Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Часть первая 4 страница






мере. А это значит, что золото утекло бы. Хоть один вор из десятерых да

нашелся бы. Ведь степь-то голая, пустая. Далее, речь идет все время о

глыбине, саркофаг же состоит из тесаных плит. И теперь, пожалуй, самое

важное: ни о каких погребениях в саркофагах мы здесь никогда не слышали.

Вот, пожалуйста, смотрите, " Топографические сведения о курганах

Семиреченской и Семипалатинской области". Семиреченская область - это мы.

Так вот читаем: " Семиреченские курганы сооружены в прослойку с камнями,

реже - из чистых камней". Читаем дальше: " Слой камней нередко с голову, а

иногда и больше. Этот слой засыпался землей". А выглядит это так: " Курган

круглый или овальный, с крутым откосом, на верху его довольно значительная

площадь углубления". Все! С глыбой все это никак не спутаешь. Источник:

" Известия Томского университета", книга 1, за 1889 год, отдел, страница

142 - вопросы есть?

- Да, черт тебя дери, - сказал директор растерянно. - Действительно! Но

все-таки что же это такое?

Зыбин пожал плечами.

- Вот что это такое! Надо во что бы то ни стало найти эту глыбину, и

тогда можно будет рассуждать о том, что это такое, но во всяком случае,

кажется, точно - не могила! Девушку просто увезли и убили, и труп ее

засунули под эту глыбу. Но вот вы правильно говорите: при чем же тут

диадема? Как же удалось убить или похитить эту молодую царевну или жрицу

из дворца, да еще увезти труп ее за сто километров? А что такое сто

километров? Это значит скакать сутки по степи с трупом поперек седла! Или

она тогда была еще живая? И почему золото цело, как на него не набрели до

сих пор? Ведь лежало-то оно прямо на поверхности? - Он развел руками. - Ну

кто ж тут что знает? Я, например, ничего и предположить не могу. Одно

решение: надо разыскивать место.

Наступила пауза.

- Нет, это бывает, - сказал дед. - Это довольно просто бывает. Заманили

молодую девку, нафулиганничали, задавили и бросили. Вот и все. У нас в

станице такое тоже раз было. Убили девку. Искали-искали, а это оказался ее

сосед - попов сын.

- Где ж ты теперь найдешь это место? - вздохнул директор. - Кто тебе

его покажет? Вот что у нас осталось. - Он вынул зеленые корочки из-под

паспорта и зло бросил их на стол. - Нет, видно, это дело уж окончательно

потерянное. Так мне и тот старший сказал. - Он задумался. - Так какие

все-таки были брови у Александра Македонского? - спросил он вдруг. - Не

знаешь? А какие вообще брови бывают? У тебя вот какие? Не знаешь? Даже и

про свои собственные брови и то не знаешь? Так вот слушай. - Он вынул

записную книжку. - Брови бывают короткие, средние, длинные, прямые,

дугообразные, ломаные, извилистые, сближенные, сросшиеся, щетинистые,

широко расставленные, свисающие наружным концом вверх, свисающие вниз,

строго горизонтальные! Ух, дыхания не хватило. Вот что значит следователь,

а ты что? Вот ухо твое - ты что думаешь, это так просто ухо, и все? Дудки,

брат! В нем ты знаешь сколько примет? Двадцать. В одной мочке их шесть.

Вот это наука! Смотри, как они деда замучили. - Он засмеялся. - Так вот,

товарищ ученый, шумишь много, а толку чуть! Оказывается, это у вас еще не

наука, то есть наука, да неточная. А точная там - в сером домике. - Он

встал. - Они тебе наказывали сразу после закрытия музея туда зайти. Зайди.

- Он вынул из блокнота какую-то бумажку. - Вот! Товарищ Зеленый, 242-я

комната. Это тот старый. Он ничего. Придешь - позвонишь ему, вот телефон.

Приемный акт на всякий случай захвати. А в случае чего - звони мне. Я

сегодня буду дома сидеть. - Он поднялся с кресла и потянулся так, что

хрустнули кости. - Ну, разлетаемся, товарищи. А вы, Кларочка,

задержитесь-ка. Надо будет потолковать об организации хранения, а то

что-то...

 

 

Клара осталась, а Зыбин подумал и пошел на базар. Была у него одна

думка, и он обязательно хотел ее проверить. Вообще-то он всегда боялся

толпы, тесноты, давки, скученности. " Скучно от слова скученно", - говорил

он не то шутя, не то совершенно серьезно. И ох как по прошлым годам он

помнил эту мертвую, пропахшую крезолом скуку! Скуку ночных храпящих

вокзалов, свалочную скуку товарняков, в которых ни сесть, ни лечь, и даже

почти уже незапамятную скуку Чистых прудов. Это было лет двадцать назад.

Первые воспоминания об этом: липы с пыльными листьями, жара, серый песок.

Скука и тоска. Бульварный круг огорожен зелеными раскалившимися

скамейками. И семечки, семечки, семечки... Вся земля хрустит от семечек. В

середине круга оркестр, вознесенные над землей беседкой сидят солдаты и

трубят. Ниже этого круга двигается второй - няньки, бонны, мадемуазели,

гувернантки - все важные, благообразные, строго улыбающиеся. На одних

чепцы матерчатые, кокошники. На других черные платки с роскошными цветами

из тех, что растут на обоях, мануфактурах, трактирных чайниках и подносах.

Шали. Накидки. Открытые головы редко. Еще ниже третий круг, это

заклещенные намертво за руку несчастные господские дети. И он тоже

господское дитя, и его тоже заклещили и тащат. Солнце палит, оркестр

гремит. Круг движется медленно-медленно, и не выкрутишься, не выпросишься,

не убежишь. Иди чинным детским шажком с жестяным совочком в потной грязной

ладошке и жди последнего, отчаянного рыка задохшейся трубы. После этого

музыканты вдруг дружно опустят инструменты и закашляют, засморкаются,

задвигаются, заговорят. А нянька разожмет свою клешню. Ребята из

неблагородных носятся вокруг, свистят, кричат, подставляют друг другу

ножки, в общем, хулиганят от всей души. Они уличные, на них всем

наплевать, и они все могут. А ты ровно ничего не можешь. Ты сын

благородных родителей. От этого скука, зной, все время болит голова, ноет

рука от нянькиных клещей.

Зачем кружили эти няньки? Зачем ревел и надсаживался оркестр? Зачем он

играл нянькам " На сопках Маньчжурии" и " Оружьем на солнце сверкая"? Ну,

наверно, это все напоминало им господские разговоры о высшем свете, снимки

в " Огоньке", обложку на " Солнце России", бал-маскарад с призами, гуляния в

царском саду, еще что-нибудь подобное. Ведь напротив стояло белое здание с

колоннами, кино " Колизей", и там шли салонные фильмы. Вот еще с тех пор

Зыбин люто возненавидел всякое многолюдство и избегал его пуще всего. Но

года через два именно оно хлынуло на него потоком: революция - ночные

поезда и вокзалы, теплушки, платформы! Ох, как он их хорошо узнал за эти

четверть столетия!

Поэтому он и боялся толпы и только на алма-атинские рынки ходил охотно.

Их было несколько: Сенной, Мучной, Никольский и, наконец, самый ближний,

Зеленый, или Колхозный. Этот рынок был веселым, запьянцовским и даже

немного юродивым местом. Его Зыбин любил больше всех других. Сюда он и

пришел из музея.

 

 

Зеленый базар!

Только с первого взгляда он казался толчеей. Когда присмотришься, то

поймешь: это целостный, здраво продуманный и четко сформированный

организм. В нем все на своих местах. Бахчевники, например, постоянно

занимают одну сторону базара. На этой стороне лошади, верблюды, ослы,

телеги, грузовики. Очень много грузовиков. В грузовиках арбузы. Они лежат

навалом: белые, сизые, черные, полосатые. Над ними изгибаются молодцы в

майках и ковбойках - хватают один, другой, легко подбрасывают, шутя ловят,

наклоняются через борт к покупателю и суют ему в ухо: " Слышишь, как

трещит? Эх! Смотри, борода, денег не возьму! " - с размаху всаживают нож в

черно-зеленый полосатый бок, раздается хруст, и вот над толпой на конце

длинного ножа трепещет красный треугольник - алая, истекающая соком живая

ткань, вся в розовых жилках, клетках, крупинках и кристаллах.

- Да голова ты садовая, сейчас ты белого и за тыщу не найдешь! На!

Даром даю! Бери! - кричит продавец и швыряет арбуз покупателю.

То же самое орут с телег, с арбакешек, с подмостков, просто с земли.

Здесь же снуют юркие казахские девчонки с сорока косичками. Они таскают

ведра и огромные медные чайники и поют, это почти стихи:

- А вот свежая холодная вода!

- Кому свежей холодной воды!

- Вода! Вода! Две копейки кружка.

- Подходи, Ванюшка!

Рядом мелкая розница - лоток под кисеей, под ней уже мертвые ломти -

вялые, липкие, запекшиеся бурой арбузной сладостью, над ними ревет стая

больших металлических лиловых мух (здесь их зовут шимпанскими). Тронешь

ломоть - и сразу отдернешь руку - среди черных и желтых лакированных

семечек замерли три или четыре хищницы с чутко подрагивающими тигриными

туловищами.

- В-вот воды, воды! Кому свежей холодной воды! - заливаются чистые

девчоночьи голоса, и только иногда среди них прорвется спокойный

гекзаметр:

- А вот ароматные сладкие дыни! Кто купит?

- Ароматную сладкую дыню задаром. Кто купит?

У ароматных сладких дынь свой ряд. Они товар нежный. Их не ссыпают

навалом, их раскладывают в ряд на циновках. Есть дыни круглые, четко

оформившиеся, с мягкими, обтекаемыми гранями - их зовут здесь кубышками.

Но больше всего они похожи на какой-то внутренний орган неведомого

чудовища - почку или сердце. Мясо у них оранжево-желтое или насыщенно

зеленое, как шартрез. А есть еще дыни длинные, конические, как мины или

межпланетные снаряды (так в то время их рисовали в журнале " Вокруг

света"). Есть дыни золотистые, как осень, как листопад, как закат в

спокойной воде пруда. Есть дыни, похожие на головы огромных тропических

гадов, они в пятнах, потеках, пересветах, в хищных змеиных узорах. От дынь

исходит еле уловимый аромат, и каждый, кто проходит по этим рядам, дышит

им. И продавцы в этом ряду тоже иные, и покупатели тут не те, что

табунятся вокруг арбузных пятитонок. Продавцы в этом ряду - старые

солидные люди, узбеки или казахи - аксакалы с истовыми бородами, с бурыми

иконописными лицами, в черно-белых тканых тюбетейках. Они не волнуются, не

бегают, не кричат, они только поют: " А вот ароматные сладкие дыни".

Подходи, смотри, плати деньги и уноси. Пробовать дыни дают не всякому. Это

целый ритуал. Сначала ее секут напополам, потом снимают тончайший

прозрачный срез и к лицу покупателя на острие длинного и тонкого, как

жало, ножа возносится прозрачный розовый лепесток, бери в рот, соси и

оценивай. И покупатель здесь свой. Около арбузов мальчишки, тетки,

сезонники, шоферы, любители выпить. Арбуз, если нет ножа, просто колют о

колено, а надколов, разрывают руками. Едят тут же, чавкая, истекая

сладостью, урча, уходя в корку с носом, с глазами, чуть не до волос.

Повсюду на земле валяются горбушки и шкурки. Дыню под мышкой уносят домой.

И когда там ее положат на белое фаянсовое блюдо и поставят среди стола, то

стол тоже сразу вспыхнет и станет праздничным. Такая она нежно-цветистая,

такая она светящаяся, изнизанная загаром и золотом, в общем, очень похожая

на дорогую майоликовую вазу.

А дальше помидоры и лук. Лук - это пучки длинных сизо-зеленых стрел, но

лук - это и клубни, выложенные в ряд. Под солнцем они горят суздальским

золотом. Но обдерите золотую фольгу, и на свет выкатится сочная тугая

капля невероятной чистоты и блеска, беловато-зеленая или фиолетовая. По

Перельману, вода в космосе примет именно такую форму. Но фиолетовые они

или зеленые, их все равно грызут тут же, на месте, с горячим мякишем, с

серой верблюжьей солью. Они хрустят, их необыкновенная горечь и сладость

захватывает дыхание, ударяет в нос, но все равно их гложут, хрупают,

хрустят. " Сердитый лук", - говорят, улыбаясь и плача. " Сладкий лук, нигде

нет такого лука! " Но и помидоров таких нигде нет, кроме как на Зеленом

базаре: они лежат в ящиках, в лотках, на прилавках - огромные, мягкие, до

краев наполненные тягучей кровью, туго лоснящиеся тропические плоды. В них

все оттенки и красных и желтых тонов - от янтарного, кораллово-розового,

смутного и прозрачного, как лунный камень, до базарно-красных грубых

матрешек. Их покупают и уносят целыми лотками - круглые тугие мячики,

багровые буденовки, желтые голыши. Все равно больше рубля здесь не

оставишь. Около лотков с помидорами, луком и разноцветной картошкой

(желтой, белой, черной, розовой, почти коралловой!) - товарный лоток

разделяется надвое. С одной стороны остаются ряды, а другая сторона

упирается в стену. Это почтовая контора. Отсюда во все концы страны летит

знаменитый алма-атинский апорт. Тут же продают ящики, свежую стружку,

холстину для обшивки. В конторе зашивают, надписывают, взвешивают. То и

дело мелькают быстрые, оперативные личности с молотками, гвоздодерами и

химическими карандашами за ухом. На все разная такса. Одна на то, чтобы

уложить и заколотить, другая на то, чтобы красиво надписать, третья на то,

чтобы уложить, заколотить, красиво надписать, взвесить, выстоять и

отправить. Здесь же печально бродит между ларьками некая туманная

личность. Завсегдатаи знают, что это актер и поэт-новеллист. У него

страшное, иссиня-белое, запойное лицо. Из театра его сократили, и вот он

теперь ходит по рынку и гадает. Под мышкой у него толстый фолиант - " Как

закалялась сталь", издание для слепых. Он кладет его на колени,

распахивает и гадает. Рядом старушка продает морских жителей. Место здесь

бойкое. Стоит пивная бочка, и над ней взлетают руки с кружками и

поллитровками. Крик, смех. Пьют здесь так: полкружки пива, полкружки

водки. Морские жители под эту смесь идут очень ходко.

Зыбин больше всего любил именно эти ряды. Но сейчас он не дошел до них,

а свернул направо, к рыбным ларькам. Рыбу тут выносили разную - копченую,

нежно-золотистую, как будто обернутую в увядающий пальмовый лист, даже

металлически-фиолетовую. Она лежала на прилавке, висела пучками,

плескалась в цинковых чанах и судках. Зыбина хватали за руки, ему

предлагали залом с Каспия, сома из Аральска, карасиков с Сиротских прудов.

Он ничего не покупал, ни к чему не приценивался, он дошел до конца рядов и

повернул обратно.

- А маринки у вас сегодня нет? - спросил он у высокого пожилого

торговца. Тот стоял, засунув руки под клеенчатый фартук, и молча наблюдал

за ним.

- Ну откуда она сейчас будет? - спросил продавец. - Маринку сейчас вы

не найдете. Только если у кого вяленая осталась. Мы такой не торгуем.

- Вяленая, говорите?

- Исключительно вяленая. На другую сейчас запрет. Как же! План не

выполнен. Только если украдут где. Вот приходите через месяц - тогда

будет.

Помолчали, переглянулись, но еще не полностью поверили друг другу.

- Жаль, жаль, - сказал Зыбин. - А мне как раз позарез надо маринки.

- Свежую?

- Хоть свежую, хоть копченую. Копченую лучше.

Торговец посмотрел, примерился и спросил:

- Много?

- Да сколько есть, столько возьму. Сестра из Вятки просит. - И он

достал из кармана какое-то письмо.

- Сейчас не Вятка, а город Киров, - поправил торговец. - Тогда вам

только на Или надо ехать. Там ее сколько хочешь. Как пойдете по берегу,

так и увидите - тони, тони. Колхоз " Первый май". Там любой колхозник вам

устроит с пудик.

- А к кому там зайти? Не знаете?

Продавец снова подумал, опять они посмотрели друг на друга и наконец

окончательно поняли друг друга.

- Тогда, в таком разе, как дойдете до правления колхоза - это у моста,

сразу же, - спросите Павла Савельева. Он шофером работает. Скажите, от

Шахворостова Ивана Петровича.

- Спасибо, сейчас запишу - значит, от Шахворостова Ивана Петровича,

так! А вот скажите, Юмашева Ивана Антоновича вы не слышали? Дружок у меня

был такой, он, кажется, и сейчас еще там.

- Как - Юмашев? Да нет, что-то не помню. Я ведь там мало кого знаю из

новых, может, не Юмашева вам нужно, а Ишимова? Так такой есть

действительно. Весовщик.

- Нет, точно Юмашев, - сказал Зыбин и слегка наклонился. - Ну спасибо,

сейчас же поеду. Значит, Павел Савельев! Спасибо.

Он пошел и снова остановился. У резных ворот с надписью " За колхозное

изобилие" толпились люди. Курили, чадили, лузгали семечки. Он протиснулся

и увидал художника над мольбертом. Зыбин этого чудака знал. Месяц тому

назад он подал объяснение в милицию (нажаловались соседи) и подписался

так: " Гений 1 ранга Земли и Галактики, декоратор-исполнитель Балета

им.Абая Сергей Иванович Калмыков". Гением человечества, как известно, в то

время на земле числился, только один человек, и такая штучка могла выйти

очень боком - ведь черт его знает, что за этим титулом кроется, может

быть, насмешка или желание поконкурировать. Кажется, такие сомнения в

сферах высказывались, но дальше них дело все-таки не пошло. Может быть,

кто-то из власть предержащих повстречал Калмыкова на улице и решил, что,

мол, на этой голове много не заработаешь. А зря! Голова была стоящая.

Когда художник появлялся на улице, вокруг него происходило легкое

замешательство. Движение затормаживалось. Люди останавливались и смотрели.

Мимо них проплывало что-то совершенно необычайное: что-то красное, желтое,

зеленое, синее - все в лампасах, махрах и лентах. Калмыков сам

конструировал свои одеяния и следил, чтобы они были совершенно ни на что

не похожи. У него на этот счет была своя теория.

" Вот представьте-ка себе, - объяснял он, - из глубин Вселенной смотрят

миллионы глаз, и что они видят? Ползет и ползет по земле какая-то скучная

одноцветная серая масса, и вдруг как выстрел - яркое красочное пятно! Это

я вышел на улицу".

И сейчас он был тоже одет не для людей, а для галактики. На голове его

лежал плоский и какой-то стремительный берет, на худых плечах висел

голубой плащ с финтифлюшками, а из-под него сверкало что-то невероятно

яркое и отчаянное - красное-желтое-сиреневое. Художник работал. Он бросал

на полотно один мазок, другой, третий - все это небрежно, походя, играя, -

затем отходил в сторону, резко опускал кисть долу - толпа шарахалась,

художник примеривался, приглядывался и вдруг выбрасывал руку - раз! - и на

полотно падал черный жирный мазок. Он прилипал где-то внизу, косо, коряво,

будто совсем не у места, но потом были еще мазки и еще несколько ударов и

касаний кисти, то есть пятен - желтых, зеленых, синих, - и вот уже на

полотне из цветного тумана начинало что-то прорезываться, сгущаться,

показываться. И появлялся кусок базара: пыль, зной, песок, накаленный до

белого звучанья, и телега, нагруженная арбузами. Солнце размыло очертания,

обесцветило краски и стесало формы. Телега струится, дрожит, расплывается

в этом раскаленном воздухе.

Художник творит, а люди смотрят и оценивают. Они толкаются, смеются,

подначивают друг друга, лезут вперед. Каждому хочется рассмотреть получше.

Пьяные, дети, женщины. Людей серьезных почти нет. Людям серьезным эта

петрушка ни к чему! Они и заглянут, да пройдут мимо: " Мазила, - говорят о

Калмыкове солидные люди, - и рожа дурацкая, и одет под вид попки! Раньше

таких из безумного дома только по большим праздникам к родным отпускали".

Вот именно такой разговор и произошел при Зыбине. Подошел, протолкался и

встал впереди всех хотя, видно, и слегка подвыпивший, но очень культурный

дядечка - эдакий Чапаев в усах, сапогах и френче. Постоял, посмотрел,

погладил усы, хмыкнул и спросил очень вежливо:

- Вы, извините, из Союза художников?

- Угу, - ответил Калмыков.

Дядька деловито прищурился, еще постоял и подумал.

- А что же это вы, извините, рисуете? - спросил он ласково.

Калмыков рассеянно кивнул на площадь.

- А вон те возы с арбузами.

- Так где же они у вас? - изумился дядечка. Он весь был беспощадно

вежливый, ироничный, строгий и всепонимающий.

Калмыков отошел на секунду от полотна, прищурился, вдруг что-то

выхватил из воздуха, поймал на кисть и бросил на полотно.

- Смотрите лучше, - крикнул он весело.

Но дядечка больше ничего не стал смотреть. Он покачал головой и сказал:

- Да, при нас так не малевали. При нас если рисовали, то хотелось его

взять, съисть, что яблоко, что арбуз, что окорок, - а это что? Это вот я

когда день в курятнике не приберусь, у меня пол там такой же!

Калмыков весело покосился на него и вдруг наклонился над полотном.

Кисть так и замелькала. Вдохновили ли его слова дядьки, или, может быть,

как раз в эту минуту он ухватил самое нужное? В общем, он заработал и обо

всем забыл. Культурный дядька еще постоял, посмотрел, покачал головой и

вдруг грубо спросил:

- А что это вы оделись-то как? Для смеха, что ли? Людей удивлять?

Художник! Раньше такого бы художника сразу бы за милую душу за шиворот да

в участок, а теперь, конечно, валяй, маляй!

И ушел, сердито и достойно унося под мышкой черную тугую трубку -

лебединое озеро на клеенке.

А Калмыков продолжал ожесточенно писать. Никто его ни о чем больше не

спрашивал. Как-то очень хорошо, легко и с большим достоинством он провел

этот разговор, и Зыбин тогда же подумал: " Ну бог его знает, что он за

художник, но цену он себе знает".

Он повернулся и вышел из толпы.

 

 

Он вспомнил об этой встрече через много лет, когда ему попала в руки

записная книжка Калмыкова. Это было уже после смерти художника. Книжка эта

валялась на полу в комнате покойного. Зыбин незаметно поднял ее, унес к

себе и стал читать. Все записи шли в строго алфавитном порядке (и

книжка-то называлась алфавитной). Покойный записывал все, что ему

вспоминалось или приходило в голову: старые стихи, строчки из газет,

расходы. Так вот под буквой " Н" Зыбин прочитал: " Никто больше меня не

любит рисовать на улице. В этом моя сила! Кругом смотрят, зевают, глазеют,

кто во что горазд. Младенцы видят первый раз! Другие завидуют, скучают,

задирают. Я ораторствую, огрызаюсь, острю, словом, чувствую себя в своей

тарелке, в своей сфере! Здесь нет мне равного! Казалось, меня надо было на

руках носить за все это, я же всю жизнь делаю это задаром! За десятерых! А

всем все равно, и дуракам наплевать, но я задам всем жару! "

И еще (уже на букву " К"):

" Когда много говоришь о самом главном - все бегут, всем некогда слушать

длинные разговоры о серьезных вещах, - то при постоянном ежедневном

говорении то с одним, то с другим на улицах вырабатывается вечная манера

говорить о всем очень смачно и эффектно, и после этого приходят в голову

самые удачные формулировки! Вот! Вернулся с улицы, и в голове есть

находка! Я молча шел и говорил про себя..."

Да, он был именно таким - очень уверенным в себе, недосягаемым для

насмешек, недоступным для критики, скрытым от мира гением, которому и не

требуется никакого признания. Положительно только к нему одному из всех

известных Зыбину художников, поэтов, философов, больших и малых, удачливых

и нет, он мог с таким полным правом отнести пушкинское " ты царь - живи

один". Калмыков так и жил, так и чувствовал свое первородство. И смущала

этого царя только какая-нибудь мелочь. Ну что-нибудь вроде этого: " Есть

восковка за 1 р. 54 копейки, событие! А у меня только 80". Да, и это его

огорчало, но тоже не очень, не очень. Из алфавитной книги это видно очень

ясно. Нет так нет, и нечего думать об этом. Очень хорошо и твердо он

понимал это железное слово - " нет".

Прошло много лет. Калмыков умер, и первая статья о покойнике кончалась

так:

" По улицам Алма-Аты ходил странный человек - лохматая голова в

старинном берете, широкие брюки из мешковины, сшитой цветными нитками

большими стежками, с огромной расписной сумкой на боку. В последние годы

им сделана в дневнике такая запись: " Что мне какой-то там театр? Или цирк?

Для меня весь мир театр".

Нет, даже не мир, а целая Галактика. Однако все это было совершенно не

ясно в том, 1937 году.

 

 

Известно было другое. Именно в это время журнал " Литературный

Казахстан" поместил статью о юбилейной выставке Союза художников. Там о

Калмыкове говорилось примерно следующее: " Совершенно непонятно, каким

образом и зачем устроители выставки пропустили картины некоего Калмыкова.

На одной из них стоят два гражданина и размахивают чемоданами. И,

очевидно, чемоданы эти пустые, потому что набитыми так не помахаешь.

Неприятная бездарная мазня". Вот и все. Гнать палкой. Неприятная и

бездарная мазня. А ведь именно в это время художником были исполнены те

великолепные серии рисунков, которые он называл странно и, как всегда, не

совсем понятно: " Кавалер Мот", " Лунный джаз". Об этих листах писать

невозможно - надо видеть очарование этих тончайших линий, этих переливов

человеческого тела. У Калмыкова в его бесчисленных листах много женщин, и

все они красавицы - надо думать даже, что он как художник вообще был не в

силах изобразить уродливое женское лицо. Его женщины похожи на пальмы, на

южные удлиненные плоды, у них тонкие руки и миндальные глаза (здесь не

стоит бояться этих слов). Они очень высоки и стройны. Они выше всех. Стоя

или лежа, они заполняют целый лист. У некоторых из них крылышки - и

поэтому они, очевидно, феи. Другие просто женщины, и все. Вот, например

(если подбирать специально опубликованные рисунки), красавица в длинном,

тяжелом, мягком халате. Он не надет, а наброшен так, что видна нога,

грудь, талия. Красавица несет восточный высокогорлый сосуд. На столике

горят канделябры. Они похожи на распустившуюся ветку с тремя цветками.

Рядом раскрытая книга и закладка на ней. Тишина, ночь, никого нет. Куда

идет эта одинокая красавица? За ней бежит какое-то странное существо, не

то кошка, не то собачка - не поймешь точно кто. И больше ничего нет.

На этом листе музыкально все. Все оркестровано в одном тоне - и три

цветка на канделябре, и скатерть, сливающаяся с мягко льющимся халатом, и

тело женщины, и это странное существо с собачьими ушами и кошачьей статью.

Ритм достигается крайней простотой, лаконичностью и гибкостью линий.

И другой лист. Только он называется " Лунный джаз". На нем официантка с

мотыльковыми крылышками. Это такая же высокая, нежная и холодная красавица

блондинка (Калмыков, видно, признавал только один тип женской красоты).

Она несет поднос. На подносе узкогорлая бутылка и ваза с веткой. На ней

такие легкие одежды, что видно все ее тело. Или иначе: все ее тело - это

единая переливающаяся линия, заключенная в овал одежды. Ночь. Лестница,

открытая эстрада. По ступенькам спускается слуга в диковинной шляпе и

плаще. Вот и опять почти все. И опять - никак не опишешь и не передашь

словами очарование этого рисунка.

И таких рисунков - сюит, джазов, набросков - после Калмыкова осталось

великое множество, может, 200 или 300 листов. Они исполнены в разной

технике. Пунктир [" Большое место в творчестве С.И.Калмыкова занимает серия

фантастических пейзажей в стиле монстр. Это рисунки, выполненные строго в

стиле линией, составленной из точек" (М.Меллер)] и линии, пустые и

закрашенные контуры - карандаш и акварель. Так, например, между других

работ есть лист " Кавалер Мот". Внешне кавалер очень напоминает Калмыкова.

Такой же бурый плащ, такой же берет, такая же мантилья сумасшедшего цвета.

И ордена, ордена, ордена! Ордена всех несуществующих государств мира.

Идет, смеется и весело смотрит на вас. Но вот этого у Калмыкова не было

совершенно - он всегда оставался серьезным. Спрашивали - охотно отвечал на

все вопросы, но никогда не заговаривал первым. А вот что " никто больше

меня не любит рисовать на улице" - это точно. Но в тот мир, где играли


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.05 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал