Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Часть четвертая 6 страница






- О духовном перерождении бывшего вредителя под влиянием гуманных

методов советского следствия. Монодрама. Хотя нет. Участвуют только два

человека. В сукнах. Вот так. И никакого тут противоречия нет. Там -

идеальное, тут - реальное, там должное, тут существующее, там

художественный вымысел, тут наша суровая советская действительность. Что,

удовлетворяет тебя такая форма?

- Вполне, - усмехнулся Яков. - Сам придумал?

- Да нет, где же мне! Это за меня один подследственный выдумал. Ну что

ты так на меня смотришь? Правда, правда! И все мои драмы мне

подследственные пишут: сидят в одиночке и того... строчат, строчат! А я их

за это " мишками" потчую. А когда уж очень здорово потрафят, так что до

слез продерет, я им коньяк приношу. Не ром, нет, у нас его не производят,

а три звездочки или старку. Опять не веришь? Зря! Сейчас у меня такой

американский резидент сидит, что я его думаю сразу за трехтомную эпопею

усадить - на материале капиталистических разведок. И в это не веришь? Эх

ты, Фома неверующий!

Но тут вошла Фаина в японском халате с голубыми цветами и цаплями, а

сзади нее показалось улыбающееся козье лицо дочки адвоката, - засмеялась,

заужасалась, замахала на них развевающимися душистыми рукавами, погнала

мужа наверх и потушила свет.

И стало темно и тихо.

Он долго лежал в этой теплой темноте и тишине, вспоминал и думал. А

ведь у Романа это все неспроста: их бабушка по матери, как тогда говорили,

сбилась с панталыку 35 лет от роду и еще столько же провела в одном

частном пансионе для тронутых. А про его собственного отца, Абрама

Ноевича, говорили, что он, конечно, прекрасный, сочувственный, честный

человек, золотые руки, работяга, если нужно, может сутками не выходить из

типографии, только вот не в пример брату: маленько он тряхнутый, из-за

угла пыльным мешком его ударили, пьет много, а пьяный рассуждать любит,

жена рано померла, сына оставила, а сын тоже не утешает, растет

ворлаганом, по двору целый день бегает, голубей гоняет, с типографскими в

бабки сшибается, и никому-то до него дела нет. Так выйдет ли из него толк?

Ой, сомнительно!

Вышел толк, папа, вышел. Посмотрел бы ты сейчас, Абрам Ноевич, какой я

мундир ношу, с какими он у меня нашивками, значками, выпушечками, в каком

кабинете я сижу, чем занимаюсь! Небось расстроился бы, замахал руками,

заплакал: " Ой, Яша, зачем же ты так? Разве можно! " Можно, старик, можно!

Теперь уж не я перед людьми виноват, а они передо мной. И безысходно,

пожизненно, без пощады и выкупа виноваты! Отошли их времена, настали наши.

А вот к лучшему они или к худшему, я уж и сам не знаю. Ну ничего,

торопиться нам некуда - подождем, узнаем. Все скоро выяснится! Все! Теперь

ведь до конца рукой подать. Я чувствую, чувствую это, папа!

 

 

Зыбин проснулся внезапно, среди ночи, как будто от толчка, и увидел,

что кровать напротив занята. На ней лежит кто-то длинный, худой и старый.

Желто-бурая кожа лица, впалые черные виски, острый колючий подбородок.

- Черт, - сказал Зыбин ошалело. - Неужели опять кого-то подбросили из

городской колонии?

Он осторожно поднялся, так, чтобы ничего не звякнуло, и сел. Да, скорее

всего этот тоже из лагеря - узбек или таджик. А впрочем, может быть,

кавказец. Как-то он видел целую колонну таких. Посреди мостовой их вели в

тюрьму. Конвой шел рядом вразвалку, заходил на тротуар, глядел по

сторонам, улыбался встречным. Да и арестованные чувствовали себя довольно

вольготно, разговаривали, смеялись, курили, махали руками. Обычно

этапируемые так себя не ведут. Было много прохожих, и они стояли,

смотрели.

- Что это? - спросил Зыбин у стоящего рядом усатого дядьки.

Тот махнул рукой.

- А перебежчики, - ответил он с каким-то непонятным и неприятным

подтекстом. - Из Синьцзяня. Видишь, так и несет их в тюрьму! Водят и

водят.

- И что им будет? - спросил Зыбин.

- А известно что - два года, - пренебрежительно улыбнулся дядька, - раз

в тюрьму с Дзержинского погнали, то это верные два года.

- Могут и вышака дать, - сказал хмуро какой-то парень рядом.

- Не-е, - мотнул головой дядька. - Которому вышака, тот там и остается,

а если вывели, то два года.

Так вот, очевидно, такой перебежчик и находился сейчас перед Зыбиным.

Да, немолод, очень даже немолод, но жилист и еще крепок. Очень высок,

ступни в шерстяных носках упираются в стену. А на столе квадратиком лежат

комбинезон и плотная серая куртка железнодорожника на крюках. Под столом

туго набитая и зашнурованная туристская - именно туристская, а не

красноармейская! - сумка с лямками. Тут же ботинки. Все приведено к

некоему несложному, но строгому лагерному идеалу. И он, видно, тоже

идеальный лагерник. Вот как и Буддо. Так что ж, его тоже привезли на

переследствие? Может быть, но и на Буддо он не похож. Он похож еще на

кого-то и, кажется, того же плана, но на кого же, на кого же? Он осторожно

встал и зашел с другой стороны. Спит - ровно, спокойно, непробудно.

Крепким хозяйским сном. Видно, что ко всему привык: тюрьма, лагерь,

переезды - это его стихия. Ну ладно, пусть спит. Утром посмотрим.

 

 

Наутро он разглядел его как следует. Да, это был старик, высокий, очень

худой - остро выделялись ключицы, - с черными клочкастыми жесткими

бровями, но глаза под этими разбойничьими бровями были тихие и какие-то

выжидающие.

- Позвольте представиться, - произнес старик с какой-то даже легчайшей

светскостью и поднялся с койки, - Георгий Матвеевич Каландарашвили. Имею

восемь лет по ОСО. Вчера ночью на самолете был доставлен сюда. Как

полагаю, на новое следствие!

" Недурно, - весело подумал Зыбин. - И этот на новое следствие! Ну

халтурщики! "

Он назвал себя и, не вдаваясь больше ни в какие подробности, спросил: а

не знает ли Георгий Матвеевич такого Александра Ивановича Буддо, он тоже

был привезен из лагеря на новое следствие, и они сидели в одной камере.

- Как говорите? Буддо? - нахмурился старик. - Нет, в нашем лагере

такого не было. А вы верно знаете, что он из Карлага? Ах, из городской

колонии! Ну, так это совсем другое дело. У него какая статья-то?

Зыбин сказал: 58-8 через 17. Старик снисходительно улыбнулся.

- Болтун! Посочувствовал кому не надо. Нет, встречаться с ним мы никак

не могли. Таких, как я, в городских колониях не держат. У меня же ПШ!

Караганда, Балхаш, Сухо-Безводное - вот наши родные края. И давно, Георгий

Николаевич, вы имеете честь тут припухать?

- Как вы сказали? - удивился Зыбин. - Припухать?

- Припухать, припухать, - улыбнулся старик. - А вы разве не слышали

этого слова? Как же это сосед-то вас не образовал? Дело в том, что у

нашего брата, лагерника, бывают только три состояния: мы можем мантулить

(или, что то же самое, " упираться рогами"), то есть работать, или же

кантоваться, то есть не работать, и, наконец, припухать, то есть ждать у

моря погоды. Вот мы с вами сейчас припухаем. Хорошо! А вот вы не знаете, с

какого конца сейчас оправка? С того? Ну, это значит, еще минимум полчаса

придется ждать, тут коридоры большие. Тогда извините.

Он отошел в угол к параше.

" И все-то ты знаешь", - подумал Зыбин неприязненно. И спросил:

- А что такое ПШ?

- О-о, это серьезное дело, - ответил Каландарашвили, возвращаясь. - С

этими литерами вы не шутите - это " подозрение в шпионаже". А получил я эту

литеру потому, что прожил в Грузии беспрерывно с рожденья по тридцатый

год, значит, присутствовал при основании и падении так называемой

кукурузной республики. Ну, конечно, был знаком кое с кем из будущих

грузинских эмигрантов. А они, как следует из газет, все шпионы. Так что

тут логика полная, но то, что я сейчас здесь, никакого отношения ни к

кукурузной республике, ни к ПШ не имеет, это у меня уже

благоприобретенное, заработанное в лагере!

" Ну, все как у Буддо, - отметил про себя Зыбин. - Ах ты Господи!

Хорошо, хорошо, не буду забегать вперед, сам все скажет". И неожиданно

сказал:

- Ну возобновят вам старый срок, и все!

- Срок! - покачал головой старик. - Да я бы старый срок у них с

закрытыми глазами схватил бы. Но для этого они меня не стали бы вывозить

на самолете. На месте сунули бы, и все! Нет, тут дело иное, серьезнее!

- А какое же? - не удержался Зыбин.

Каландарашвили взглянул на него и улыбнулся.

- А вот какое, - сказал он, протянул костлявый палец и приставил его к

переносью. - Вот какое, - повторил он и слегка щелкнул себя по виску.

- Господи, да за что же это? - невольно воскликнул Зыбин. - Вы

извините, конечно, что спрашиваю...

- Ничего, ничего, спрашивайте. Да нет, ничего особенного я не сотворил.

Никого не убил, не зарезал, не ограбил, просто в один прекрасный день

написал и отправил одно честное, чисто деловое письмо в Москву. Потребовал

у должника его еще дореволюционный должок. Вот и все. И никаких там

высказываний, эмоций или упреков - ничего!

- И что же, письмо это задержали? И полагаете, что вас за это... -

Голос у Зыбина насмешливо дрогнул.

- Да нет, раз взяли, значит, оно точно дошло по адресу, - не заметил

его тона старик. - Ну, конечно, сглупил я страшно, потребовал, как

говорится, у каменного попа железной просфоры, а поп этот - человек

действительно каменный, без всяких там сантиментов, он на это письмо

посмотрел с государственной точки зрения.

- И что ж теперь будет?

- Да плохо будет. Начальник намекнул, когда меня выводили из лагеря,

что очень плохо будет. Ему, бедняге, самому, конечно, здорово влетело.

Выходит, что скорее всего получу я из всей суммы девять копеек натурой. И

все!

- Это что ж такое? - спросил Зыбин. (Игра? Провокация? Просто порет

чепуху? Да нет, не похоже что-то.)

- Вот сразу видно, что вы в лагере не были, - засмеялся Каландарашвили.

- Это, так говорят, выразился один из адвокатов в защитной речи. " Мой

подзащитный, граждане судьи, не стоит даже тех девяти копеек, которые на

него затратит наше государство". Следователи очень любят этот анекдот. А

впрочем, вряд ли это и анекдот. Теперь адвокаты мудрые. Они научились

говорить с судьями на понятном для них языке. Так! - Он вдруг сделался

совершенно серьезным. - А теперь разрешите, я на минуту займусь своим

хозяйством. - Он поднял сумку и поставил ее на стол. - Понимаете, меня

выдернули ночью с такой скоропалительностью, - продолжал он, распуская

шнурки, - что даже и не обыскали. А этот вот рюкзачок принесли на машину

прямо из каптерки. Так что я и друзьям даже не смог ничего оставить. А как

раз недавно посылка была. Да еще от старой оставалось, - он наклонился над

сумкой. - Вы курите, Георгий Николаевич? Ах, жалко, жалко! В лагере или в

тюрьме это большая поддержка, особенно когда волнуешься. Ну а курящих-то

вы ничего, выносите?

- Да ради Бога, - всполошился Зыбин, - я даже люблю, когда дымят...

- Благодарствуйте! Но только вы не стесняйтесь, я теперь дымлю немного,

так что мне и двух оправок утром и вечером вполне хватило бы. - Он вынул

из сумки и положил на стол несколько коробок. - Ну вот взгляните, что за

папиросы-то мне прислали! " Герцеговина Флор! " Раньше мне никогда их не

присылали, так что, может быть, это и намек! Вы знаете, кто их курит? Нет?

Вот! - он быстро двумя пальцами пририсовал себе усы.

- Так вы... - воскликнул Зыбин и вскочил.

- Тес, садитесь, садитесь, потом, если меня не выдернут. А сейчас мы

будем пить чай. - Он снова наклонился над сумкой. - Да, сегодня нам есть с

чем попить. Поразительно, что здесь ничего не отобрали, даже не осмотрели!

Ох, боюсь я этих добрых данайцев! У них беспричинных даров не бывает. Так!

Чай! Настоящий, фамильный, с цветком! Сейчас сварим. Вот и кружка для

этого лежит. Даже ее не отобрали, чудеса! " Мишки". Целый пакет,

попробуйте, пожалуйста, очень, очень прошу. И вот - наш кавказский сыр.

Эх, хорош он с молодым вином да на чистом воздухе! Так уж хорош! Но не все

его понимают и любят, и поэтому вот - кусок рокфора. Вот его-то надо

быстро кончать, а то, видите, уже черствеет. Сахар. Масло. Икра. Смотрите,

какие у меня дома умные, все разложили в розовые туалетные коробки из

пластмассы. Их не отбирают. Ну вот и разговеемся! А скептики говорят, что

еще жизнь не прекрасна! Нет, она прекрасна, вот существованье-то часто

невыносимо - это да! Но это уж другое.

Загремел ключ, дверь приотворилась, и в образовавшуюся щель въехал и

закачался на половине порога большой медный чайник, а полная белая женщина

протянула в эту щель две аккуратных горбушки и на них четыре кусочка

сахара.

День начался.

 

 

Чай они пили молча и сосредоточенно, то есть сосредоточенно пил его он,

а Каландарашвили сидел, ломал маленькие кусочки хлеба и аккуратно

намазывал их маслом, для этого у него была хорошо обструганная и

отполированная щепочка, что-то вроде деревянного ножа. Один раз он поймал

на себе взгляд Зыбина и улыбнулся.

- А вы кушайте, кушайте, пожалуйста, Георгий Николаевич! На меня не

обращайте внимания, я вот утром никогда много не ем, а все это надо быстро

уничтожить, видите, какая жара.

И Зыбин ел, ел, наконец он с некоторым усилием отставил от себя кружку

и откинулся к стене.

- Ух, - сказал он, - спасибо! Уж забыл, что все это существует. А

теперь... - Он лег, вытянулся, закрыл глаза и словно в колодец ухнул. Это

было как обморок. Когда он снова поднял голову, стол был пуст, а

Каландарашвили сидел и читал какую-то очень толстую, как карманный

молитвенник, книжку в белом переплете.

- Вот здорово! - сказал Зыбин изумленно. - Заснул. Никогда со мной так

не бывало.

- Ну что ж, на здоровье, - очень добро сказал Каландарашвили и отложил

книжку. - Но меня вот что удивляет: они что, разрешают вам спать когда

угодно? У вас что, следствие, что ли, кончилось?

- Нет, не думаю, - покачал головой Зыбин. - Хотя черт его знает! Может,

они его и кончили, уже недели три как не вызывают. Тут такое дело: держал

голодовку, только неделю как ее снял.

- Ах вот что, - кивнул головой Каландарашвили. - И что ж, этот Буддо

сидел с вами до голодовки или во время ее? Они ведь хитрят, первые три дня

оставляют в той же камере, и, значит, голодовка не считается.

- Да нет, мы с ним встретились как раз во время допросов, и даже очень

активных допросов.

- Ах так, - Каландарашвили с полминуты думал. - А он вас о чем-нибудь

расспрашивал? Ну, за что вас забрали, что вам предъявляют, кто

следователь, как следствие идет?

- Да пожалуй, что нет. А вообще, что я бы мог сказать? Не о следствии,

а о своем деле. Я ведь ничего не знаю. Решительно ничего. И в чем виноват,

тоже не знаю.

- Угу, - кивнул головой старик, - так бывает при доносе, когда не хотят

выдать доносчика. Послушайте, раз так, то я вам дам действительно ценный

совет: твердо помните три тюремных правила: ничего не бойся, ничему не

верь, ничего не проси! Если вы будете им следовать, то все образуется.

- То есть они меня выпустят? - усмехнулся Зыбин.

- Сейчас? Нет, вряд ли. А вот потом, конечно, отпустят. А затем другое:

ведь в лагере люди живут, и из лагеря людьми выходят. И даже неплохо живут

и выходят. Друзей настоящих имеют, книги хорошие читают, учатся, но только

к этому надо уже сейчас готовиться: подобраться, затянуться, все на себя

прикинуть, все мысленно пройти, быть ко всему готовым, а главное, всегда

помнить эти три правила - вот это, конечно, самое трудное.

- Запомнить-то их нетрудно, - усмехнулся Зыбин.

- Придерживаться их трудно, ох как трудно, Георгий Николаевич! У них же

все в руках, а у вас ничегошеньки, только одно " нет! ". А " нет" и есть

" нет" - пустое место. Как бы вы ни держались, они все равно вас на

чем-нибудь да проведут, надо только, чтоб это было не самое главное, чтоб

они вам черное в белое не превратили. Хм, - он чему-то усмехнулся, -

насчет черного и белого у меня есть хорошее воспоминание. Как-то меня

допрашивал мой коллега, мы одного с ним выпуска, даже на фотографии наши

медальоны стояли рядом, я на " К", он на " М", и потом как-то раза два с ним

встречались. Он, когда приезжал на Кавказ по делам, заходил ко мне

советоваться, я ему одно дело еще помог выиграть, кроме того, он писал,

правда, не больно охотно его печатали, все больше в безгонорарных

альманахах, но ведь важен сам факт - писатель! Тогда это очень много

стоило, ну а после Октября он сразу же пришел в органы и сделался важной

шишкой! Еще бы! Высшее образование, опыт, хитер, начитан, и язык подвешен

хорошо, там таких сейчас совсем нет. Вы видели, кто вас допрашивал?

Ваньки! Так вот, когда меня арестовали в Москве второй раз, вызвал он меня

к себе. Тюрьма была переполненной, я же очень кашлял, так что засунули

меня в одиночку - такой каменный чуланчик без окон: все время лампочка

горела. А привели к нему - так тоже люстра горит. А на окнах плотные

шторы. Встретились по-дружески: он меня усадил, чаем с печеньем угостил.

Курили. Вспомнили тех и этих. Ну, конечно, одних уже нет, а те далече. А

потом начали спорить. Про мое дело не говорили, потому что, собственно

говоря, и дела-то не было, одна принадлежность. Так что мы с высшей точки

зрения спорили, скорее даже не о политике, а об историософии.

- Что, и такие у них были времена? - удивился Зыбин.

- Да, были в самом начале. Когда в этом милом учреждении еще сидели

люди, а не ваньки-встаньки с большими кулаками. Я ему и говорю под конец:

беда в том, дорогой имярек, что наш спор нескончаем, это старый как мир

вопрос - что есть истина? Христос, как вы помните, Пилату на это не

ответил. А он мне: " Ну а вы, дорогой Георгий Матвеевич, ответили бы? Для

вас тут, по совести, все ясно? " - " Да вот если именно по совести, то все

ясно". - " То есть?.." - " Белое есть белое, а черное - черное". - " Понятно!

Ну а как же различить-то, где черное, где белое? " - " Очень просто: надо

смотреть". - " Да, тогда действительно все просто. Ну хорошо, - подошел к

окну. - Вот тут между двумя нашими корпусами есть прогулочный дворик. Вы

там, я видел, как-то гуляли. Так вот не помните ли, какие стены у этих

корпусов: черные или белые? " - " Белые, штукатуренные". - " Это точно? " -

" Точно! " - " Смотрите! - Отдернул занавеску, а там ночь, ночь! - Ну какие

же они белые, если, смотрите, они черные? " - " Ну, ночью они, конечно,

черные..." - " Ну какие же они черные, если они белые. Вон фонарь горит,

подойдите, посмотрите, белые? " - " Там, - говорю, - белые". - " Так черные

или белые? Видите, оказывается, не так-то легко ответить на это, по

природе-то оно, может, и белое, а по сиюсекундной сущности своей черное.

Вы, либералы, работали среди бела дня, а потом вышли из игры, а мы пришли

черной ночью, вот цвета-то у нас с вами и оказались разные. Вот так". Ну

что, глупо, скажете?

- Да не особенно умно, - ответил Зыбин. - Словесная игра, фокусы

какие-то.

- Да, согласен, не умно, но вместе с тем и совершенно неопровержимо. И

беда в том, что с этими глупыми, но неопровержимыми вещами и порядками

приходится встречаться теперь каждый день.

Он снова взял книгу и стал ее листать.

- Что это у вас? - спросил Зыбин. - Латинский молитвенник?

- Да нет, не молитвенник, посмотрите, посмотрите, - улыбнулся

Каландарашвили. - Любопытная книжица. В тюрьме особенно. Тацит. Амстердам,

1672 год. Таскаю ее с собой вот уже четверть века.

- И у вас не отобрали? - удивился Зыбин.

Он взял томик и стал его перелистывать. Геометрически четкая планировка

страниц, поля, шрифт, похожий на мелкие выпавшие кристаллики, - это

успокаивало, как глоток ледяной воды. Такие книги для него были как бы

сама вечность. Ни в чем другом XVII век так независимо, как равный к

равному, не обращался к XVIII, XIX, XX, XXI, XXII векам, как тут. И была в

них еще какая-то высшая корректность истины, то вечное, что никогда не

дряхлеет.

- Говорят, эти шрифты отливали из серебра, - сказал Зыбин.

- Может быть, хотя я не знаю, для чего это было бы нужно, - улыбнулся

Каландарашвили. - Да, все тюрьмы и ссылки прошла со мной эта книжица. Отец

подарил мне ее, когда я защитил магистерскую. Видите, на первой странице

разрешение на вынос. Старое, а действует. Вы по-латыни-то читаете?

- Когда-то читал довольно бойко. Но не Тацита. Тацита мне трудно

читать. Уж слишком сжат и своеволен.

- Да, это есть. А я его очень люблю. Ни один историк меня так не

интересует, как он. Вот все думаю и думаю и понять не могу - кто ж он,

обделенный и разочаровавшийся соучастник злодеяний или смирившийся и

уцелевший свидетель их? Никак я его не пойму.

- Интересно будет поговорить, - сказал Зыбин, глядя на старика. Он

сидел легко и непринужденно, поставив локти на стол, прямой, стройный,

задумчиво улыбающийся.

- Что ж, будет время - обо всем поговорим, - пообещал он. - Только вряд

ли они меня тут долго продержат. С такими делами копаться не любят.

- С какими такими?

- Совершенно ясными. Ведь расследовать нечего. Письмо написано моей

рукой. Я не отрекаюсь! Ну и все! Слушайте, а что если я, глядя на вас,

тоже прилягу? Как это будет?

- Да конечно, ложитесь. Никто вас не потревожит.

- В карцер могут посадить. Ну, хорошо, попробую.

Он снял ботинки и лег. Полежал так с минуту с закрытыми глазами и вдруг

засмеялся и сел.

- Нет, не усну. Привычки нет. А вот я лежал и думал. С детства я мечтал

о полете, раза два в юности даже билеты брал на круговые полеты над

городом. Один раз еще в гимназии, другой - в университете. Оба раза не

вышло. Первый раз инспектор увидел, отругал и за ручку к отцу привел,

другой раз ливень пошел. В 26-м году уж совсем собрался лететь в

Кенигсберг к кузине, так арестовали! И вот уж всякую надежду потерял - что

ж, лагерь восемь лет, я - старик, и вдруг вызывают меня вчера и прямо на

самолет. Лечу и думаю: ну, теперь мне и умирать не страшно - все уже

видел. Как земля из-за туч выглядит, и то видел. А больше человеку,

наверно, и видеть не положено. Прилип к стеклу, смотрю, а часовой рядом

глядит и улыбается: смотри, дед, смотри. Он, конечно, уже знал, на что

меня везет. Им ведь намекают об этом. Вы никогда не летали?

- Нет.

- Так вы обязательно, обязательно полетайте! Это ж такое впечатление!

Когда над тучами летишь, кажется, что на другую планету попал - на Уран

или Сатурн, и они все в снегу, во льдах, в айсбергах каких-то. Ничего

живого не осталось, все там окоченело, одни глыбины мерзлой углекислоты. И

вдруг мелькнуло чистое, ясное окошечко с разноцветными прозрачными

стеклами: желтые, синие, зеленые! Это уж наша земля - города, поля,

пустыни, леса. В них птицы поют, дети по грибы и ягоды ходят. До чего

хорошо! Да! А история-то моя простая, очень простая - слушайте, я

расскажу.

 

 

История и верно оказалась очень простой, но в то же время и совершенно

необычайной.

Ранняя весна 1937 года была очень тяжелой и злой для зека того

засушливого степного лагеря, где находился Каландарашвили. Злой по всем

статьям. Сначала прокатилась волна совершенно непонятных увозов. Утром

заходили в барак нарядчик с надзирателем. В руках у нарядчика была обычная

фанерная дощечка (все списки в лагере пишут на фанере - она не мнется, не

рвется, хорошо соскабливается стеклышком и поэтому всегда чистая и

свежая). Нарядчик смотрел на нее и вызывал пять или шесть человек с

вещами. Надзиратель их спешно обыскивал, выводил за ворота и передавал

военному спецконвою. Тут их всех снова выкликали по фамилии - в руках

старшего был формуляр, - считали, затем погружали (лицом назад) в

грузовичок и увозили на станцию. Вот, собственно, и все. Этап как этап. Из

одного барака вызвали пятерых, из другого тройку, из третьего десять

человек. В основном брали работяг, но пару раз заходили и в инвалидные

бараки. А один раз выкликнули оттуда такого дремучего параличного деда,

что его пришлось тащить на носилках. Это сбило все догадки. Раньше

говорили о новом лагере и спецработах, теперь стали толковать о

переследствиях. Таких разговоров в лагере всегда хватает. Пишут в лагере

все. Пишут генеральному прокурору, в Верхсуд, в ЦК партии - и в ответ

получают одинаковые красиво отстуканные узкие бумажки: " Ваше заявление о

пересмотре получено, проверено и отклонено ввиду отсутствия оснований". И

внизу подпись - эдакая стремительная фиолетовая, зеленая или черная

молния. Правда, все эти отказы тоже много не стоили - после них порой

получали иногда и такое: " Ваше дело вытребовано для проверки". И опять

молния. Только тогда уж что-то в слишком многие лагерные головы ударяли

эти анилиновые молнии, но может быть, говорили еще, полоса такая нашла?

Может, нарком новый назначен? Но в кабинете начальника над столом

по-прежнему висела та же хрупкая хорьковая мордочка с острыми глазками.

А брать все продолжали. Прошел еще один смутный месяц, и тут наконец

поступило первое в чем-то вполне достоверное известие. Одного вернули

обратно. Оказывается, забрали не того Прокофьева. Вернулся он сильно

поддавший, хмурый, раздражительный и дня три спал. А потом поползли слухи.

Оказалось, всех везут в один и тот же ОЛП (отдельный лагерный пункт).

Стоит этот ОЛП в стороне от железной дороги в степи, и никакого объекта

рядом с ним нет, так что и работать там негде. По словам плотников,

строивших его, это огромная голая зона и пятнадцать новеньких, пахнущих

смолой пустых бараков. Вот и все. Потом кто-то из строителей вспомнил, что

однажды ночью туда привезли решетки и сгрузили их в каптерку. Хорошего во

все этом, конечно, было мало. Возвращенный рассказал: теперь в каждом

бараке человек по двести. Спят на полу. На окнах решетки, на дверях замки.

Прогулок нет. Жарища, дышать нечем. Кормят так: утром пятьсот граммов

хлеба и кружка кипятка; в обед черпак " байкала" (рыбной баланды,

прозрачной, как вода) и полчерпака жидкого могара; на ужин тот же

" байкал". Сахар не положен, на работу не водят - просто сидят и ждут

чего-то, а чего именно? Никто не знает. И Прокофьев тоже не знал. Дня

через три у него опухли ноги и открылся безудержный лагерный понос, от

которого спасенья нет. Его спешно отправили в больницу, и надзиратель,

провожая его до ворот, сказал: " А я ведь думал, что он после этого сто лет

обязан жить". И опять никто ничего не понимал, потому что главного-то

Прокофьев так и не сказал. Все выяснилось только через неделю.

Утром собрали всех на линейку. Там возле клуба и щита для объявлений

стоял уже стол под кумачом, висела стенгазета " Перековка" - экстренный

выпуск - и прохаживалось несколько надзирателей. Две тысячи человек в

течение доброго часа стояли на солнцепеке по команде " смирно" перед этим

пустым столом (надзиратели похаживали и покрикивали: " Как стоите! Животы!

Разговорчики! "). Потом раздалось: " Внимание! " - дверь клуба открылась и

оттуда вывалилось сразу несколько человек: сержант, лейтенант, старший

лейтенант, капитан и под конец вышел кто-то очень толстый и косолапый без

всяких знаков различия. У него были квадратные плечи и огромное серое

ноздреватое лицо, похожее на сырой кирпич. В руках он держал афишку,

скатанную трубкой. Ему принесли стул. Он сел и скомандовал:


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.053 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал