Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Прощание с Матерой 7 страница






солнце и выстывает свет, а в душе поднимаются смятение, и любовь, и жажда

еще большей любви, какие выпадают не часто, - правда в том, чтобы стояли

зароды. Вот для чего они здесь. Но приходили и сомнения: так-то оно так, да

не совсем же так. Зароды в конце концов они поставят и увезут, коровы к

весне до последней травинки их приберут, всю работу, а вот эти песни после

работы, когда уж будто и не они, не люди, будто души их пели, соединившись

вместе, - так свято и изначально верили они бесхитростным выпеваемым словам и

так истово и едино возносили голоса; это сладкое и тревожное обмирание по

вечерам пред красотой и жутью подступающей ночи, когда уж и не понимаешь,

где ты и что ты, когда чудится исподволь, что ты бесшумно и плавно скользишь

над землей, едва пошевеливая крыльями и правя открывшимся тебе

благословенным путем, чутко внимая всему, что проплывает внизу; эта

возникшая неизвестно откуда тихая глубокая боль, что ты и не знал себя до

теперешней минуты, не знал, что ты - не только то, что ты носишь в себе, но

и то, не всегда замечаемое, что вокруг тебя, и потерять его иной раз

пострашнее, чем потерять руку или ногу, - вот это все запомнится надолго и

останется в душе незакатным светом и радостью. Быть может, лишь это одно и

вечно, лишь оно, передаваемое, как дух святой, от человека к человеку, от

отцов к детям и от детей к внукам, смущая и оберегая их, направляя и очищая,

и вынесет когда-нибудь к чему-то, ради чего жили поколенья людей.

Так отчего бы и им не омыться под конец жизнью, что велась в Матере

долгие-долгие годы, не посмотреть вокруг удивленными и печальными глазами:

было. Было, да сплыло. Смерть кажется страшной, но она же, смерть, засевает

в души живых щедрый и полезный урожай, и из семени тайны и тлена созревает

семя жизни и понимания.

Смотрите, думайте! Человек не един, немало в нем разных, в одну шкуру,

как в одну лодку собравшихся земляков, перегребающих с берега на берег, и

истинный человек выказывается едва ли не только в минуты прощания и

страдания - он это и есть, его и запомните.

Но почему так тревожно, так смутно на душе - только ли от затяжного

ненастья, от вынужденного безделья, когда дел невпроворот, или от чего-то

еще? Попробуй разберись. Вот стоит земля, которая казалась вечной, но

выходит, что казалась, - не будет земли. Пахнет травами, пахнет лесом,

отдельно с листом и отдельно с иголкой, каждый кустик веет своим дыханием;

пахнет деревом постройки, пахнет скотиной, жильем, навозной кучей за

стайкой, огуречной ботвой, старым углем от кузницы - из всего дождь вымыл и

взнял розные терпкие запахи, всему дал свободный дых. Почему, почему при

них, кто живет сейчас, ничего этого не станет на этой земле? Не раньше и не

позже. Спроста ли? Хорошо ли? Чем, каким утешением унять душу?

С утра попробовало распогодиться, тучи отжато посветлели и

заворошились, пахнуло откуда-то иным, легким воздухом, вот-вот, казалось,

поднырнет под тучи солнце, и люди поверили, тоже зашевелились, собрались к

Павлу справляться, будет ли дело. А пока собирались да рассуждали, опять

потемнело и потекло. Расходиться не хотелось - сидели, возили все те же

разговоры. Дарья вскипятила самовар, но на чай почему-то не польстились,

видать, не просохли еще от домашнего. Одна Катерина взяла на колени стакан.

У дверей на лавке, прислонившись к стене и подняв и обняв ногу, расположился

Афанасий Кошкин, или Коткин, кому как нравится, тот так и называл, а Петруха

из потехи сливал их вместе и на всю матушку-деревню кричал: " Кот и Кошкин, а

Кот и Кошкин! " Афанасий всю жизнь был Кошкиным, а стали переезжать в совхоз,

всей семьей поменяли фамилию на Коткины: новое - так все новое, красивое -

так все красивое. Над Афанасием подшучивали - он добродушно отсмеивался в

ответ и объяснял:

- Да мне-то што?! Мне што Кошкин, что Мышкин. Я шестьдесят годов, да

ишо с хвостиком, Кошкиным ходил - никто в рожу не плюнул. Это все молодежь.

Невестки, заразы, сомустили. Особливо Галька. Им што - она им, фамиль-то, не

родная, она им што платок на голову - седни одна, завтрева другу одевай.

Пристали: давай да давай. А в тот раз подпоили меня... я и задумался.

" Кошкин, - грят, - это ты вроде под бабой ходишь, а Коткин - дак баба под

тобой". Чем, заразы, стравили... Задумался и грю: " Поллитру ишо дадите, дак

берите". Никому не видал: в четыре ноги кинулись, однем духом выставили.

- За поллитру, значит, фамиль продал?

- Дак, выходит, так. Галька в раен ездила, документы переписать. А я

сам. Сам над етой буковкой крышку сделал. Пойми: ты или шы? Шито-крыто, а

расписуюсь, дак нарошно не достаю до ее, закорюку ставлю. Был Кошкин, и есть

Кошкин. А оне как хочут.

Вера Носарева, Дарьина соседка с нижнего края, несколько раз уже

порывалась встать и уйти домой, даже не домой, а на деляну, - Вера, пока суть

да дело, бегала на свой сенокос, потихоньку валила травку, но уходить из

тепла и от людей не хотелось, дождь к тому же распалился и шумел сплошной

волной. На топчане, как на шильях, вертелась, каждую минуту заглядывая в

окно, Клавка Стригунова - эта давно бы и стриганула, да не пускал дождь. С

тоски Клавка вязалась к Андрею, расспрашивала его про городских мужиков:

каких они нынче любят баб - полных или поджарых? Андрей, смущаясь, пожимал

плечами. Среди бела дня стало темнеть, дождь хлестал как сумасшедший,

веселый разговор поневоле померк, мало-помалу перешел опять все к тому же, -

к Матере, к ее судьбе и судьбе материнцев. Дарья, как обычно, решительно и

безнадежно махнула рукой:

- А-а, ниче не жалко стало...

- Жалко-то, поди, как не жалко... - начал Афанасий и умолк: сказать

было нечего.

- Ой, старые вы пустохваты, пропаду на вас нету, - отстав от Андрея,

вдруг вцепилась в разговор Клавка, будто ожгли ее.- Нашли над чем плакать! И

плачут, и плачут... Да она вся назьмом провоняла, Матера ваша! Дыхнуть

нечем. Какую радость вы тут нашли?! Кругом давно новая жисть настала, а вы

все, как жуки навозные, за старую хватаетесь, все какую-то сладость в ей

роете. Сами себя только обманываете. Давно пора сковырнуть вашу Матеру и по

Ангаре отправить.

Афанасий же первый и ответил, задумчиво поджав голос, словно и не

Клавке отвечал, а себе, своим сомнениям:

- Хошь по-старому, хошь по-новому, а все без хлеба не прожить.

- Без хлеба, че ли, сидим? Вон свиней уж на чистый хлеб посадили.

- Покеда не сидим...

- Ну горлодерка ты, Клавка! - вступила, опомнившись, Дарья.- Ну

горлодерка! Откуль ты такая и взялась, у нас в Матере таких раньче не было.

- Раньче не было, теперь есть.

- Дак вижу, что есть, не ослепла. Вы как с Петрухой-то вот с

Катерининым не смыкнулись? Ты, Катерина, не слушай, я не тебе говорю. Как

это вы нарозь по сю пору живете? Он такой же. Два сапога - пара.

- Нужон он мне как собаке пятая нога, - дернулась Клавка.

- А ты ему дак прямо сильно нужна, - обиделась, в свою очередь,

Катерина.

- Вам че тут жалеть, об чем плакать? - наступала Дарья. Она одна, как

за председательским местом, сидела за столом и, спрашивая, от обиды и

волнения дергалась головой вперед, точно клевала, синенький выцветший платок

сползал на лоб.- У вас давно уж ноги пляшут: куды кинуться? Вам что Матера,

что холера... Тут не приросли и нигде не прирастете, ниче вам не жалко

будет. Такие уж вы есть... обсевки.

Клавка, взбудоражив стариков, и спорить стала легко, с улыбочкой:

- Тетка Дарья, да это вы такие есть. Сами на ладан дышите и житье по

себе выбираете. По Сеньке шапка. А жисть-то идет... почему вы ниче не

видите? Мне вот уже тошно в вашей занюханной Матере, мне поселок на том

берегу подходит, а Андрейке вашему, он помоложе меня, ему и поселка мало.

Ему город подавай. Так, нет, Андрейка? Скажи, да нешто жалко тебе эту

деревню?

Андрей замялся.

- Говори, говори, не отлынивай, - настаивала Клавка.

- Жалко, - сказал Андрей.

- За что тебе ее жалко-то?

- Я тут восемнадцать лет прожил. Родился тут. Пускай бы стояла.

- Вот ребеночек! Че тебе детство, если ты из него вышел? Вырос ты из

него. Вон какой лоб вымахал! И из Матеры вырос. Заставь-ка тебя здесь

остаться - как же! Это ты говоришь - бабку боишься. Бабку тебе жалко, а не

Матеру.

- Почему...

- Потому. Меня не проведешь. А бабке твоей себя жалко. Ей помоложе-то

не сделаться, она и злится, боится туда, где живым пахнет. Ты не обижайся,

тетка Дарья, я тебе всю правду... Ты тоже не любишь ее прятать.

Но Дарья и не собиралась обижаться.

- Я, девка, и об етим думала, - призналась она, чуть кивая головой,

подтверждая, что да, думала, и налила себе чаю.- Надумь другой раз возьмет,

дак все переберешь. Ну ладно, думаю, пущай я такая... А вы-то какие? Вы-то

пошто так делаете? Эта земля-то рази вам однем принадлежит? Эта земля-то

всем принадлежит - кто до нас был и кто после нас придет. Мы тут в самой

малой доле на ей. Дак пошто ты ее, как туе кобылу, что на семерых братов

пахала... ты, один брат, уздечку накинул и цыгану за рупь двадцать отвел.

Она не твоя. Так и нам Матеру на подержание только дали... чтоб обихаживали

мы ее с пользой и от ее кормились. А вы че с ей сотворили? Вам ее старшие

поручили, чтобы вы жисть прожили и младшим передали. Оне ить с вас спросют.

Старших не боитесь - младшие споосют. Вы детишек-то нашто рожаете? Только

начни этак фуговать - поглянется. Мы-то однова живем, да мы-то кто?

- Человек - царь природы, - подсказал Андрей.

- Вот-вот, царь. Поцарюет, поцарюет да загорюет.

И замолчали. Обвальный дождь затихал, и вместе с последними, как

стряхиваемыми, крупными каплями сыпал мелкий, гнилой. Темь, которая перед

тем пала, как под самую ночь, будто опустили сверху над Матерой крышку,

теперь рассосалась, - было серо и размыто, и так же серо и размыто было в

небе, где глаза ничего не различали, кроме водянистой глубины. И серо,

мглисто было в избе, где все они на минуту замерли в молчании, точно камни.

- Фу-ты ну-ты, лапти гнуты, - приговоркой прервал его, очнувшись,

Афанасий и поднялся.- Налей-ка мне, Дарья, чаю. Работенка наша седни уплыла,

будем чаи гонять.

Пришла Тунгуска. Где сходился народ, туда обязательно тащилась и она,

молча пристраивалась, молча вынимала из-за пазухи трубку и, причмокивая,

принималась сосать ее. И не трогай ее, не скажет за весь день ни слова, а

может, и не слышит даже, о чем говорят, находясь в какой-то постоянной

глубокой и сонной задумчивости.

Была она в Матере не своя, но теперь уже и не чужая, потому что

доживала здесь второе лето. Иногда, впрочем, расшевелившись и заговорив,

Тунгуска толковала - не столько словами, сколько жестами, что это ее земля,

что в далекую старину сюда заходили тунгусы, - и так оно, наверно, и было.

Теперь же старуха прикочевала сюда по другой причине. Совхоз собрался

заводить звероферму, но пока завел только заведующего - это и была

Тунгускина дочь, немолодая безмужняя женщина. Прошлой весной, когда они

приехали, домики в новом поселке только еще достраивались, квартир не

хватало, и дочь по чьей-то подсказке привезла свою старуху в Матеру, где

появились свободные избы. Так и застряла здесь Тунгуска. Сядет на берегу и

полными днями сидит, смотрит, уставив глаза куда-то в низовья, на север. С

огородишком она почти не возилась - так, грядку, две, да и те запускала до

крайности - или не умела, или не хотела, не привыкла. Чем она пробавлялась,

никто не знал: дочь к ней наведывалась из поселка не часто. На людях за чай,

когда усаживали, садилась, но не помнили, чтобы хоть раз взяла она корку

хлеба. Но тем не менее жила, не пропадала и как-то чуяла, где собирался

народ, туда сразу и правила.

Сегодня она еще задержалась, обычно появлялась раньше. Тунгуска прошла

в передний угол и устроилась возле Катерининых ног на полу. К этому тоже

привыкли - что усаживалась на пол, и хоть силой подымай ее на сиденье - не

встанет. Старики в Матере тоже, бывало, примащивались курить на пол - вот

она откуда, выходит, привычка эта, - еще от древних тунгусских кровей.

-- Пришла? - отрываясь от чая, спросил Афанасий.

Тунгуска кивнула.

- Вот тоже для чего-то человек живет, - философски заметил Афанасий.- А

живет.

- Она добрая, пускай живет, - с улыбкой сказала Вера Косарева.

- Да пуша-ай. Ты в совхоз-то поедешь? - громко, как глухой, крикнул он

Тунгуске.

Она, не успев сомлеть, опять кивнула - на этот раз уже с трубкой в

зубах.

- Ишь ты, собирается. Ей-то там, однако, совсем не шибко будет.

- Дался вам этот совхоз, - задираясь, опять начала Клавка.- Прямо как

бельмо на глазу. А начни вас завтра сгонять с совхоза - опомнитесь, не то

запоете. До чего капризный народ: че забирают - жалко, хоть самим не надо, в

сто раз лучше дают - дак нет, ерепенятся: то не так, это не растак. Че дают,

то и берите, плохого не дадут. Другие вон радуются. Чем не житье там? Тетка

Дарья ладно, - сделала она отмашку в сторону Дарьи, - с нее спрос, как с

летошного снега. А вам-то че ешо надо?

Вера Носарева, необычно присмиревшая, уставшая и растерянная без

работы, сбитая с толку разговором, тяжело вздохнула:

- Дали б только корову держать... Косить бы дали... А там-то че? Другая

жисть, непривычная, дак привыкнем. Школа там, до десятого классу, говорят,

школа будет. А тут с четырехлеткой мученье ребятишкам. Куда бы я нонче Ирку

отправляла? А там она на месте, со мной. От дому отрывать не надо.- Вера

украдкой и виновато взглянула на Дарью и в мечте, не один раз, наверно,

представленной, захотелось свести...- Этот поселок да в Матеру бы к нам...

- Ишь, чего захотела! Нет уж, я несогласная, - закричала Клавка.- Это

опять посередь Ангары, у дьявола на рогах! Ни сходить никуды, ни съездить...

Как в тюрьме.

- Привыкнем, - откуда-то издалека, со дна, достал свое, своей думой

решенное слово Афанасий.- Конешно, привыкнем. Через год, через два... тут

Клавка в кои-то веки правду обронила... Через год, два доведись перебираться

куда, жалко будет и поселок. Труды положим, дак што... Нас с землей-то

первым делом оне, труды, роднят. Тебе, Клавка, не жалко отсюда уезжать - дак

ты не шибко и упиралась тута. Не подскакивай, не подскакивай, - остановил он

ее, - мы-то знаем. Покеда мать живая была, дак она твоих ребятишек подымала.

А ты по магазинам да по избам-читалкам мышковала...

- У меня грамота...

- Я про твою грамоту ништо не говорю. Я про землю. А там трудов - у-у!

- много трудов, чтоб землю добыть. За што и браться... Найти бы тую

комиссию, што место выбирала, и носом, носом... Эх, мать вашу растак...

- Тебя, может, нарочно туда загнали, чтоб ты больше трудов положил да

покрепче привык.

- Может, и так. Где наша не пропадала. Вырулим. Обтерпимся, исхитримся.

Где поддадимся маленько, где назад воротим свое. Были бы силы да не мешали

бы мужику - он из любой заразы вылезет. Так, нет я Павел, говорю? Што

молчишь?

Павел курил, слушал и все больше, не понимая и ненавидя себя, терялся:

говорила мать - он соглашался с ней, сказал сейчас Афанасий - он и с ним

согласился, не найдя, чем можно возразить. " Что же это такое? - спрашивал

себя Павел.- Своя-то голова где? Есть она? Или песок в ней, который, что ни

скажи, все без разбору впитывает внутрь? И где правда, почему так широко и

далеко ее растянули, что не найти ни начал, ни концов? Ведь должна же быть

какая-то одна, коренная правда? Почему я не могу ее отыскать? " Но

чувствовал, чувствовал он и втайне давно с этим согласился, и если не вынес

для себя в твердое убеждение, которое отметало бы всякие раздумья, то потому

лишь, что мешали этому боль прощания с Матерой да горечь и суета переезда -

чувствовал он, что и в словах Клавки, хоть и не ей, а куда более серьезному

человеку бы их говорить, и в рассуждениях Андрея в тот день, когда они

встретились и сидели за столом, и есть сегодняшняя правда, от которой никуда

не уйти. И молодые понимают ее, видимо, лучше. Что ж, на то они и молодые,

им жить дальше. Хочешь не хочешь, а приходится согласиться с Андреем, что на

своих двоих, да еще в старой Матере, за сегодняшней жизнью не поспеть.

- Привыкнем, - согласился Павел.

- Как думаешь, добьемся, нет хлебушка от той землицы? - спрашивал

Афанасий.

- Должны добиться. Наука пособит. А не добьемся - свиней будем

откармливать или куриц разводить. Счас везде эта... специализация.

- Дак я на своем комбайне што - куриц теребить буду?

Бабы оживились.

- Сделают приспособление - и будешь. Чем плохо?

- Хватит пыль глотать, вон почернел весь от ее.

- Перо полетит, дак очистится.

Дарья, отстав от разговора, никого не слушая и не видя, сосредоточенно,

занятая только этим, потягивала из поднятого в руках блюдечка чай и чему-то,

как обычно, мелко и согласно кивала.

- Што, бабы, - руководил Афанасий, - будем закрывать, однако, собрание.

Засиделись. Дарья уж самовар допивает. Какое примем постановленье?

Переезжать али што?

- Без нас давно приняли.

- Пое-е-хали! Там, на большой земле, и вниманье на нас будет большое.

- Только клопов, тараканов лучше вытряхайте.

-- Как ты, Тунгуска? Будем переезжать?

Тунгуска вынула изо рта трубку, облизнулась, подняла на голос непонятно

где плутавшие глаза и кивнула.

-- Ты, Дарья, тоже собирайся. Без тебя мы не поедем.

Но Дарья не ответила.

- Глите-ка, - спохватилась Вера Косарева.- Дожь-то вроде присмирел.

Засиделись, засиделись... Воду толочь - дак вода и будет. Я побежала.

Крикнешь, Павел, ежли че. Но седни уж не кричи. Седни я побежала.

...Дождь, дождь... Но виделся уже и конец ему, промежутки от дождя до

дождя стали больше, подул верховик и с натугой, с раскачкой сдвинул наконец

влипшую в небо мокрень, потянул ее на север. Только проходящие, проплывающие

мимо тучи продолжали сбрасывать оставшуюся воду. Притихнет и снова

забарабанит, падет без солнца слабый, скошенный многими углами солнечный

свет и опять померкнет, опять забрызгало - словно из какой-то вредности и

нарочитости, чтобы не подавать людям надежды, что когда-нибудь окончательно

прояснит. И люди, не умея покориться, злились, кляли и небо, и себя - за то,

что живут под этим небом.

В один из таких не устоявшихся еще шатких дней - не дождь и не ведро,

не работа и не отдых - приехал Воронцов и с ним представитель из района,

отвечающий за очистку земель, которые уйдут под воды. Народ собрали в

грязном и сыром помещении с наполовину выбитыми стеклами, бывшей колхозной

конторе. Не было лавок, люди стояли на ногах; не было и стола, за который бы

устроились приехавшие, - они, дав между собой и народом небольшую, в три шага

дистанцию, встали возле дальней стены. Первым говорил Воронцов - о том, что

надо закончить сенокос по-ударному, и люди, не перебивая, смотрели на него

так, будто он свалился с луны: что он говорит - дождь за окном. И верно,

опять сорвался дождь, застучал по крыше, но Воронцов, завернутый в

плащ-палатку, ничего не видел и не слышал, он толковал свое. Представитель

из района, по фамилии Песенный, простоватый с виду мужчина с загорелым и

скуластым, как у всех местных, лицом и голубыми детскими глазами, который,

быть может, и правда хорошо пел, если имел такую фамилию, - представитель

этот, когда Воронцов назвал его, начал издалека, чуть ли не с текущего

момента, но сумел увидеть, как люди переминаются и жмутся друг к другу от

сырости и сквозняка, и оборвал себя. Помолчав, он сказал то, зачем и прибыл

сюда: надо, чтобы к половине сентября Матера была полностью очищена от

всего, что на ней стоит и растет. Двадцатого числа государственная комиссия

поедет принимать ложе водохранилища.

- Дак мы картошку не успеем выкопать. Хлеб не успеют убрать. Вот так же

задурит погода...- несмело возразил кто-то.

Песенный развел руками; отвечал Воронцов:

- С личной картошкой как хотите, хоть совсем ее не копайте. А совхозный

урожай мы обязаны убрать. И мы его уберем. В крайнем случае из города силы

подъедут.

Но люди, изнуренные ненастьем, и объявленный крайний срок гибели родной

деревни приняли как-то спокойно и просто. Не верилось, когда все кругом на

десять рядов пропиталось водой, что когда-нибудь что-нибудь может

загореться. И середина сентября казалась сейчас столь же далекой, как

середина декабря. Только взяли на память, что нынче придется приниматься за

картошку пораньше. И мысли пошли в сторону: выкопать - ладно, выкопается, а

как ее перевозить, куда ссыпать? Где взять столько мешков? По семьдесят, по

восемьдесят кулей накапывали, а в это лето посажено было не меньше, чем

всегда. Тут чего проще: при нужде можно весь урожай одним мешком перетаскать

- огород под боком, а туда, наверно, понадобится снаряжать все одним разом.

Вот и задумаешься: что делать, как быть?

Из собрания запомнили еще, что Воронцов, наказывая не ждать последнего

дня и постепенно сжигать все, что находится без крайней надобности, поставил

материнцам в пример Петруху, который первым очистил свою территорию. Петруху

сроду никто не хвалил, и он завзглядывал кругом себя героем, а после

собрания подошел к Воронцову и Песенному для беседы. О чем была меж ними

беседа, никто не слышал, но видели, как Воронцов, показывая на Петруху,

что-то долго говорил Песенному, а тот вынул из кармана блокнот и стал

чиркать в нем карандашиком.

И только по избам, отогревшись, загалдели люди: середина сентября.

Полтора месяца осталось. Всего-навсего полтора месяца - не заметишь, как и

пролетят. И непривычно, жутко было представлять, что дальше дни пойдут уже

без Матеры-деревни. Будут всходить они, как всегда, и протягиваться над

островом, но уже пустынным и прибранным, откуда не поднимутся в небо

человечьи глаза: где там, рано или поздно, красное солнышко? Походят,

походят осенние дни над Матерой-островом, приглядываясь, что случилось,

отчего не несет с острова дымом и не звучат голоса, пока в свой час один из

дней, на какой это падет, не сможет отыскать на своем извечном месте и

острова.

И дальше дни пойдут без запинки мимо, все мимо и мимо.

 

 

 

Убрали хлеб, и на три дня опять напросился дождь. Но был он тихий и

услужливый - унять пыль, помягчить усталую затвердевшую землю, промыть леса,

которые под долгим солнцем повяли и засмурились, подогнать на свет божий

рыжики, которые нынче опаздывали, пригасить чадящие дымы и горькие, разорные

запахи пожарищ. И падал этот дождь светло и тихо, не забивая воздуха и не

закрывая далей, не давая лишней воды, - сквозь неплотные, подтаивающие тучи

вторым, прореженным светом удавалось сочиться солнцу. Все три дня было

тепло, мякотно, дождь не шумел, приникая к земле, и не набирался, после него

и луж не осталось, и подсохло быстро. А когда подсохло, оказалось, что

пришла пора копать картошку.

Приезжие, покончив с хлебом, слава богу, снялись - после них и прошел

этот благодатный, очистной дождик. Стало полегче, поспокойней, можно было

без страха выйти за ворота, прогуляться по острову. Но прощание они устроили

шумное, опять дрались, гонялись друг за другом с криком по деревне; верещали

бабешки, кого-то успокаивая, а когда успокаивают бабешки, значит, больше

того стравливая, сшибая злость со злостью; всю ночь как полоумные

шарашились, всю ночь держали деревню в дрожи, а утром, перед отплытием, на

жаркую память подожгли вслед за собой контору, в которой квартировали.

Только они отчалили, вышел из кустов на верхней протоке еще один из этого же

войска - покорябанный, грязный и страшный в свежих лохмотьях на одежонке,

имевший какую-то причину скрываться от своих. Завидев огонь, он кинулся в

деревню - как бежал, не обрываясь, влетел в конторскую дверь, за которой у

него, видать, что-то осталось, каким-то чудом сумел развернуться внутри и

выскочил ни с чем обратно. Поплясал, поплясал поджаренно и успокоился, стал,

отойдя, смотреть, как горит.

Горело на удивление долго, только под вечер опал огонь, но еще в

темноте горячим, накальным жаром полыхала высокая горка углей - то, что

осталось от конторы. Никто не догадался эту горку посторожить, и утром,

когда проснулись, горела уже стоявшая поблизости конюховка. Но грешить на

отставшего от орды парня нельзя было: он уплыл еще днем. От конюховки

занялся и горько, смрадно зачадил слежавшийся, спрессованный под ногами

назем на конном дворе. Тут и пошел дождь, но ему не удалось совсем прибить

дым - дым больше так и не сходил с Матеры.

На совхозную картошку стали привозить школьников. Это шумное, шныристое

племя, высыпав на берег, первым делом устремлялось искать по курятникам и

закуткам птичье перо. Не дай бог, попадется на глаза живая курица - загоняют

и отеребят. Вера Носарева едва спасла своего петуха: зажав вдвоем меж ног,

его уже доканывали. После этого чудо какой голосистый, петух уже и не

кукарекал, а только жалобно по-утиному крякал, - смертный страх даром ему не

прошел. Куриное перо работнички втыкали в картофелины и с силой подбрасывали

вверх - игрушка летела обратно со свистящим красивым рулением. А всего

потешней, если она находила цель, угадывала на чью-нибудь склоненную спину.

Просто швырять картошку - хулиганство, а с пером - игра. Играли - такой

народ! Что с него взять? Но, рассыпавшись по полю, иногда для чего-то и

нагибались, что-то подбирали, что-то отвозила на берег машина. Наверно, и

старшие, кто был с ними, присматривали и подгоняли. Дарья однажды издали

наблюдала: галдят, жгут костры и, окружив, караулят их, чтобы ненароком не

убежали, но кто работает - подвигается споро, вырывает ботву как коноплю. А

что там остается в земле, знает одна земля. Раньше, оберегая, чистя себя,

готовясь к новому урожаю, она сама выказывала худую работу на глаза, а

теперь, перед смертью, и ей было все равно.

В помощь ребятишкам снимали с разных служб в поселке женщин - из

конторы, больницы, детсада, столовой - откуда только можно. Совхозное

начальство, не без понуканий, конечно, со стороны, считало нужным прежде

всего прибраться на дальней и неудобной Матере, сюда и гнали людей. И

прибрались, верно, быстро: в прежние годы самая бы страда, самая работа, и

нынче - все, конец, хоть праздник справляй. За центнерами не гнались:

сколько окажется, столько и ладно, была бы очищена земля. За центнеры никто

не спрашивал. Новому совхозу разрешили в первые годы вести хозяйство не в

прибыток, а в убыток - чего ж было на приговоренных, затопляемых пашнях

подбирать колоски или выколупывать всю до единой картошку? Пришло время

обходиться без того, что давала эта земля.

Из материнских баб на совхозную картошку мало кто ходил: сидели на

собственной. В последний раз собрался в деревне свой народ. Но теперь в

отличие от сенокоса не сходились вместе, не пели песен, не вели о

подступающей жизни бесед - торопились, каждый жил в своем доме, в своем

огороде своим, а подступающее затопление уже и без бесед брало за горло.

Отрывали от школы ребятишек, нанимали работниц: четвертый куль - твой, но

скорей, скорей... Люди приберутся, перестанет ходить катер, таскать за собой

паром - и будешь прыгать, кричать перевозу. Совхозное добро вон уже

отплавили, поля за выгоном опустели и примолкли, все больше оголялась и

сквозила Матера. Да и какие песни - полдеревни сгорело, а уцелевшие,

расцепленные, раздерганные на звенья избенки до того потратились и вжались в

землю от страха, до того казались жалкими и старыми, что и понять нельзя

было, как в них жили. Какие песни! Горели уже материнские леса, и в иной

день остров, окутанный дымом, с чужого берега было не видать - туда, на дым,


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.054 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал