мне, дышать одним воздухом со мной. И я пыталась радоваться. Действительно радовалась. Я вежливо попрощалась с доктором, пожала руку Хелен и попыталась улыбнуться, когда та сказала матери, что была рада со мной познакомиться. Потом я пошла вслед за матерью в ее большой синий «крайслер» и скользнула на кожаное сиденье. Мать тут же закурила, а когда стала отъезжать, пепел посыпался прямо на пол. Так я поняла, что она расстроена. Вообще-то моя мать не терпела грязи.

Подъехав к дому, я словно увидела его впервые. Таким, каким он был на самом деле. Одноэтажное строение, имитация сельского дома на ранчо – флюгер в виде лошадиной головы, двери гаража, похожие на вход в амбар, и резные узоры вокруг окон. Перед домом металлическая фигурка жокея с черным лицом, а в руках у него плакат: «Добро пожаловать».

Все это было ложью, которая бесстыдно торчала из этого параллельного мира. Но стоит заметить ее, и ты уже изменился. Не видеть ложь теперь невозможно.

Мама не позволила мне выйти из машины на подъездной дорожке. Только не на открытом месте, где меня могут увидеть соседи.

– Сиди тут, – прошипела она, захлопывая дверцу, и открыла ворота гаража.

Когда мы заехали внутрь, я вышла. Потом из полутьмы гаража попала в нашу ярко освещенную, просторную гостиную, оформленную в футуристическом стиле. Потолок в ней был высоким, и на нем были нарисованы крошечные разноцветные скалы. Громадные окна выходили на бассейн на заднем дворе, в полинезийском стиле. Камин в стене устроен из больших белых камней. Мебель изящная, будто посеребренная.

Отец стоял у камина, одетый в неизменный костюм а-ля Фрэнк Синатра – в одной руке бокал с мартини, в другой сигарета «Кэмел». Настоящие американские сигареты – такие курил Джон Уэйн – герой вестернов. Он смотрел на меня сквозь свои очки в черепаховой оправе.

– Значит, ты вернулась.

– Врачи говорят, она в порядке, Уинстон.

– Правда?

Мне следовало сказать этому ублюдку, чтобы он заткнулся, но я молчала, увядая словно цветок под его жестким взглядом. Я знала, какую цену придется заплатить за скандал. И кому принадлежит власть в этом доме. Не мне.

– Господи, она плачет.

Я даже не осознавала этого, пока он не сказал. Но не издала ни звука.

Теперь я знала, что от меня требуется.


После возвращения из психушки я превратилась в неприкасаемую. Я сделала то, что считалось немыслимым – закатила сцену, расстроила родителей, – и после этого меня стали считать чем-то вроде опасного животного, которому позволено жить по соседству на прочной цепи.

Сегодня в таких шоу, как у тебя и доктора Фила, советуют рассказывать о своих душевных ранах и том грузе, который ты несешь. В мое время все было наоборот. О некоторых вещах никогда не говорили вслух, и мой нервный срыв случился именно по этой причине. В редких случаях, когда мать в разговорах случайно касалась моего пребывания в больнице – она вообще-то старалась избегать этой темы, – то называла это время каникулами. Мать посмотрела мне в глаза и произнесла слово «больница» один-единственный раз – в день моего возвращения.

Я помню, что в тот вечер накрывала на стол, пытаясь ничем не огорчить родителей. Я медленно повернулась к матери, которая на кухне что-то готовила в глубокой сковородке. Кажется, это был цыпленок по-королевски. Ее волосы, по-прежнему каштановые – думаю, крашеные – были уложены аккуратными локонами; такая прическа вряд ли украсила бы любую женщину. Ее лицо нельзя было назвать красивым – немного мужское, с высоким лбом и резкими скулами. Она носила очки «кошачий глаз» в черной роговой оправе. В ней не было ни капли нежности.

– Мама? – тихо сказала я и подошла к ней.

Она подняла голову и посмотрела мне в глаза.

– Есть такая поговорка, Дороти Джин: свои беды превращай в победы.

– Но он…

– Хватит, – оборвала меня она. – Я больше не желаю об этом слышать. Ты должна забыть. Забудь обо всем, и совсем скоро ты снова научишься улыбаться. Как я. – Ее глаза за линзами очков широко раскрылись. Взгляд стал просительным. – Пожалуйста, Дороти. Твой отец этого не перенесет.

Я не могла понять, то ли она действительно хотела мне помочь, но не понимала как, то ли ей было все равно. Одно я знала точно: если еще хоть раз я скажу правду, каким-либо образом продемонстрирую свои страдания, отец избавится от меня и она его не остановит.

А в мире были места и похуже того, куда поместили меня. Теперь я это знала. В больнице о них рассказывали дети с пустыми глазами и трясущимися руками – о ваннах с ледяной водой и кое о чем похуже. О лоботомии.

Я понимала.

В ту ночь, даже не переодевшись, я забралась в постель и уснула глубоким и беспокойным сном.

Конечно, он меня разбудил. Должно быть, он ждал все это время. Пока я отсутствовала, его злость росла, расправляла щупальца, опутывая буквально все – я видела, что она уже душит его самого. Я оскорбила его своей «ложью».

И он преподаст мне урок.

Я сказала ему, что мне жаль, – и это было ошибкой. Он прижег меня сигаретой и приказал заткнуться. Я молча смотрела на него. Это его разозлило еще больше – мое молчание. Но другого оружия у меня не было. Ты помнишь, я выучила урок. Я не могла ему помешать мучить меня, но когда в ту ночь он посмотрел мне в глаза, то увидел и нечто новое. Я могла его выдать.

– Знаешь, у девушек бывают дети, – прошептала я. – Доказательство.

Он отступил и захлопнул за собой дверь. Больше он ко мне не приходил, но еще не раз причинял мне боль. Достаточно было одного моего взгляда, чтобы он меня ударил. Теперь я каждую ночь лежала в постели, волновалась, ждала, гадала, когда он передумает и вновь примется за старое.

После возвращения из санатория в школе тоже стало хуже.

Тем не менее я это пережила. Ходила с опущенной головой, не обращая внимания на тыканье пальцем и насмешки. Моя репутация была погублена, и все это знали. Как ни странно, меня это устраивало. Больше не нужно было притворяться.

Моя мать просто не могла меня видеть – такую, какой я стала. Мешковатая одежда, нечесаные волосы, безразличный взгляд. Когда я попадалась ей на глаза, она поджимала губы и бормотала:

– Фу, Дороти Джин. Неужели у тебя совсем нет гордости?

Но мне было удобно чувствовать себя посторонней. Так я видела все гораздо яснее.

Мы жили в Калифорнии, на границе нового мира, в конце «десятилетия пластика». Пригороды разрастались; рождалась американская мечта. Все было новеньким, чистым, ухоженным. У нас появлялись торговые центры с крышами из «Страны будущего» и закусочные, обслуживающие клиентов в автомобилях. Став отверженной, я видела все с той ясностью, которую дает дистанция. До этого в школе я не замечала разные группировки парней и девушек. В одних были «стильные» дети – крутые ребята, одетые по последней моде, выдувающие пузыри жевательной резинки и в субботу вечером разъезжающие на сверкающих машинах своих родителей. Их веселые и шумные компании собирались в баре, они ночами катались по улицам, размахивали руками, громко переговаривались и смеялись. Этих детей любили учителя – парней, которые приносили победные очки в футболе, и девчонок, которые рассуждали о поступлении в колледж и транжирили родительские деньги. Они не нарушали правил или, по меньшей мере, делали вид; мне они казались непробиваемыми, их кожа и сердца были неуязвимы для боли, которая терзала меня саму.

Но в седьмом классе, ближе к весне, я начала замечать других ребят – тех, кого раньше в упор не видела, ребят из низов. Они были невидимыми, вроде меня, а потом вдруг заполонили все – одеты, как Джеймс Дин в фильме «Бунтарь без идеала», черные волосы блестят от бриолина, в рукавах футболок пачки сигарет, черные куртки и глухие свитера.

Сначала мы называли их бандитами, потом «гризерами». Это считалось оскорблением, но они лишь улыбались, курили свои сигареты и высмеивали «чистюль». Ходили слухи, что они участвуют в потасовках и нападениях.

Однажды в безжалостной драке был убит «хороший» парень, и наш поселок взорвался такой бешеной, уродливой злобой, о существовании которой я даже не догадывалась.

Но я ее понимала – эту злобу. До тех пор пока она не разлилась в воздухе, заражая всех, я не осознавала, насколько озлобленной была сама. Но я, как обычно, держала все в себе. Перемещаясь по школьным коридорам – одинокая в толпе соучеников, прижав книги к груди, – я слышала, как ребята в черных куртках кричат: «Идите сюда, цыпочки», – девчонкам в плиссированных юбках, а те злятся и ускоряют шаг, хотя их взгляды полны презрения.

Я помню, как в понедельник, после того страшного случая, я сидела на занятиях по домоводству и слушала занудные рассуждения миссис Пибоди о том, что молодой хозяйке необходимо иметь в доме запас продуктов. Она прямо-таки сияла, вдалбливая нам это. Как произвести впечатление на нежданных гостей, имея в холодильнике лишь венские сосиски и салатную зелень. Она обещала научить нас готовить изысканный белый соус – не помню из чего.

Я почти не слушала. Кому все это нужно? Разве что «стильным» девочкам – тем, кто носит красивые тонкие пуловеры и встряхивает головой, как лошадь на старте, чтобы распушить волосы. Они сидели очень серьезные и старательно все записывали.

Когда прозвенел звонок, я вышла в коридор последней. Так удобнее. Любимчики обычно не дают себе труда оглядываться.

Я осторожно пробиралась по минному полю, в которое превращаются школьные коридоры для таких, как я.

У меня было ощущение, что я двигаюсь в потоке транспорта, только весь этот шум создавали не машины, а заводилы, которые говорили все одновременно, насмехаясь надо всеми, кто попадал в поле их зрения.

На негнущихся ногах я направилась к своему шкафчику, и голоса за моей спиной стали громче. Неподалеку, у фонтанчика для питья, стояла Джуди Морган в окружении подружек с пышными прическами – группа поддержки. Ее накладной воротник украшала золотая булавка.

– Привет, Харт, приятно видеть, что волосы у тебя опять отрастают.

Щеки у меня зарделись от смущения. Опустив голову, я возилась с замком у шкафчика.

Потом внезапно наступила тишина, и я почувствовала, что за моей спиной кто-то стоит. Я повернулась.

Парень был высоким и широкоплечим, с черными кудрявыми волосами, которые не понравились бы моей матери. Он зачесывал волосы назад, но сладить с ними все равно было трудно. Смуглая кожа, белые зубы и квадратный подбородок. Белая футболка и потертые джинсы. В одной руке небрежно зажата черная кожаная куртка, ее рукава волочились по полу. Из подвернутого рукава футболки он вынул пачку сигарет.

– Тебе ведь плевать, что думает эта сучка. Да?

Он закурил прямо в коридоре. От вида тлеющего кончика сигареты меня охватил страх, меня словно парализовало – я не могла отвести взгляда.

– Она чокнутая, – сказала Джуди. – Как раз для тебя, гризер.

Директор Монро в спешке пробиралась сквозь толпу, дула в свой серебряный свисток и приказывала всем разойтись по классным комнатам.

Парень дотронулся до моего подбородка, заставил посмотреть ему в глаза, и я словно увидела его совсем в другом свете. Просто мальчишка с зачесанными назад черными волосами, курящий сигарету в школьном коридоре.

– Раф Монтойя, – сказал он.

– Дороти Джин, – выдавила из себя я.

– По мне, Дороти, так ты не похожа на чокнутую. А сама ты как думаешь?

Он был первым, кто спросил меня всерьез, и моим первым желанием было солгать. Но потом я увидела, как он на меня смотрит, и сказала:

– Возможно.

Такой печальной улыбки я давно не видела, и от нее у меня защемило в груди.

– Это значит, что тебе не плевать, Дороти.

Прежде чем я успела ответить, директор Монро уже подхватила меня под руку, оттащила от Рафа и потянула за собой по коридору. Я заковыляла рядом с ней.

В то время я почти ничего не знала о жизни, но одно я поняла: приличные девочки с ранчо «Фламинго» не должны разговаривать с парнями со смуглой кожей и фамилией Монтойя.

Но с той секунды, как я его увидела, все мои мысли были только о нем.

Это может показаться смешным, но Рафаэль Монтойя несколькими словами изменил мою жизнь. Это значит, что тебе не плевать.

Я все время повторяла их, пока шла домой из школы, рассматривала со всех сторон. Впервые за все время мне пришло в голову, что я вовсе не сумасшедшая и не странная. Может, мир вокруг действительно такой переменчивый, каким кажется мне.

Всю следующую неделю я жила как в тумане. Спала, просыпалась, одевалась, шла в школу, но все это была только видимость. Я все время думала о нем, искала его. Я понимала, что так нельзя, что это даже опасно, но мне было все равно. Нет, не так! Я радовалась случившемуся со мной, я стремилась попасть в это запретное, неведомое мне пространство, в котором существует Рафаэль Монтойя.

Мне захотелось стать плохой девочкой. Попытка быть хорошей закончилась катастрофой. Я думала, что, если буду плохой, это поможет мне вырваться из моей темницы.

Я мучилась со своими волосами, пытаясь сделать так, чтобы они были как у других девчонок. Выпрямляла их и завивала. Я выщипывала свои густые брови, чтобы они превратились в идеальные дуги. Я меняла платья с круглыми отложными воротниками, подбирая к ним свитера, которые свисали с плеч, и туго подпоясывалась ремешком, подчеркивавшим мою тонкую талию. Я обрабатывала отбеливателем свои теннисные туфли, пока они не стали такими белыми, что на них было больно смотреть. Вместо того чтобы первой входить в класс и последней выходить, я поступала наоборот, не обращая внимания на удивленные взгляды одноклассников, когда я срывалась с места, как только прозвенит звонок. Перемену во мне заметили все. Взгляд отца каждый раз мрачнел, останавливаясь на мне, но теперь отец предпочитал держаться от меня на расстоянии. Похоже, он меня боялся – так же как раньше я боялась его. Я была неуравновешенной и дала ему это понять. Я достаточно безумна, чтобы сказать или сделать все, что угодно.

Мальчишки начали преследовать меня, но я не обращала на них внимания. Мне были не нужны ребята, которых привлекали такие девочки, как я. Я бродила по школьным коридорам, высматривая его.

Я и сама чувствовала, что меняюсь. Как будто я разобрала себя на части и собрала из них тот образ, который, по моему мнению, должен был понравиться Рафаэлю. Это было похоже на безумие – черт возьми, должно быть, я и вправду сошла тогда с ума, – но сама себе я казалась нормальной. Нормальнее, чем была все последние годы.

Отец пристально наблюдал за мной. Я чувствовала его испытующий взгляд, но уже не съеживалась под ним. Влюбленность вдохнула в меня новые силы. Я помню один ужин, когда мы сидели за столом, облицованным зеленым в желтую крапинку пластиком, и ели приготовленные матерью гренки с сыром, дольками помидоров и маленькими колбасками. Во время еды отец не расставался с сигаретой – чередовал затяжки с путешествием вилки ко рту. Речь у него получалась прерывистой, похожей на пулеметные очереди.

Мать заполняла болтовней каждую паузу, словно желала показать, какие мы дружные и довольные жизнью. Когда она говорила что-нибудь не то – например, спрашивала про мою новую прическу, – отец ударял кулаком по столу, так что звенели белые небьющиеся тарелки, последнее приобретение матери.

– Не поощряй ее, – шипел он. – Она и так похожа на шлюху.

«А тебе нравится, правда?» – чуть было не сказала я, но сама мысль об этом испугала меня так сильно, что я вскочила. Одно неверное слово, и я снова окажусь в психушке. Даже желание говорить внушало мне ужас.

Я опустила голову и принялась убирать со стола, а когда тарелки были вымыты, то промямлила что-то о домашних заданиях, бросилась к себе в комнату и захлопнула дверь.

Не помню, сколько это продолжалось – надежды, ожидание, поиски. Не меньше двух недель, а может, больше. И однажды, когда я открывала свой шкафчик, вдруг услышала его голос:

– Я искал тебя.

Я замерла, во рту у меня вмиг пересохло. Медленно – так медленно я еще никогда не двигалась – я повернулась и увидела, что он стоит совсем близко, возвышаясь надо мной.

– Ты меня искал?

– А ты искала меня. Признайся.

– О-откуда ты знаешь?

В ответ на мой вопрос он придвинулся еще ближе. Черная кожаная куртка на нем скрипнула – он медленно поднял руку и одним пальцем завел прядь волос мне за ухо. От его прикосновения меня обдало жаром. Как будто кто-то увидел меня впервые. До этой секунды я и не осознавала, как страдаю от своей незаметности. Мне хотелось, чтобы меня видели. Более того, я жаждала его прикосновений, и это желание наполняло меня ужасом. Все, что я знала о сексе, – это боль и унижение.

Я понимала, что чувства, которые он во мне будил, – это опасно, опасно увлекаться мальчиком, который мне не пара. Я должна была отвернуться, отвести взгляд, пробормотать, что все это неправда, но, когда он взял меня за подбородок и заставил посмотреть ему в глаза, было уже поздно.

В резком свете ламп, освещавших коридор, его лицо казалось жестким. Волосы слишком длинные – как у всех гризеров – и иссиня-черные, а кожа очень смуглая. Но мне было все равно. До встречи с Рафом мне была уготована судьба домохозяйки из пригорода.

Но теперь это было уже невозможно. Только глупцы могут утверждать, что одна секунда не способна изменить жизнь человека. Я хотела нарушить правила. Ради него – все, что угодно.

Он был олицетворением спокойствия. Стоял вплотную ко мне и дерзко улыбался, но я видела, что в нем бушуют те же чувства, что сделали меня другой.

Опасность. Вот что поджидает нас, если мы будем вместе. Я чувствовала это всем своим существом. Но уже ничто не могло остановить меня, с этой минуты чувства, которые мы испытываем теперь, будут стремительно подталкивать нас к друг другу.

Будь со мной, – сказал он, протягивая руку. – И плюнь на то, что думают они.

«Они» – это все остальные. Мои родители, соседи, учителя и врачи. Одобрения от них я и не ждала, я – такая, какой становилась, – напугала бы их. Да мне и самой было страшно.

Опасность, снова мелькнуло у меня в голове.

– А мы можем никому ничего не говорить? – спросила я и сразу поняла, как глупо прозвучал мой вопрос.

Мой вопрос обидел его, и я ненавидела себя за это. Только потом, когда мы оказались в объятиях друг друга, он показал мне, что такое любовь, страсть и секс, я рассказала ему все – все отвратительные подробности моей уродливой жизни. Он обнимал меня, когда я плакала, и говорил, что не позволит никому меня обидеть. Целовал крошечные созвездия шрамов на моей груди и руках. Он понял.

Несколько месяцев мы молчали и скрывали наши отношения… пока я не поняла, что беременна. Но об этом знала только я.

22

Почему-то считается, что в те годы старшеклассницы не беременели, но это неправда. Такое в этом мире случалось всегда. И подростковый секс существовал во все времена. Все дело в том, что тогда такие, как я, просто исчезали. Оставались лишь намеки и слухи. Девочки однажды просто уезжали – навестить престарелую тетушку или больную кузину, – а затем возвращались, обычно похудевшие и притихшие.

Я любила Рафа – без того умопомрачения, которое испытала при первой встрече, но глубоко и сильно, всем своим существом. Я еще не знала, что любовь – хрупкая вещь и что будущее может измениться в мгновение ока. Однажды, в конце мая, отец пришел вечером домой и с улыбкой – что было для него редкостью – сообщил нам с матерью, что он получил повышение и мы переезжаем в Сиэтл. Он показал нам фотографию дома, который уже купил, и поцеловал мать в щеку. Она была ошеломлена не меньше меня.

Все изменилось в одну секунду.

– Первого июля, – сказал отец. – В этот день мы уезжаем.

Я должна все немедленно рассказать Рафу. Времени переживать или что-то обсуждать не было. Мое будущее – если Раф его не изменит – связано с местом, которое называется холм Святой Анны в Сиэтле.

Рассказывая ему, я испытывала не только страх, но и радостное волнение. А может, это была гордость. Мы это сделали, зачали дитя своей любви. Разве не для этого я жила?

В тот вечер, когда я ему наконец призналась, он крепко обнял меня. Нам было семнадцать и восемнадцать – совсем еще дети. Ему оставалось меньше месяца до окончания школы, а мне больше года. Мы лежали в «нашем» месте, в убежище, которое устроили себе в апельсиновой роще старика Креске. Здесь у нас был старый спальник и подушка. Уходя, мы складывали постель в мешок для мусора и прятали среди живой изгороди. А когда заканчивались уроки, мы неслись сюда, расстилали спальный мешок и забирались в него. Лежали на спинах, обняв друг друга, и смотрели в небо. Воздух был пропитан запахом созревающих апельсинов, плодородной почвы и нагретой солнечными лучами пыли.

Ребенок, – сказал Раф задумчиво, и я вдруг представила тебя: десять пальчиков на руках, десять на ногах, темные волосики. На мгновение передо мной мелькнула жизнь, о которой я мечтала: жизнь втроем. Но Раф молчал, и в мою душу закрались сомнения. Неужели он мог желать меня такую – ущербную?

– Можно уехать, – сказала я, нарушая молчание. – Туда, куда уезжают в таких случаях девчонки. А когда я вернусь…

– Нет! Это наш ребенок, – яростно запротестовал он. – Мы семья.

Я никого так не любила, как его тогда.

В тот пропитанный запахом апельсинов вечер мы разработали план. Я понимала, что не могу признаться родителям. Будь у них возможность запереть меня и избавиться от ребенка, они бы это сделали. А я не задумываясь бросила бы школу. Тяги к учению у меня не было, и я даже еще не начала осознавать, насколько велик мир и какой долгой может быть жизнь. Дитя своего времени, я хотела быть лишь женой и матерью.

Мы уедем после того, как Раф закончит школу. У него никого нет. Его мать умерла во время родов, а в Южную Калифорнию он приехал с дядей после того, как отец бросил семью. Они были сезонными рабочими. Раф хотел для себя другой судьбы. Мы были наивными и думали, что сможем найти ее вместе.

В день, на который мы назначили свой побег, я ужасно нервничала. За ужином не могла выдавить из себя ни слова. Меньше всего на свете мне хотелось десерта – я не могла проглотить ни кусочка маминого пирога.

– Что это с ней? – спросил отец, хмуро глядя на меня сквозь сизый дым сигареты.

– Домашнее задание, – буркнула я и вскочила, не дожидаясь дальнейших вопросов.

Пока я мыла и вытирала посуду, отец курил сигарету, между затяжками откусывая пирог, а мать занялась вышивкой с каким-то сентиментальным изречением. Я не слышала, чтобы они разговаривали друг с другом, но в этом не было ничего необычного. Кроме того, мое сердце стучало так громко, что я все равно не услышала бы их голоса.

Убедившись, что все сделано как надо, в точном соответствии с отцовскими требованиями, я повесила клетчатое льняное полотенце на металлическую ручку плиты. К этому времени родители переместились в гостиную. Каждый сел на свое любимое место – отец в мягкое кресло с невысокой спинкой, обитое оливково-зеленой мягкой тканью с бахромой внизу, а мать на край кремового дивана. За их спинами темные шторы с абстрактным узором оливкового, белого и красного цвета обрамляли окно, из которого был виден соседний дом.

Мне сегодня много задали в школе, – сказала я, застыв на пороге гостиной, словно кающийся грешник – пальцы сцеплены, плечи опущены. Я изо всех сил старалась не дать отцу ни малейшего повода для раздражения.

– Тогда иди, – ответил он, прикуривая сигарету от предыдущей.

Я выскочила из комнаты. Закрыла дверь своей спальни и принялась ходить из угла в угол. Ждала, пока они выключат свет. Собранный чемодан лежал под кроватью.

Каждая секунда казалась мне часом. Сквозь тонкие стены я слышала голос Дэнни Томаса, который что-то пел в телевизоре, а из-под двери тянуло дымом отцовских сигарет.

Без десяти десять я услышала, как родители выключили телевизор и заперли дом. Потом выждала еще двадцать минут – достаточно, чтобы мать нанесла на лицо ночной крем, собрала волосы и надела на них сеточку.

Замирая от страха, я разложила на кровати подушки и плюшевых зверей, накрыла их одеялом, потом оделась в темноте. В июне в Южной Калифорнии, куда мы собрались отправиться, ночи бывают холодными. Я надела клетчатую юбку и черный пуловер, распустила волосы, стянула их на затылке в хвост и открыла дверь своей комнаты.

В коридоре было темно. Из-под двери родительской спальни не пробивался свет.

Я кралась по коридору, пугаясь собственных шагов, приглушенных ковровых покрытием. Мне казалось, что меня сейчас остановят, схватят, ударят, но никто меня не преследовал, и дом оставался безмолвным. У двери черного хода, скрещенные планки которой имитировали дверь амбара, я остановилась и оглянулась.

Я мысленно поклялась, что больше сюда не вернусь. Потом увидела свет фар вдалеке и побежала навстречу своему будущему.


Страх подступил, когда закончился в баке бензин. Что мы будем делать? Как мы будем жить? Мне семнадцать, и я беременна; у меня ни школьного аттестата, ни профессии. Рафу восемнадцать, и у него нет ни семьи, ни денег, на которые можно рассчитывать. Денег, что у нас были, хватит лишь на путешествие до Северной Калифорнии. Раф делал единственное, что умел. Он работал на фермах, собирая урожай в зависимости от сезона. Мы жили в палатках, хижинах или щитовых домиках. Годилась любая крыша над головой.

Я помню неизменную усталость, пыль, безденежье и одиночество. Раф не позволял мне работать в моем состоянии, а я и не пыталась. Сидела в лачуге, которая становилась нашим временным домом, и пыталась навести там уют. Мы хотели пожениться. Но сначала я была еще слишком молода, а потом, когда мне исполнилось восемнадцать, мир вокруг стал меняться, сталкивая нас в хаос. Мы убеждали себя, что для тех, кто любит, клочок бумаги не имеет никакого значения.

Мы были счастливы. Я это помню. Я любила твоего отца. И даже когда мы оба начали меняться, я держалась.

В тот день, когда ты родилась – кстати, прямо в поле, в палатке, в долине Салинас, – я была переполнена любовью, которая придавала мне сил. Мы назвали тебя Таллула – потому что знали, что ты будешь особенной, – и Роуз, из-за розовой кожи, нежнее которой я ничего в жизни не видела.

Я любила тебя. И люблю.

Но после родов со мной что-то произошло. Вернулись ночные кошмары – мне снился отец. Сегодня молодым матерям рассказывают о послеродовой депрессии – но в те времена никто об этом не знал, по крайней мере в лагере сезонных рабочих в Салиносе. В нашей маленькой палатке, тесной и пыльной, я с криком просыпалась посреди ночи. Шрамы от ожогов сигаретой словно пульсировали болью. Иногда мне казалось, что я вижу их сквозь одежду. Раф не мог меня понять.

Я стала вспоминать свое безумное состояние – оно возвращалось. Это меня сильно испугало, я замкнулась; я старалась быть хорошей, правильной. Но Раф не хотел видеть меня тихой и послушной; он тряс меня, умолял сказать, что случилось. Однажды, когда он был особенно встревожен, мы поссорились. Это была наша первая настоящая ссора. Раф хотел от меня того, что я ему дать не могла. Он отпрянул от меня – а может, я сама его оттолкнула. Не помню. Как бы то ни было, он выскочил из палатки, а в его отсутствие я совсем расклеилась. Я считала, что я плохая, что я потеряла его и что он меня никогда не любил – разве такую можно любить? Когда Раф наконец вернулся домой, ты лежала на полу, голая и мокрая, и плакала, а я сидела в оцепенении и просто смотрела на тебя. Он назвал меня сумасшедшей, и я… сорвалась. Изо всех сил ударила его по лицу.

Это было ужасно. Вызвали полицию. Они надели на Рафа наручники и увезли и у меня отобрали водительские права. Это был шестьдесят второй год. Я была уже взрослая, сама имела ребенка, но они позвонили моему отцу. В те времена у моей матери даже не было своей кредитной карты. Отец сказал полиции, чтобы меня задержали. Так они и сделали.

Я провела в грязной, вонючей камере тюрьмы много часов. За это время у Рафа взяли отпечатки пальцев и обвинили в нападении (не забывай, я была белой девушкой). Какая-то женщина из социальной службы, с унылым лицом, отобрала тебя у меня; она цокала языком и все время повторяла, какая ты грязная. Я должна была кричать, протягивать руки, требовать дочь, но я сидела, придавленная отчаянием и невыразимой печалью. Я безумна. Теперь я в этом не сомневалась.

Сколько я там просидела? Не знаю. Утром я пыталась сказать полицейским, что солгала и что Раф меня не бил, но они не слушали. Заперли меня «ради моей же безопасности», пока за мной не приехал отец.

Больница, в которую меня поместили на этот раз, была хуже первой. Я должна была кричать, вырываться, царапаться – лишь бы туда не попадать. Не знаю, почему я этого не сделала. Просто шла рядом с матерью, которая вела меня по ступенькам в здание, пахнувшее смертью, спиртом и застарелой мочой.

Дороти сбежала, родила ребенка и была избита своим парнем. Теперь она не разговаривает.

Именно там из моей памяти стали выпадать целые куски – в этом пропахшем лекарствами помещении с решетками и сеткой на окнах.

У меня сохранились воспоминания о больнице, но я не могу о них говорить даже теперь, после стольких лет. Самое страшное – лекарства: элавил от депрессии, хлоралгидрат в качестве снотворного и еще что-то, названия не помню, от тревожного состояния. Электрошок, ледяные ванны… Они говорили, что все это мне на пользу. Сначала я понимала, что это неправда, а потом препарат торазин превратил меня в зомби; глаза стали болеть от яркого света, кожа высохла, появились морщины, лицо опухло. Когда я находила в себе силы встать и посмотреть в зеркало, то понимала, что они правы. Я больна, и мне нужна помощь. Все хотят, чтобы мне стало лучше, а от меня требуется только одно – выздоравливать, быть хорошей девочкой. Перестать ругаться, драться, лгать насчет отца и требовать отдать мне ребенка.

Я пробыла там два года.


Из больницы я вышла совсем другим человеком. Опустошенная – это самое подходящее слово. До того как эти двери захлопнулись за мной, я думала, что знаю, что такое страх. Но я ошибалась. После больницы моя память стала непрочной – время ускользало от меня, а целые куски прошлого я просто не могла вспомнить.

Единственное, что осталось со мной, – любовь. Это была тончайшая нить, мои воспоминания о ней, но они помогли мне выжить. В темноте я цеплялась за свои воспоминания, перебирала их словно четки. Он меня любит. Я снова и снова повторяла эти слова. Я не одна.

И еще у меня была ты.

Я бережно хранила в памяти твой образ – розовую кожу, шоколадные, как у Рафа, глаза и как ты смешно наклонялась вперед, когда пыталась ползти.

Наконец меня отпустили, и я нетвердой походкой шла по двору больницы в одежде, которая казалась мне чужой.

Меня ждала мать. Она нервно стискивала ремешок сумки. На ней было строгое коричневое платье с короткими рукавами, перетянутое в талии тонким поясом, на руках перчатки. Прическа гладкая, будто она надела на голову шапочку для плавания. Поджав губы, мать рассматривала меня сквозь очки.

– Тебе теперь лучше?

Вопрос окончательно лишил меня сил, и я еле выдавила:

– Да. Как Таллула?

Мать недовольно вздохнула. Я не должна была спрашивать.

– Мы сказали, что это наша племянница. Все знают, что мы обратились в суд, чтобы оформить опекунство, и поэтому ты ничего не должна говорить.

– Вы ее у меня отнимаете?

– Посмотри на себя. Твой отец был прав. Ты не можешь воспитывать ребенка.

– Мой отец… – сказала я, и этого было достаточно.

Мать ощетинилась.

– Не начинай все снова. – Она взяла меня под руку, вывела из больницы и посадила в свой новенький небесно-голубой «шевроле-импала». Я могла думать только об одном: как спасти тебя от этого ужасного дома, где живет он. Но я понимала, что действовать нужно с умом. Если я снова облажаюсь, они найдут способ сделать так, чтобы я никогда больше их не беспокоила. Я видела, как это делается – в тех местах, где побывала. Обритые головы и шрамы после операции, пустые глаза и шаркающая походка пациентов, которые пускали слюни и писались.

Дорога домой заняла больше двух часов. Я помню, как смотрела на уходящую вдаль ленту шоссе, понимая, что совсем не знаю этого города. Мои родители жили неподалеку от этой новой странной штуковины под названием «Спейс Нидл», похожей на корабль пришельцев, взгромоздившийся на башню. Мы с матерью больше не обменялись ни словом, пока машина не заехала в гараж.

– Тебе же там помогли, да? – спросила мать, и я увидела проблеск беспокойства в ее глазах. – Врачи говорили, ты нуждаешься в помощи.

Я понимала, что не смогу сказать ей правду – если даже сама буду ее знать.

– Мне лучше, – глухо ответила я.

Но когда я вошла в их новый дом, с мебелью из моей юности, с запахом отцовского лосьона после бриться «Олд Спайс» и его сигарет «Кэмел», мне стало плохо. Я бросилась к кухонной раковине, где меня вырвало.


Увидев тебя после разлуки, я заплакала.

– Дороти, не расстраивай ее, – строго сказала мать. – Она тебя не знает.

Она не позволила прикоснуться к тебе. Казалось, она была уверена, что отравивший меня яд каким-то образом передастся тебе. Разве я могла возражать?

Ты выглядела счастливой рядом с ней, а она улыбалась тебе и даже смеялась. Я не помнила ее такой. У тебя была своя комната и много игрушек, и мать баюкала тебя, укладывая спать. В свою первую ночь дома я стояла на пороге твоей комнаты, смотрела и слушала, как она поет тебе колыбельную.

Потом почувствовала, что подошел отец – на меня словно повеяло холодом. Он приблизился вплотную, положил руку мне на бедро и прошептал прямо в ухо:

– Она будет красоткой. Твоя маленькая нелегальная эмигрантка.

Я резко обернулась:

– Не смей даже смотреть на мою дочь.

Он ухмыльнулся:

– Я буду делать все, что захочу. Разве ты этого еще не поняла?

Я закричала, охваченная яростью, и оттолкнула отца от себя. Глаза его широко раскрылись – он потерял равновесие. Отец протянул ко мне руки, но я отпрянула, а он покатился вниз по деревянной лестнице, ударяясь о ступени и ломая балясины. А я стояла и смотрела. Когда он замер внизу, я спустилась и встала рядом. На затылке у него сочилась кровь.

Меня словно окутал холодный серый туман, отрезая от остального мира. Я опустилась перед ним на колени, прямо в лужицу крови.

– Я тебя ненавижу, – прошептала я, надеясь, что это последние слова, которые он слышит в своей жизни. Потом услышала голос матери и подняла голову.

– Что ты наделала? – Ты спала у нее на руках, и даже ее крик тебя не разбудил.

– Он мертв, – сказала я.

– О боже! Уинстон! – Мать бегом вернулась в комнату, и я услышала, что она звонит в полицию.

Я побежала за ней и схватила за руку, когда мать вешала трубку.

– Тебе помогут, – сказала она.

Помогут.

Я знала, что это значит. Электрошок, ледяные ванны, зарешеченные окна и лекарства, от которых забываешь все и всех.

– Отдай ее мне, – взмолилась я.

– С тобой она не будет в безопасности. – Мать крепче обняла тебя. Я понимала, что она хочет тебя защитить, и мне стало так больно, что я едва не задохнулась от боли.

– Почему ты так никогда не защищала меня?

– Как?

– Ты знаешь как. Ты знаешь, что он со мной сделал.

Она покачала головой и что-то пробормотала, но я не расслышала. Потом произнесла очень тихо:

– Я ее защищу.

– Меня ты не защитила.

– Нет, – сказала она.

Я слышала приближающийся звук сирен.

– Отдай ее мне, – снова взмолилась я, понимая, что уже поздно. – Прошу тебя.

Мать покачала головой.

Они меня арестуют, если найдут здесь. Теперь я убийца. Моя собственная мать вызвала полицию, и, Бог свидетель, она не будет меня защищать.

– Я вернусь за ней, – пообещала я. Из моих глаз текли слезы. – Я найду Рафа, и мы вернемся.

Выбежав из родительского дома, я укрылась во дворе, под гигантским рододендроном. Появилась полиция, следом приехала «скорая помощь», собрались соседи.

Я думала, что должна ненавидеть себя – убийцу, – но не чувствовала ничего кроме радости. Он мертв! По крайней мере, я спасла тебя от него. Мне хотелось спасти тебя и от моей матери, но, честно говоря, я и сама не знала, смогу ли вырастить тебя одна. Я была никто – ни работы, ни денег, ни школьного аттестата.

Чтобы стать семьей, нам с тобой был нужен Раф.

Раф. Его имя стало для меня всем – религией, мантрой, целью.

Я вышла на Ферст-авеню и подняла руку. Рядом со мной остановился автобус «фольксваген» с наклейками в виде цветов, и водитель спросил, куда мне нужно.

Салинас, – ответила я. Ничего другого мне не пришло в голову. Последнее место, где я видела Рафа.

Садись.

Я села. Забралась в автобус и стала смотреть в окно и слушать музыку из трескучего радиоприемника. «В дуновении ветра».

– Травку будешь? – спросил водитель, и я подумала: «А почему бы и нет?»

Говорят, марихуана не вызывает зависимости. Только не в моем случае. Выкурив первую сигарету, я уже не могла остановиться. Мне было необходимо спокойствие, которое давал наркотик. Именно с этого времени я стала вести жизнь вампира: бодрствовала по ночам, все время под кайфом, спала на грязных матрасах с мужчинами, которых не помню. Но везде, куда бы я ни приезжала, я спрашивала о Рафе. В каждом городе Калифорнии я на попутках добиралась до окрестных ферм и на ломаном испанском расспрашивала рабочих, показывая единственную сохранившуюся у меня фотографию; они смотрели на меня с опаской.

Я бродяжничала несколько месяцев, пока не оказалась в Лос-Анджелесе. Оттуда я добралась на попутках до ранчо «Фламинго» и увидела дом, в котором выросла. А потом пошла к дому Рафа. Я никогда там не была, и поэтому поиски отняли у меня много времени. Я не надеялась его там найти, и не ошиблась. Тем не менее дверь мне открыли.

Его дядя. Я поняла это сразу же, как только его увидела. У него были такие же темные глаза, как у Рафа – твои глаза, Талли, – и такие же волнистые волосы. Мне он показался невероятно старым: морщинистый и поблекший за годы тяжелой работы под палящим солнцем.

– Дороти Харт, – сказала я, вытирая вспотевший лоб.

Он сдвинул на затылок потрепанную шляпу из соломы.

– Знаю. Вы отправили его в тюрьму. – Он говорил с сильным акцентом.

Что я могла на это возразить?

– Вы знаете, где Раф?

Он смотрел на меня так долго, что мне стало нехорошо. Потом махнул заскорузлой ладонью, приглашая в дом.

В моем сердце расцвела надежда – совсем чуть-чуть, – и я взбежала по неровным ступенькам крыльца и прошла в чистый, погруженный в полумрак дом, в котором пахло лимонами, жареным мясом и чем-то еще, возможно сигарами.

Около маленького, в пятнах сажи камина старик остановился. Плечи его поникли.

– Он вас любил.

В темных печальных глазах старика я увидела Рафа, и мое сердце сжало словно тисками. Как рассказать этому человеку о моем позоре – о том, что все эти годы меня держали на цепи, будто животное.

– Я тоже его люблю. Да, люблю. Я знаю, он думает, что я сбежала, но…

И тут до меня дошло.

Вас любил. Любил.

Я покачала головой. Не хотела слышать, что еще он скажет.

– Он вас искал. Долго.

Я заморгала, сдерживая слезы.

– Вьетнам, – наконец произнес старик.

Только теперь я заметила на каминной полке флаг, сложенный в маленький треугольник и помещенный в рамку.

– Мы даже не смогли похоронить его в земле, которую он любил. От него почти ничего не осталось.

Вьетнам. Я не могла представить, что он отправился туда, мой Раф, с длинными волосами, ослепительной улыбкой и нежными руками.

– Он знал, что вы будете его искать, и попросил передать вот это.

Старик вытащил из-за рамки с флагом обычный тетрадный листок – на таких обычно пишут в старших классах школы. Листок был сложен в маленький квадратик. От времени и пыли бумага стала желтой, как табак.

Дрожащими руками я развернула листок.

«Querida  [24], – прочла я, и мое сердце остановилось. Я была готова поклясться, что слышу голос Рафа и чувствую запах апельсинов. – Я люблю тебя, и всегда буду любить. Я вернусь, найду тебя, и мы вместе с Таллулой начнем все сначала. Жди меня, querida, как я жду тебя».

Я посмотрела на старика и увидела в его глазах отражение своей боли. Я сжала пальцами записку – она казалась мне очень хрупкой, как пепел, – и, спотыкаясь, молча вышла из дома. Я шла, пока не стемнело, но и потом не остановилась, а продолжала идти.

На следующий день, на митинге протеста в Лос-Анджелесе, я все еще плакала. Мои слезы смешались с пылью и грязью, превратившись в раскраску утраты. Я стояла посреди огромной толпы – там были в основном молодые люди вроде меня, не меньше тысячи, – слышала, как они скандируют лозунги, протестуя против войны, и это глубоко потрясло меня. Люди там умирают! Гнев, который всегда жил во мне, теперь нашел выход.

В тот день меня арестовали в первый раз.

Я опять начала терять счет времени. Пропадали дни, недели, даже месяцы. Теперь я знаю, что это из-за наркотиков. Марихуана, ЛСД. Тогда ничего не казалось мне опасным – так я хотела отключиться и обо всем забыть.

Ты преследовала меня, Талли; ты и твой отец. Вы мерещились мне в потоках горячего воздуха, поднимающихся от голой земли в коммуне Мохаве, где я жила. Я слышала твой плач, когда мыла посуду или набирала воду в резервуаре. Иногда мне казалось, что твоя маленькая ладошка касается моей руки, и я вздрагивала и кричала от страха. Мои друзья просто смеялись, предупреждали насчет злоупотребления наркотиками и думали, что ЛСД мне поможет.

Оглянувшись назад – когда наконец я пришла в себя, – я подумала, что это естественно. Шестидесятые годы, а я была почти ребенком, пережившим домогательства и унижения. Я думала, это моя вина. Неудивительно, что наркотики полностью поглотили меня. Я превратилась в щепку, которую несет поток в холодной реке. Все время под кайфом.

Но однажды ночью, когда жара особенно донимала меня, мне приснился отец. В моем кошмаре он был жив и приходил к тебе. Если в моей жизни появлялся ночной кошмар, избавиться от него было уже невозможно. Не помогал ни секс, ни наркотики, ни медитация. В конце концов я не выдержала. Сказала одному парню – мы называли его Винни-Пухом, – что буду ублажать его всю дорогу до Сиэтла, и он отвез меня домой. Я назвала ему адрес. Потом я помню, как мы впятером сидим в стареньком «фольксвагене», который мчится на север, и, окутанные облаком сладкого дыма, подпеваем «Дорз». Мы останавливались у дороги, готовили в чугунной кастрюльке на открытом огне шоколадное печенье с марихуаной, принимали ЛСД.

Ночные кошмары становились все ужаснее. Я начала видеть Рафа и при свете дня, начала думать, что меня преследует его призрак. Я слышала его голос, называвший меня шлюхой и плохой матерью. Я все время плакала во сне.

А однажды я проснулась, все еще под кайфом, и обнаружила, что мы стоим напротив дома моей матери. Микроавтобус был припаркован наполовину на дороге, а наполовину на тротуаре. Вряд ли кто-то из нас помнил, как мы сюда приехали. Я выбралась из автобуса и спрыгнула на тротуар. Я знала, что плохо выгляжу и плохо пахну, но что тут можно было сделать?

Нетвердой походкой я перешла дорогу и вошла в дом.

Ты сидела на кухне и играла ложкой. Я открыла раздвижную дверь и вошла. Где-то наверху зазвенел звонок.

– Это дедушка, – сказала ты, и я почувствовала, как внутри меня поднимается волна ярости. Неужели он жив? И что он с тобой сде


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.083 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал